Молодая Гвардия
 

Антал Гидаш
КАК Я ЛЮБЛЮ ВАС, РЕБЯТА!


XXVII

1955 год. Год, предшествовавший XX съезду.

Отовсюду неслось: реабилитировали того, реабилитировали этого. Назывались известные и незнакомые имена.

Волнение нарастало. Ведь организму не проще переносить здоровое уменьшение атмосферного давления, чем его болезненное нарастание. Хотя, кажется, что может быть прекраснее естественного состояния!

21 февраля 1956 года.

В «Правде» — статья «Семидесятилетие Бела Куна». Это было одним из волнующих событий...

Дома у нас два дня беспрерывно звонит телефон. Мы узнали, что у нас еще гораздо больше друзей, чем предполагали. .. И вдруг очередной звонок, около часу дня.

- Агнеш! — Даже ко мне доносится из трубки высокий, хрипловатый голос Фадеева. — Агнеш! — Он уже почти звенит от радости. — Поздравляю! Рад! Счастлив!

— А как же вы пробились к нам?

— Да вот два часа сижу в телефонной будке и все пробиваюсь. Очень рад, очень рад! — глухо звенит его голос.— Вот видишь, Агнеш, вот видишь, все хорошо, все хорошо! Передай Анатолию, что я счастлив за вас. Приходите! — И голос его оборвался в рыдании.

...Он ждал нас в коридоре. Поцеловал меня, потом подошел к Агнеш и, чего не делал никогда, спросил:

— Можно, я и тебя поцелую? — И тут же сказал: — А все же Ракоши не удалось ограбить Бела Куна, приписать себе все его дела. Ха-ха-ха!

Худой и высокий, в выцветшей голубой пижаме, он пошел вперед упругим шагом, стараясь держаться еще прямее обычного. Повел нас в свою больничную «квартиру».

Несколько смущенный, как всегда, когда мы навещали его в больнице, сел на стул у стены и предложил нам сесть. В глазах у него сосредоточенность: наверно, думал о том, чем бы занять нас, чтобы мы не расспрашивали его о болезни. (Заговорить сразу о самом главном, видно, не хотел.)

Неожиданно оживился. Нашел! В глазах вспыхнули если и не прежние голубые искорки, то хоть будто воспоминания о них. Он подошел к столу и взял объемистую папку.

— Видишь, все готово!

И уже не впервые рассказал мне о том, что пришел к нему Преображенский и предложил собрать его статьи; он, мол, долго отнекивался, но Преображенский настаивал, работа пошла, а потом он уже и сам увлекся.

— Да, да, да, статьи попадаются интересные. Выйдет, так сказать, целая история советской литературы... И знаешь, Анатолий, мы были не так уж глупы-.. Вот, послушай...

Фадеев стал читать длинные отрывки из статей, все более увлекаясь, комментируя их различными воспоминаниями, то и дело восклицая: «А помнишь? Помнишь?!»

Но вдруг устал, потерял интерес. Отодвинул папку.

Агнеш заговорила о каком-то романе, напечатанном в одном из журналов.

— Не читал, —нервно сказал Фадеев. —До сих пор мне ведь посылали все журналы. А теперь решили, видно, что я не у дел и посылать не стоит... Вот я и остался без журналов! — и зазвучал стереотипный горловой смех. Но в нем слышалась тревога.

Разговор оборвался.

Стемнело. Все трое сидели мы словно пригвожденные к стульям. Фадеев у стены, резко похудевший в больнице, как и всегда (там он уж вовсе неукоснительно соблюдал диету). Но сейчас больно было смотреть на него. Шея красная, морщинистая, старая. Даже второй подбородок висит мешочком. А в глазах ни капли голубизны — выцветшие, усталые, ускользающие. Видно, ему было очень нелегко.

Агнеш встала и спросила его с той прямотой, от которой в подобных случаях он был готов бежать на край света:

— Александр Александрович, будете вы еще пить?

— Буду, — ответил Фадеев, даже не рассердившись, и тоже встал.

— Да ведь врачи говорят, что у вас цирроз печени, — решила Агнеш огорошить его, испугать, применить очередные «воспитательные меры». — Вы же умрете тогда...

— Никакого цирроза у меня нет, это только врачи пугают. И не беспокойся, не от этого я умру...

Агнеш попыталась еще что-то сказать. Я оборвал ее:

— Перестань воспитывать Сашу!

Кинув мне благодарный взгляд, Фадеев заговорил:

— Да, да, Агнеш, я совершенно здоров, а вот бедный Самед, тот, наверное, помрет.— И он сел, обрадовавшись, что может говорить уже не о себе. Долго и сочувственно рассказывал о Вургуне. В Кремлевской больнице в это время лежали Самед Вургун, Маршак, Кончаловский и директор Гослитиз-дата А. К. Котов.

— Самед, наверное, помрет... Рак легких у него. Талантливый поэт. А вот со стихами у него беда. Многое к черту полетит...

— Почему?

— Да потому, что куча стихов Сталину посвящена. Да, да! —И он задумался...

А потом снова стал вспоминать о дальневосточниках, о своей юности... Кто знает, который раз...

Сижу. Смотрю. Фадеев на глазах меняется. То молодой, то старый; то оживлен, то утомленно озирается вокруг.

— Саша! Ты устал, — говорю я. — Мы пойдем...

— Не-ет! Не уходите, ребята!

В это время зашла медсестра. Принесла судки со скудным ужином. Фадеев присел за столик и сказал:

- Уж извините, что не могу вас угостить. Буду есть один, как и положено в тюряге. (Так называл он обычно свою больничную палату.)

Мгновенно проглотив куриную ножку, ни к чему больше не притронувшись, он пересел опять на свой стул у стены. Заговорил о книге венгерского писателя Гезы Гардони, о «Звездах Эгера», к которым я написал беллетризованное предисловие для детей. Фадееву очень понравилась эта книга.

— Я почти целиком прочел ее здесь вслух Котову. Посоветовал и ему издать ее в Гослитиздате.

— Скажи, Саша, ты узнал себя в предисловии в образе казака? Ну как, похож ты вышел или нет?

— Похож-то похож... Вот только одно ты упустил, забыл написать о моем властолюбии... — И он рассмеялся с нескрываемой горечью.

Я понял, на что он намекает. Об этом говорил на съезде один из писателей.

Но вдруг, отведя и этот разговор, Фадеев повернулся ко мне, положил руку мне на колено.

— Ты, Анатолий, все обижался, что я долго не хотел ставить вопрос о твоем восстановлении в партии. Теперь-то понял, почему? К кому же попало бы твое дело? И чем кончилось бы все? Посадили бы тебя опять. Были подобные случаи... Так мог ли я пойти на такой риск? Теперь-то ты понимаешь, Анатолий?

И не успел я ответить, как он снова мгновенно заговорил о другом — с восхищением, с почтением — о Кончаловском:

— Богатырь, богатырь, могучий человек! И жена его тоже могучая женщина. Оба они верующие, и столько в них спокойного величия! Когда Кончаловскому стало уже совсем худо, я начал утешать его жену. А она сказала мне, спокойная, просветленная: «Саша, ты не утешай меня, я ведь совсем спокойная. Мы же с Петей ненадолго расстаемся. Скоро встретимся на том свете. Петя тоже спокойный». И сказала она это без малейшего сомнения. Такие могучие были они оба своей верой в бога, в загробную жизнь. Богатыри, рус-ские богатыри! — возбужденно воскликнул Фадеев. Потом продолжал еще более возбужденно: — Но разве слабее, немощнее наша материалистическая философия? Нет, нет! Еще сильней, еще могущественней. Энгельс просил развеять свой прах в море...

Я привел ему строки из стихотворения Уитмена «Умирающему».

— Да, да! — воскликнул Фадеев. — Вот видишь: Двадцатый съезд... Сколько отличных перемен... И так я рад за вас! —Он заговорил о Бела Куне, о людях ленинской гвардии.— А мы-то думали: умерли, политические мертвецы. Нет, нет, живые... Вот и Бела Кун, один из самых романтических героев нашей юности... Интернационалист... Можно сказать, образец интернационализма...

Взгляд его остановился, и он, как будто решив продемонстрировать свою противоречивость, заговорил совсем о другом:

— Но то, что было недавно сказано об Иване Грозном, мне совершенно непонятно. Это же не марксистский подход. Иван Грозный был великий русский государственный деятель. Создатель российской державы... И таким образом, он был, так сказать, несомненно, прогрессивной фигурой в истории...

Агнеш ринулась в спор. Душевная, дружеская атмосфера нарушилась. Мы долго молчали. Потом Фадеев сказал, будто самому себе:

— Да, все это — только начало начал... Наконец в половине одиннадцатого ночи мы поднялись, Фадеев больше не удерживал нас. Пошел провожать по тускло освещенным коридорам больницы, до самой лестницы. Мы остановились на площадке. Он обнял меня, потом как-то мгновенно отстранил. И когда мы спускались уже вниз, давно затихшая больничная лестница огласилась вдруг его голосом:

— А вот когда я умру, пусть и мой прах развеют в море, как и прах Энгельса. — Он высоко вскинул руки и громко, почти торжественно сказал: — Да, да, это великая победа материалистической мысли!..

И так он стоял с высоко поднятыми руками, пока не скрылся с наших глаз.


<< Назад Вперёд >>