Антал Гидаш
КАК Я ЛЮБЛЮ ВАС, РЕБЯТА!
|
XVIII
Фадеев возвратился в Москву, как мне помнится, осенью следующего года, правда опять так и не закончив «Удэге».
Приходил он к нам чаще, чем обычно, чувствуя себя у нас, очевидно, легко и непринужденно. Должно быть, проникся доверием ко мне.
(Надо сказать, что болезнь, принявшая позднее такой трагический оборот, уже и в ту пору наседала на него иногда. Многих близких людей это, естественно, тревожило, и они, из лучших побуждений, пытались предпринять кое-какие шаги. Дескать, если Саша сам не хочет образумиться, так пусть его «сверху» образумят. Иначе он погибнет. Хотели и меня вовлечь в это дело. Но я почему-то всегда чуждался таких мер, пусть даже душеспасительного свойства, и отказался наотрез. Считал, что так поступать не надо. Что, кроме обиды, это ни к чему не приведет.
По приезде Фадеев узнал об этом, правда не от меня.) Приходил он к нам в эти годы запросто, без предупреждения. Подолгу просиживали мы в нашей малюсенькой квартире в Доме Герцена. Вместе обедали, ужинали и о чем только не переговорили! Шли гулять и тоже все говорили без умолку.
Это время сохранилось в моей памяти так: мы оба готовимся написать что-то самое главное в жизни, дел у нас невпроворот, и все впереди...
Помню, однажды был ясный, теплый день. Мы собрались с Агнеш гулять. И только вышли из ворот, прошли мимо Камерного театра, как вдруг кто-то на полном ходу соскочил с трамвая. Саша!
Стройный, красивый, элегантный — таким был он от природы!
— Ребята, смотрю я, идете вы, такие молодые, ну и не выдержал, соскочил. Пойдемте в зоопарк. Погуляем.
И пошли мы по бульвару, по Большой Никитской, зашли в зоопарк, посмотрели и обсудили всех зверей. Шутили, смеялись. Потом заскочили в шашлычную у Никитских ворот. Посидели мы там часок-другой. Дальше пошли по бульвару, по Тверской. Ходили до позднего вечера — радостные, полные планов и мыслей.
Я закончил уже роман («Господин Фицек») и чувствовал какую-то непривычную легкость, удовлетворение. Фадеев, разумеется, читал роман и радовался вместе со мной.
...Тем временем оползнем подкрадывался к нам 1937 год.
События с каждым днем все больше нагнетались.
Настал июнь. Арестовали и Бела Куна.
Наступила осень, зима. Меня, как и многих товарищей, исключили из партии, потом «изъяли из оборота».
Фадеев еще осенью 1937 года пытался что-то предпринять для меня. Но не удалось ему. Кое-кого он спас. И видно, этим исчерпал свои возможности. Ведь и он не мог не опасаться того же, чего опасались все, за исключением, быть может, одного человека.
Никто не знал, когда «придут за ним».
«.. .Жить стало лучше, жить стало веселей!» И чтобы не сомневаться в этом, так называемая «тройка» приговорила меня к восьми годам...
...Из лагеря я обращался к Фадееву через свою жену. Отвечать письменно он, конечно, не мог. Но сколько же я получал писем и телеграмм из дома, и почти в каждом из них стояло имя «Саша». То он просил передать привет, то просил крепиться, не терять надежды, быть уверенным, что он сделает все, что может. Часть этих писем сохранилась. И это живые свидетельства товарищества и дружбы.
...В апреле 1940 года в Большом театре на вечере, посвященном десятилетию со дня смерти Маяковского, выступал Фадеев.
Тогда я был уже «далеко от Москвы».
По барачному радиорепродуктору я услышал голос Фадеева. Страшно разволновался и решил: будь что будет, но я напишу ему письмо и отправлю «налево». В письме я написал о том, что пять лет назад, в том же зале, председательствовал я и говорил о безвременно погибшем поэте. «Скажи, Саша, пока поэт жив, за него никто не подымет голос?»
Фадеев получил это письмо.
И в том же году семь поэтов и писателей-коммунистов обратились с заявлением к известным органам — по тому времени это был героический шаг — и попросили пересмотреть мое дело. Эти семь имен я должен назвать: Фадеев, Сурков, Щипачев, Панферов, Жаров, Ставский и Джек Алтаузен.
...Когда в один из весенних дней 1944 года, почти шесть с половиной лет спустя, я был освобожден, Алтаузена и Ставского уже не было в живых. Они погибли в Великую Отечественную войну.
С тех пор ушли и Фадеев и Панферов.
Ушли туда, откуда никто не возвратится, пусть даже все честные поэты и писатели мира удостоверят, что данный человек был «честным революционером, талантливым писателем... И мы хотели бы вернуть его... Поэтому обращаемся к вам с просьбой...»
Точно девять лет спустя после моего первого возвращения с Дальнего Востока, я снова сошел в Москве с сибирского поезда. Только не домой пошел, а в другое место.
На «квитанции», которую получили два вооруженных конвоира, привезших меня на переследствие, стояла дата «30 ноября». Только что год переменился:
«1943».
Прошло еще сто сорок два дня, и 20 апреля 1944 года я снова оказался на воле. Мог жить свободно. Но реабилитирован не был. Реабилитация произошла лишь одиннадцать лет спустя.
|