Ю. Либединский
ПАМЯТИ ДРУГА
|
Весной 1936 года я приехал в Сухуми, где провел несколько месяцев с Сашей и еще некоторыми своими друзьями.
В Абхазии А. А. Фадеев, верный своему неизменному жизненному правилу, уже установил самые дружеские отношения и с абхазскими писателями и с интеллигенцией, с местными советскими и партийными работниками. Он рассказал мне о выдающемся абхазском поэте и ученом, знатоке истории своего народа Димитрии Иосифовиче Гулиа, познакомил меня с Нестором Лакобой, тогда председателем Совнаркома Абхазской АССР, крупным и интересным человеком.
Я рассказал Саше о своей поездке в Кабарду и в Кара-чай, о руководителе большевиков Кабарды Бетале Калмыкове, с которым Фадеев был знаком еще по работе на Северном Кавказе, значительном человеке, много сделавшем для того, чтобы помочь своему народу перейти на социалистический путь развития и занять первое место в деле коллективизации сельского хозяйства. При этом, однако, Бетал был властолюбив, деспотичен и заметно чувствителен к лести.
Я тогда еще работал над той пьесой, о которой упоминает А. А. Фадеев в своих письмах ко мне. Но материал законченной ныне трилогии («Горы и люди», «Зарево» и «Утро Советов») уже начинал группироваться — правда, пока еще только в моем воображении.
Однажды Нестор Лакоба заехал за нами на автомобиле и повез по Абхазии. Мы с Сашей поднялись на какую-то гору, с которой открылся вид на живописную долину с аулом, на узкое, как трещина, ущелье, из которого выбегала река. Я рассказал Саше ту легенду о Баташе, которой и сейчас на-чинается роман «Горы и люди». Саша знал и любил Северный Кавказ. Я уже писал выше, что он одно время сам собирался писать о Северном Кавказе. Тема интернационального единства и дружбы народов в значительной мере определила замысел «Последнего из удэге», и разве не было бы по-человечески попятно, если бы Саша испытал ревность или досаду оттого, что наши замыслы, хотя и очень разные, невольно соприкасались какими-то сторонами? Но он с живым интересом слушал меня, он радовался, радовался за меня и за то, что я, при всех тех трудностях, которые именно в это время громоздились на моем пути, продолжал настойчиво и упорно работать.
После Сухуми мы с А. А. Фадеевым побывали в Сочи, где посетили Николая Островского, — об этом я написал в очерке-портрете, посвященном этому замечательному, на века юному коммунисту-писателю.
Летом 1937 года, в день едва ли не самый тяжелый за всю мою жизнь, Саша пришел ко мне. Я сидел за письменным столом и работал. Наверное, потому, что ему не хотелось обнаруживать те чувства, которые волновали его, Саша был внешне сдержан. Только вчера, на заседании парткома он безоговорочно защищал меня, а сейчас, наедине, было похоже, что он сух со мной. Человек, не знавший его, подумал бы, что он со мной официален.
— Что ты думаешь дальше делать, Юра? — спросил он. Видно было, что он все заранее обдумал и решил именно с этого вопроса начать наш разговор, для которого пришел ко мне. Я ответил, что намерен до последнего бороться за то, что было душой моей,—за свою партийность. Сомневался ли он в этом моем намерении? Вряд ли. Но он не считал возможным начать этот разговор, не задав мне предварительно этого вопроса. И, только получив от меня решительный и исчерпывающий ответ, он подробно рассказал, как мне, по его мнению, следует держаться и поступать.
— Над чем ты работаешь? —спросил он меня.
— Пишу о Кавказе. Помнишь, когда мы забрались на гору в Абхазии, я рассказывал тебе легенду о Баташе? Сейчас писать об этом как-то особенно приятно, отвлекает...
— Прочти...
— Но ведь это черновик.
— Все равно, читай!
Мне стали навеки дороги те слова ободрения, которые он тогда сказал! Они были для меня поддержкой не только в тот тяжелый миг, они с тех пор навсегда запомнились мне как благородное проявление дружбы, лучшего, на что способны люди в отношении друг друга.
Понятно, у меня в то время были материальные трудности. Казалось бы, популярность моих книг — «Недели» и «Комиссаров», которые каждый год выходили массовыми тиражами, давала мне возможность отложить, как говорится, «про черный день» хотя бы малую толику. Но это было не в нравах нашего поколения. Да и Саша жил так же, он отдал бы мне все свои деньги, но, на беду, он и сам в то время жил трудно.
— Знаешь что, Юра, — сказал он. — Ты ведь продаешь свои книги, так продай и мои! У меня скопился целый книжный склад авторских экземпляров, да и библиотеку давно уже пора почистить...
Именно в это трудное время у нас возобновились прогулки по Москве. Саша жил тогда где-то за Новослободской, на самой окраине города. Я приехал к нему туда посоветоваться, и обратно мы пошли пешком.
— Я тебя проведу совсем новым маршрутом, — говорил он. — Это очень интересно.
Мы проходили через огороды и сады, через церковные дворы, попадали на строительные площадки, где воздвигались новые дома и где на нас смотрели с некоторой подозрительностью. Но Саша вел меня все дальше, и, когда мимо строящегося тогда театра Красной Армии мы вышли на Самотеку, Саша с гордостью сказал:
— Видишь, какой интересный маршрут!
Незадолго до всех этих событий у меня состоялся разговор с одним в то время обоим нам близким человеком, и он сказал:
«В настоящее время дружба является вреднейшим пережитком прошлого. Те чувства, которые должно отдавать только партии, мы отдаем личности».
Надо ли доказывать, что настоящая дружба — я имею в виду, конечно, не кумовство, а подлинную дружбу, дружбу, основанную на общности идейных взглядов и душевном сродстве,—что такая дружба цементирует партию и наш советский строй! Именно таких взглядов на дружбу придерживался Александр Фадеев. Эти взгляды в нем выковала гражданская война, их воспел он в «Молодой гвардии».
Нетрудно заметить, что, рисуя перед читателем портрет моего друга, я основываюсь по преимуществу на живых своих впечатлениях и воспоминаниях и на его письмах ко мне. Начиная с 1938 года мне это делать было бы все труднее. Мы стали встречаться все реже, хотя вначале оба даже не замечали этого. Ведь бывало и раньше, что мы не встречались по нескольку месяцев.
Без всякой ревности, так как ревность в дружбе — это ребячество и глупость, я видел, что круг Сашиных друзей делается все шире. Он всю жизнь отличался редкой незлобивостью, и, заметив, что кто-либо из писателей к нему относится плохо и высказывает по его адресу отрицательные суждения, он никогда не озлоблялся, и если действительно ценил этого писателя, то сам шел к нему с дружбой.
Были и другие причины, обусловившие то, что мы стали встречаться гораздо реже. Я мог бы разобрать, какие обстоятельства обусловили это внешнее изменение характера нашей дружбы, — так же нетрудно было бы доказать мне, что дружба наша, несмотря на это все, сохранялась вплоть до последней нашей встречи накануне его трагической гибели... Но если бы я стал продолжать свой рассказ об А. Фадееве, мне пришлось бы от личных воспоминаний перейти к использованию материалов, не имеющих характера личных воспоминаний.
А к такой работе я еще не готов...
Август 1956 —февраль 1958 года
|