Павел Максимов
ФАДЕЕВ В РОСТОВЕ
|
Это были строфы из очень поэтичного стихотворения Майкова «Емшан» — о половцах, когда-то, в стародавние времена, кочевавших в этих самых местах.
Держа пучки чабреца и полынка в руках и задумчиво щурясь, глядя то на них, то в синеющую степную даль со скифскими и половецкими курганами на горизонте, Фадеев читал заключительные строки:
Минуя гору за горой,
Все ждет он, скоро ль степь родная,
И вдаль глядит, травы степной
Пучок из рук не выпуская.
Читал от души, с волнением и с глубоким чувством. А я слушал и с изумлением думал: откуда у него, выросшего среди дальневосточной тайги и сопок, за тысячи и тысячи километров от Ростова, такая любовь к донской степи, такое понимание ее извечной, неповторимой красоты?
Теперь я понимаю, откуда у него была эта любовь: Он был русский человек, знал и любил свой народ, его историю, любил родную землю.
С тех пор прошло без малого сорок лет. Я не знал, что об этой нашей прогулке А. Фадеев тогда же, 8 мая 1925 года, писал в письме в Москву, другу своей юности В. Герасимовой, когда вышел пятый том Собрания его сочинений, я прочел там его письмо к В. Герасимовой; в начале письма описание задонской степи, которую А. Фадеев видел из окна своей комнаты, и далее — описание этой нашей прогулки и степной картины, которую А. Фадеев видел со старого кургана:
«Как-то зашли мы — Максимов, я... в степь, на старый, старый курган, — под вечер. Солнце, заходя, стало большим и красным, и не жгучим, — можно было смотреть на него — кругом была только степь... Закат был чертовски хорош и разноцветен, — через тысячу неуловимых оттенков он переходил в дымчато-лиловый, — цвет вечернего тумана, стлавше-гося по горизонту, — все ближе и ближе, и в нем, в тумане, колыхались плавно степные холмы, — они плавали как что-то живое и мощное. Я вдруг совершенно ясно представил себе древнего Илью Муромца или Святогора, — как он, один-одинешенек (в этом тоже есть что-то величественное!), отливая «шеломом», по пояс в лиловом тумане, с которым сливается грива его коня, — в былинной задумчивости плывет по степному (степенному) морю. Ведь было же что-то вроде этого,— через степь эту катились гунны, обросшие шерстью, на ней дрались и умирали печенеги, татары и... красноармейцы. От этого степь кажется такой мудрой и вечной. Это — эмоция...»
В один из выходных дней мы с Фадеевым пошли погулять, по набережной Дона. Солнце ярко светило, было тепло, снег таял. На набережной стояли лужи талой воды, и мы, разговаривая на ходу, то и дело перепрыгивали через них. Поглядывая на замерзший Дон, Фадеев грозно хмурил свои маленькие, белесые брови и несвойственным ему басом долго и увлеченно напевал, видимо, любимую им арию варяжского гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». А до этого и после этого мы говорили о разных разностях, и, конечно, больше всего о литературе, о языке, стиле и т. п.
|