Профессор Буйко открыл глаза, приподнялся на локте и взглянул на печь, где в ужасе замерли дети. Он посмотрел на детей и женщину с такой тревогой, будто жестокой пытке подвергся не он, а они. Потом повернулся к офицерам:
— Вы бы хоть при детях не делали этого...
Но жандармский офицер схватил его за ворот, поставил на ноги и исступленно стал трясти, выкрикивая по-немецки:
— Пусть смотрят! Пусть все знают, что ждет партизан и тех, кто не покоряется великой Германии!..
Потом Петра Михайловича снова потащили к порогу и снова защемили пальцы между притолокой и дверью. Затем схватили за ноги и поволокли в чулан.
Потрясенные страшным зрелищем, мать и дети почти до самого утра слышали, как за стеной в чулане истязали профессора.
Утром искалеченного, потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя, ни на что не реагируя. Но как только к нему вернулось сознание, он сразу же с тревогой начал думать: правильно ли вел себя на допросе? не проговорился ли? не выдал ли случайно намерения партизан, когда был без сознания? Хорошо зная по опыту врача, что человек в бессознательном состоянии часто выдает самое сокровенное, он еще с вечера заставлял себя не думать о Мотовиловском лесе, куда должен был перебраться отряд, и нарочно будил в памяти название другого леса — Вовчанского. «Вовчанский, Вовчанский»,— лихорадочно твердил он про себя, когда ночью его истязали в чулане.
Мысль о том, не произнес ли он в бессознательном состоянии название «Мотовиловский лес», настолько тревожила профессора, что в первые минуты он даже не чувствовал боли от увечий и побоев. Но когда сгоряча рванулся, чтобы встать, вынужден был сразу же сесть. Мучительная боль сковала все тело. Казалось, его вдруг бросили в огонь. Петр Михайлович, теряя сознание, снова поспешно зашевелил губами: «Вовчанский... Вовчан...»
Утром того же дня в Ярошивку прибыла еще одна эсэсовская часть. Все село было окружено плотным кольцом войск. Со двора во двор, из хаты в хату рыскали вооруженные каратели: избивали людей, бесчинствовали, хватали кур, тащили одежду, отнимали все, что раньше не успели отнять.
Мужчин Ярошивки еще ночью взяли в качестве заложников. Теперь поодиночке вылавливали тех, кому удалось спрятаться. Их вытаскивали из укрытий, истязали и, как скотину, загоняли в колхозный сарай, стоявший на холме за речкой.
Вскоре в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора очень серьезно интересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.
Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено.
На этот раз его приволокли в другой дом — в хату Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей— ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая свора гестаповских офицеров с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел оберфюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялось изображение человеческого черепа — эмблемы смерти. Трудно придумать более удачную символику, отражающую человеконенавистническую идеологию нацистов.
Жандармский офицер и обер-лейтенант сидели в стороне, оба с недовольным и одновременно виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за то, что они не смогли выбить из пленника нужные сведения.