Давно скончался у Федьки отец. Лет шесть не то пять ему было в ту пору. Остались в памяти костыли отцовы, через которые он падал, да свеженасыпанный глинистый холмик на могилке за станицей, — утрамбовывал его ладошками. Это, пожалуй, и все от отца. По рассказам ма-тери, вернулся он с гражданской продырявленный казачьими пулями. Да так и не стал прочно на ноги.
Зато детворой не был обделен. С Федьки, старшего, каждый год рожала Агафья. Парни все. Санька, последыш, Карась по-уличному, уже не застал отца в живых. Ребята один к одному: горластые, конопатые и красного-ловые вдобавок.
Дивились соседи: батька сам чернявый, мать тоже не из рыжих, а детвора ровно куски огня. Долгов-отец, греясь на завалинке против солнца, посмеивался на намеки станичников.
— Без чуда и без соседей обошлось... Три года никак в знаменосцах ходил. Перед глазами полощется на ветру, как кровь... И в душу проник тот цвет, а там — и в самую плоть. Вот они, пострелы, оттого такие и получаются.
А перед смертью просил жену:
— Расти их, Агафьюшка, сама... Не жилец я уж. Завоевал жизнь для них красную — помру спокойно.
Федору, главному из мужчин в хате, наказывал отдельно, вороша огненные неподатливые вихры:
— Ты, корень, маманьке помогай тут. Вишь, их... окромя тебя. Да, гляди, спуску контре всякой не давай, какая еще затаилась да башку вздумает приподнять. Отцово дело — святое. Вот так-то, Долгов Федор Алексеич.
Так и росли без отца. Не было нужды ни в солнечном тепле, ни в голубом просторе, ни в сальской соленой воде, так ловко умеющей затягивать сбитые пальцы. Что из того, коли иной раз не было в хате куска хлеба или светились ягодицы сквозь рваные единственные штанишки. Завтра будет лучше, а послезавтра еще лучше. В это верил отец; вера его передалась и детям.
К себе Федька прошел яром. Переступил порог. Кружкой погремел в пустом ведре.
— Эй, в хате!
На голос вышел Карась. Жмурясь от острого дневного света, тер кулаками заспанные глаза, потягивался.
— Дрых. А дежурный кто?
— Не я. Молчун.
Дежурство по дому у братьев считалось священным долгом. И малейшее нарушение каралось сурово, вплоть до побоев. В обязанности дежурного входит: вода, огонь в печке, куры, поросенок и корова с телком.
— Где он, Молчун?
— На огороде. С мамкой початки снимают. Складка меж бровями у Федьки сгладилась.
— Давай, я по-быстрому.
Гремя ведром, Карась вылетел из чулана.
Вода холодная, обжигает зубы, все внутри. Вторую кружку не допил, выплеснул за порог. Отяжелевший, вытянулся с ногами на деревянном ларе, руки подложил под голову.
Обратно из Зимников Федька притопал на своих двоих — гудели ноги. После воды захотелось есть.
— Варили?
— Закваска в погребе. Слетать?
— Тащи!
Поел Федька, отодвинул порожний горшок, очистил стол от крошек.
— Посиди на завалинке. Свистнешь в случае чего...
Карась повиновался. Жарит солнце. Зато видать и дорогу и что делается в чулане. Одолевало любопытство. Увидал, как брат вытряхнул из кепки папироску, досадно скривился и отсунулся за угол, в холодок. «Жених, а маманьку боится. Вырасту я—курить стану открыто».
На колышке плетня вытанцовывал нарядный удод. Тянулся длинноклювой головой вниз, шипел, распуская веером свой головной убор. «Попляшешь зараз...» — Карась перенес зло на птицу. Схватил голыш. Цепкие глаза его в последний миг разглядели в бурьяне под плетнем, куда тянулся удод, соседскую кошку, Лыску. Корнаухая шкода кралась ползком.
Карась пустил в кошку. И только потом вспомнил, что у удода в кизячной куче четверо прожорливых, уже оперившихся удодят и он, удод, отвлекал Лыску от них.
Поднимая пыль, по гребле иноходью бежала бабка Картавка. Горячо пламенели цветы на новой шали. В другое время Карась не прочь свистнуть сводне вслед, но нельзя: на посту. «К кому это в Нахаловку? — размышлял он. — К Фене рябой, поди, опять...» Из проулка бешено вырвалась красноколесая тачанка. В задке, покачиваясь, восседал Илья Качура, начальник полиции. Кони мокрые, из-под шлей и нарытников грязными комками падала пена. За тачанкой пробежал по гребле мотоцикл. Люлька порожняя, за рулем — переводчик. Карась угадал офицера — какой раз натыкался на него в садах. Ходит один, заложив руки за спину, насвистывая, то и дело останавливается и подолгу прислушивается к чему-то. А на днях встретил его в Панском саду. Были они вдвоем с комендантом. Тот, разводя руками в черных перчатках, что-то объяснял по-своему. Лазили по ямам, где когда-то, по рассказам, стояло панское подворье, задержались у каменного столба возле обрыва. Зачем-то скидали свои высокие красивые фуражки, а комендант припадал даже на колени* Парнишку не так занимал коленопреклоненный комендант в ту пору, как комендантская легковичка. Виднелась она в кустах терновника, блестящая, небесного цвета, манила к себе полуоткрытой дверцей. Если б не собачье рычание из нее, гляди, и сбылась бы давнишняя мечта — в руках оказался бы заправдашний пистолет.
Пока Карась провожал взглядом мотоцикл, бабки Картавки и след простыл. Куда свернула бобылка? Не поленился, вышел на солнцепек. Будто кто холодной ладонью за сердечко взял — цветастая шаль мелькнула во дворе у деда Каплия. «Таньку-агрономшу сватать... Федьке сказать...» А что сказать? Выдать себя... С весны еще доглядел, что брат стал умываться по нескольку раз в день с мылом, задерживаться в горенке возле зеркала, менять рубахи: боже упаси, чтобы теперь пошел по улице босиком. Не однажды ловил и его долгий прищуренный взгляд, обращенный на каплиев двор (жили Каплии за балкой). А когда доводилось на улице встречаться с самой Татьяной, Федька искал глазами что-то в небе и плел несуразное. Татьяна не отворачивалась, не плела и несуразного, но вовсе не к делу встряхивала черными блестящими волосами, будто хотела еще больше открыть лицо. Непонятная улыбка кривила губы. Карась как-то не утерпел, спросил брата:
— Чего агрономша зубы завсегда скалит, как мы проходим?
Федька ничего путного не нашел, как дать ему подзатыльника.
— Чернила есть у нас?
— Погляжу.
— Живо! Листок бумажки, ручку.
Вынес из хаты Карась запыленную «неразливайку».
— Высохла, мухи одни.
Плеснул в нее воды из кружки, поболтал. Об стол почистил поржавевшее перо «скелетик», попробовал и приготовился писать.
— Жидковатые, но видать будет.
— Сам я. Насажаешь тут клякс. Ты вот что... Мотай к Мишке Беркуту. Оттуда — к Галке. Жду вечером их. Да цепочку набросишь, будто заперто.
Карась мял тюбетейку.
— А ту бумажку, что в кармане... со станции принес? В ней про наших, а?
— Никаких бумажек ты не видал. Дергая дверной пробой, словно проверяя его прочность, Карась вдруг вспомнил как маловажное:
— Картавка примчалась в Нахаловку. По гребле шла... До деда Каплия свернула...
Федька, отводя взгляд, ни с того ни с сего обозлился:
— Оставь пробой!