Управление сельского хозяйства, или, как его называли оккупанты, «сельхозкоманда», разместилось в Доме госучреждений. Чибисов работал в отделе «сортсемовощ» находившемся в полуподвале, а Ивановой выделили комнатку на втором этаже. У окна, что выходило на Макевское шоссе, поставили стол с ротатором и сразу же принесли восковку. Поначалу Соня переворачивал почти каждый листок с директивой шефа, читала и с тревогой клала на стопку. В глаза бросалось подчеркнутое слово «приказываю». «На основании существующих хозяйственных распоряжений я этим приказываю следующее: весь обмолоченный хлеб, что хранится в колхозах и совхозах, а также все масличные, стрючковые и другие семена конфискуются. Нарушение распоряжения влечет за собой лишение свободы не меньше 2 лет. При наличии умышленного попустительства или саботажа может быть вынесен смертный приговор, а кроме того, денежный штраф в неограниченном размере».
Соня выросла в селе, она помнит голодные годы, когда перебивались с лебеды наостюжный хлеб. Но тогда не было страшных чужих приказов. Белые листки обжигали руки. Вот бы между ними положить другие, со словами гнева к врагу, с призывом к людям не сгибать колени перед оккупантами, прятать хлеб и семена, жечь, уничтожать, только не давать фашистам.
Как-то утром к ней заглянул Чибисов. В темных внимательных глазах затаилась едва заметная лукавинка. Небольшой чуб, зачесанный направо, чуть прикрывав высокий чистый лоб. На левом лацкане коричневого пиджака — аккуратная штопка. Раньше на этом месте Соня видела значок парашютиста. Чибисов носил его до последнего дня работы в уполнаркомзаге, где он заведовал зерновым сектором. Знала также, что он болен туберкулезом. До этого занимался в аэроклубе. Леонид подошел к Ивановой, тихо спросил:
— Тяжело?
— Ты о чем?
Он взял отпечатанный листок, положил его на ладонь, словно хотел определить вес. Повернулся к окну и выразительно прочел:
- В селах, в которых не будет выполняться поставка скота, а также сельскохозяйственные поставки, ежедневно будет повешено пять человек на село. Также в будущем все те, кто будет перепрятывать у себя партизан или будет доставлять им еду, немедленно будут расстреляны.
Он замолчал, еще раз взвесил на ладони листок, положил на стопку и задумчиво сказал:
— Тяжелая.
Соня промолчала, взяла валик и принялась катать директиву. Чибисов оглядел комнату и неслышно вышел...
Дома Иванову ждала Августа Гавриловна, она держала на руках девочку и приговаривала:
— А вот и наша мамка, наша мамка... Сейчас накормит нас, и мы подрастем...
Соня рассказала о Чибисове и его намеках.
— Он хороший парень, Сонечка. Таких фашисты расстреливают. Расстреливают,— повторила Богоявленская.
Встала с табуретки, невысокая, решительная, с плотно сжатыми губами. Карие глаза блестят, лицо бледное. Заговорила резко, срывающимся голосом:
— Мы не имеем права молчать, Соня. Что они делают, что делают!
Два дня назад Богоявленская увидела возле железнодорожного полотна Мушкетово — Ясиноватая, недалеко от Макшоссе, автобус. Из него вывели мужчину в нижнем белье и поставили над ямой. Раздался выстрел. Потом подвели к яме еще одну жертву. Под сухой треск выстрелов вдруг из машины выскочило семь человек. Двое — полуголые. Солдаты на миг опешили, но тут же оросились в погоню. Двоих убили, двоих поймали, а трое все-таки ушли. Разъяренные палачи выволокли из машин оставшихся, их было человек пятнадцать. Избивая прикладами и ногами, загнали их в яму и прошили пулями... Приближались ранние декабрьские сумерки. Поднималась поземка. Немцы сели в автобус. Он заревел, тронулся, свернул на шоссе, идущее в город.
— Я долго смотрела ему вслед,— сказала Августа Гавриловна и замолчала. Вдруг встрепенулась и спросила: — Соня, ты можешь принести восковку? Мы обратимся к людям. Наши слова, наша листовка вдохнет в них веру.
— Хорошо, Августа Гавриловна.
— Только никто, понимаешь, никто не должен знать об этом. Даже самый близкий человек.
Иванова принесла восковку. Чтобы не попортить вощеный листок, положила его между чистыми страницами бумаги и спрятала под кофточкой. Богоявленская осталась у Сони на ночь. Окна завесили одеялом. Зажгли керосиновую лампу. Две огромные настороженные тени затушевывали стены и потолок, когда женщины склонялись над столом... Августа Гавриловна крупными печатными буквами написала призыв. Потом повернули листок, обвела все с обратной стороны — пересняла на восковку. Буквы выходили порой, как у школьника только-только научившегося писать. Но не это беспокоило ее. Получится ли отпечаток на ротаторе? Попадет ли первая листовка к людям и западут ли в их души горячие слова?
— Братья и сестры,— прочла Богоявленская.— Страх — удел слабых. Мы же — советские люди. Не станем на колени перед фашистами. Поднимайтесь на борьбу! Наша Родина жива. Будем достойны ее и не посрамим свою землю! — Потом обратилась к Соне: — А как подпишем? Патриоты? Да, да — патриоты! Тот, кто любит свой город, свою Родину, тот патриот... Пока мы вдвоем, но я уверена, нас будет больше. Обязательно будет.
...Соня торопилась домой. На улице ее догнал Чибисов и взял под руку.
— Разрешаешь? — спросил он.
— Чтобы не упала? — в свою очередь задала вопрос Иванова.
— Сейчас не только дорога скользкая...
— Послушай, Леонид, — перебила она и остановилась. Освободила руку и повернулась к нему.— Послушай. Я уже не девочка и ты не маленький. Давай откровенно, без намеков. Да, я печатаю эти трижды проклятые директивы. Может быть, слезами обливаюсь над ними. Они пахнут кровью. Понимаешь, кровью... Я ненавижу немцев и готова вцепиться в горло каждому. Но что это даст?
— Да тише ты,— прошептал Чибисов.— Пойдем...
Под ногами похрустывал снег. Редкие прохожие попадались навстречу.
— Мы будем выпускать листовки, Соня,— вновь заговорил Чибисов.— Ты поможешь мне?
— А вдруг прокламация попадет к немцам,— сказала Иванова.— Сверят ее с директивой и узнают, кто напечатал.
— У меня машинка с другим шрифтом. Ну и осторожность, понятно, нужна. Я буду подстраховывать...
— Хорошо,— согласилась Соня.
— Спасибо,— волнуясь, проговорил Чибисов и неловко сдавил ей руку.— Спасибо... Я знал... Тебе еще далеко?
— Вон — моя хибара,— сказала Иванова и показала на знакомый Леониду домик.— Зайдем?
— Нет, нет, в следующий раз. О самом главном мы договорились...
Она не сказала ему о первой листовке. Двадцать три оттиска лежали под кофточкой у самого сердца. Их могли обнаружить, если бы обыскали ее. Соня закрыла глаза и представила, как в нее стреляют.
— Глупая,— выругала она себя вслух.— Ничего ведь не случилось.
Положила на стол чуть пахнущие керосином маленькие листики. Как обрадуется Августа Гавриловна! Непременно спросит: волновалась?
Понятно, волновалась. Закрыла двери и прислушивалась к каждому шороху...
Начальство запретило закрываться в комнатах. Она же заложила в ручку двери палку.
Сперва заторопилась, и оттиск вышел бледным. Добавила краски — и размазала. Заставила себя успокоиться, катала увереннее. И все же показалось, что прошла вечность, а не полчаса. Никто за это время не заглянул к ней. Только один раз послышались шаги. Она подскочила к двери, вытащила палку. Но кто-то прошел мимо.
Листовки спрятала под кофточку. И вот они на столе. «Родные, милые, завтра вы попадете в руки незнакомым людям,— думала Соня.— А мы сделаем новые... И Леня принесет. Нас уже трое».
Взяла одну листовку и подсела к кровати девочки. Та болтала ногами и ловила ручонками погремушку, висевшую на веревочке.
— Ты еще не знаешь моей радости, доченька,— заговорила Соня.— Но я прочту тебе эти слова. Ты послушай, какие они. Послушай, маленькая...