Гибель орлят не испугала оставшихся в живых людиновских подпольщиков. Психологический расчет «специалиста» по русским делам майора фон Бенкендорфа лопнул, как мыльный пузырь. По-прежнему, как и раньше, на стенах домов появлялись листовки, рассказывавшие о положении на фронтах и крахе блицкрига, гремели выстрелы в окна управы, взлетали на воздух немецкие автомашины. Николай Евтеев и Виктор Апатьев продолжали начатое дело и, мстя за гибель друзей, не упускали ни одной возможности «пощекотать нервы» оккупантам. Они писали и расклеивали по ночам при-зывы к людиновцам не сдаваться и не покоряться врагу, мастерили самодельные мины и подкладывали их даже возле домов, где размещались чины ГФП. Фирсова и Хрычикова все так же приходили к тете Марусе и уно-сили от нее «подарки» из леса. Да и сама Вострухина, преодолевая боль в ногах, нет-нет да и наведывалась в самые отдаленные улицы и переулки города и оставляла на заборах весь запас листовок, доставленный пар-тизанскими связными. А бывало и так, что в город проникали разведчики Золотухина и Ящерицына, «снимали» часовых у комендатуры и складов и забрасывали гранатами дома предателей, ставших прислужниками фашистов.
Да, фон Бенкендорф просчитался. Иванов был взбешен и опасался за свою карьеру. Спокойствия в городе не наступило. Борьба продолжалась!
Продолжала борьбу и людиновская медицинская группа.
Клавдия Антоновна Азарова не ошиблась, привлекая к подполью Олимпиаду Зарецкую. Верным другом и помощником стала ее сослуживица. Теперь Олимпиада Александровна была посвящена во многое. Партизанский связной дважды виделся с ней, и она передала из рук в руки собранные за неделю медикаменты. Посыл-кин, который первым в отряде узнал о новой участнице «медицинской группы», одобрил выбор Клавдии Антоновны, и с его мнением и оценкой согласился скупой на похвалы и одобрение Золотухин.
А сама Липа, как ласково, куда чаще чем раньше, звала ее подруга, словно зажила новой, еще не изведанной жизнью. Она и внешне преобразилась. Речь стала громче, тверже, глаза, обычно грустные, сейчас глядели прямо, уверенно, и даже поступь молодой женщины изменилась. Теперь она ходила быстро, стремительно, высоко подняв голову.
Эту разительную перемену первым заметил Викторин Александрович.
— Ты будто именинница, или, может, влюбилась в кого? — пошутил он однажды.
— Влюбилась, брат, крепко влюбилась. Навсегда, навечно, — улыбнулась Олимпиада. И добавила уже вполне серьезно: — Я и раньше любила, да все думала, что любовь неразделенной была. А теперь, вижу, любят меня, доверяют.
— Понимаю, сестра. — Викторин Александрович белой тонкой рукой потер лоб и тихо закончил: — Только никому не говори о своей любви. Береги ее в сердце, в помыслах своих. Так надежнее и лучше будет.
Олимпиада внимательно и долго смотрела на брата. Как понять его совет? Знает что или о чем-то догадывается? Но лицо брата как всегда было безмятежным и ласковым.
Труднее оказалось дома. Бок о бок жили Соболев и Евтенко. За последнее время они почти каждый вечер наведывались к Олимпиаде Александровне. Да оно и понятно, куда еще могли пойти два военных врача, оказавшиеся в плену, в незнакомом городе, среди незнакомых людей. Арест врача Хайловского, попавшего в плен одновременно с ними, наложил на каждого отпечаток подавленности и трудно скрываемой тревоги. «А может, завтра моя очередь? Кто знает?» — читалось на лицах Соболева и Евтенко. Азарова и Зарецкая разделяли беспокойство своих коллег, понимали их состояние, сочувствовали им, и все же у обеих женщин росло чувство недовольства и обиды за приниженность и робость, так явственно проступавшие в облике и в поведении этих двух советских людей.
Однажды в воскресный день к Олимпиаде Александровне пришел гость. Открыв входную дверь, Зарецкая вначале не узнала стоявшего перед ней высокого плотного мужчину в модном широком пальто. Пригляделась внимательнее. Иванов, Дмитрий Иванов! Почему, зачем? И в штатском. Он ни разу до этого не бывал здесь. Неужели провал? Но, удивительное дело, в это мгновение мысль о провале не напугала Зарецкую.
— Товарищ Иванов? Какими судьбами? Чем обязана? — Эти возгласы будто вырвались у хозяйки наивно и непосредственно.
— Иванов — это верно. Только не товарищ. И вообще, уважаемая Олимпиада Александровна, следовало бы отвыкнуть от подобного обращения. Мы же с. вами интеллигентные люди.
Уже позднее Зарецкой показалось странным, почему именно эти произнесенные зловещим гостем слова убедили ее, что неожиданный визит обер-лейтенанта не грозит сейчас ни допросом, ни арестом. Сразу пришло решение продолжать разговор просто, легко и чуточку наивно.
— Брось, Митя, к словам придираться. От многолетней привычки сразу не отобьешься.
— Верно, но надо стараться отвыкать. — Гость говорил медленно, с апломбом. Чувствовалось, что Иванов хочет с первых же минут произвести впечатление очень серьезного, важного человека, облеченного полномочиями и высоким доверием. Однако Олимпиада Александровна всего этого будто и не замечала.
— Проходи, Митя, проходи. Ишь, какой ты нарядный.
— Как живется, Олимпиада Александровна, как работается? — Иванов с любопытством оглядел маленькую комнатку, увидел фотографию Нины на этажерке, подошел, повертел в руках, поставил обратно.
— Ничего, Митя. Холодновато, голодновато, но не тужу. Время тяжелое.
«Так и буду. Так и буду, — настойчиво билась мысль. — Он на вы, по имени, отчеству, а я на ты и просто по имени». — Зарецкая видела, что Иванову не по душе подобная фамильярность, но продолжала свое.
— А у меня к вам серьезный разговор. Садитесь!..— это было похоже на приказ, но хозяйка опять «не поняла».
— Насиделась, спасибо. Может, чайку попьешь?
— Не хочу. Садитесь!
Недоуменно пожав плечами, Олимпиада Александровна опустилась на стул. Перед нею сидел Митька, тот самый Митька, который мальчишкой с ревом! прибегал в больницу. Порезав палец, расквасив нос, он всегда боялся идти домой, чтобы не попасть под тяжелую руку матери или старшего брата. Студент, о котором рассказывала Нина: «Любит трогательные стихи и читает их, чуточку завывая». Нет, сейчас это был другой, совсем другой человек. Припухшие веки и морщины на невысоком лбу, синеватые щеки, то ли от мороза, то ли от бритья, широкий, словно срезанный подбородок и слегка приподнятое левое плечо, наверное, результат ранения. Опытным глазом медицинского работника Зарецкая охватывала, прощупывала облик Иванова, будто пыталась установить диагноз. Что произошло с ним? В чем причина тяжелого заболевания?
Глаза небольшие, кажется, карие. Но Зарецкую в данном случае мало интересовал цвет глаз непрошеного гостя. Выражение настороженности и таящегося где-то в глубине непроходящего испуга—вот что читала она в его глазах. Может, такое впечатление создавалось из-за чуточку расширенных зрачков? Может быть. Но Олимпиада Александровна с радостью мысленно отметила, что Дмитрий Иванов постоянно чего-то боится.
— Послушайте, дорогая, чем объяснить излишнюю сердобольность кое-кого из больничного персонала? — после короткого молчания спросил Иванов.
— Не понимаю, о ком ты, Митя? — На этот раз недоумение Зарецкой было вполне искренним. Она действительно не поняла вопроса.
— Каждый раз, когда мы готовим людей для отправки в Германию, не менее десяти—пятнадцати мерзавок приносят справки, что они больны. Какая сволочь...
— Ты не шуми! — неожиданно властно оборвала его Зарецкая. — Вокруг Нинки вьюном вьешься, а пришел к ее тетке и расшумелся...
Это был поистине умный ход. Он сразу перевел допрос в плоскость личных отношений и как бы отгораживал Зарецкую от всего, что происходило в больнице и в городе.
Наступила долгая неловкая пауза. Видимо, гость, сбитый с толку, искал новую линию в поведении и разговоре.
— Ладно, — примиряюще пробурчал Иванов и даже попытался улыбнуться. — Як чему. Мне из-за этого одни неприятности. Недоглядел, подготовил не тех, кого надо. Ведь больных хозяева не хотят к себе в страну ввозить. Согласитесь, кому такие нужны.
«Ах ты гад недострелянный, — думала в эту минуту Олимпиада Александровна, глядя на Иванова, — так вот что тебя тревожит, вот о чём ты печешься». Думала одно, а слова произносила совсем другие:
— Что поделать, Митя. Жизнь тяжелая, народ ослабел. Ютится где попало, ест плохо, отощал. Вот хворь и лепится. Кто же понапрасну справки давать будет! Са,м понимаешь, врачебное дело ответственное.
А сама думала: «Кто? Кто выдает справки?» Будто, отвечая на невысказанный вопрос хозяйки, Иванов пояснил:
— На справках подпись одна: старшая медсестра Азарова. Всего две-три справки подписали врачи. Я еще доберусь до больницы. Может, липует старая ведьма, выдумывает все, получается, что полгорода болеет, и на всех уже давно больничные карточки заведены. — Спохватившись, что выболтал лишнее, Иванов косо поглядел на Зарецкую и предупредил. — Вы никому ни слова о нашем разговоре. Понятно?
— Упаси бог, — перекрестилась Олимпиада Александровна. — Мне-то что. Только зря ты, Митя. Все, что пишется, — правда. Я так думаю.
А в голове неотвязная мысль: неужели действительно Клава писала от себя, с целью спасти советских людей от неволи, от кабалы в фашистской Германии? И не подумала о возможной проверке. Или, может, сумела с чьей-то помощью завести нужные карточки. Дай-то бог. Ведь Клава осторожная и умная.
Скоро Иванов ушел. На прощанье фамильярно похлопал хозяйку по плечу. Похвастался, что, наверное, в ближайшее время поедет в командировку в Германию.
— Шеф посылает, говорит, посмотри, Дмитрий, как настоящие люди живут. Приедешь обратно, будешь читать лекции о великой Германии, ее культуре и цивилизации.
Дверь закрылась, и Олимпиада Александровна облегченно вздохнула. Но тут же разрыдалась. Сдали нервы. Хотелось лечь, закрыть глаза и уснуть. Крепко уснуть, чтобы забыть гостя, разговор с ним, забыть все, все... Однако тревога за Клаву оказалась сильнее всех других чувств, и желаний. Не прошло и минуты, как Зарецкая заторопилась к подруге. Надо было немедленно предупредить ее об опасности, а в случае необходимости помочь.
...Проходят дни и годы,
И бегут века.
Надломленный хрипловатый голос Лещенко, тоскливая мелодия романса ежевечерне доносятся из соседней квартиры. Пластинка заиграна, слова малоразборчивы, но Клавдия Антоновна знает их наизусть. Сколько раз она слышит эту тягучую песню, эту фальшивую тоску. Как не надоело тем, кто живет рядом, за стеной. Из вечера в вечер, долгими часами одно и то же, одно и то же.
Нервы, нервы... Никуда не годятся нервы. Последние несколько дней они особенно сдали. В чем дело? Что произошло?
Клавдия Антоновна ходит по комнате и кусает губы. Она всегда, когда очень взволнована, ходит до полного изнеможения, потом валится на постель и засыпает, будто проваливается в пропасть. Несколько часов абсолютного покоя. Теперь почти никогда ничего не снится. Так даже лучше. Что может присниться радостного и хорошего, когда уже столько месяцев жизнь придавлена, растоптана, когда не видно конца вражескому господству. А ведь был смех, было счастье, маленькое, но было. Были друзья, любовь к театру, к книгам. Все ушло. Ушло настолько далеко, что даже не возвращается во сне.
«... Проходят дни и годы... и бегут века». Кажется, прошел десяток лет, никак не меньше. За окном уже. снова снежная крупа и вьюжит, вьюжит без конца. Но ведь так было и неделю и две недели назад. Почему же растет тревога? Да, да, гибель Алеши и его друзей. Они, наверное, умерли героями, никто не сказал ни слова. Иначе уже давно схватили бы и ее. Азарова успела полюбить Алешу — скромного, сероглазого юношу, который в короткие ,минуты встреч всегда пытался ободрить, поддержать ее. Но почему уже столько дней никто не приходит из партизанского отряда? Почему? И не у ко-го узнать. Пыталась разговаривать с «Ясным». Молчит, а глаза грустные. Обронил скупо и тихо:
— Грядут испытания. Кренитесь, друг мой.
Из угла в угол, из угла в угол. Сколько исхожено километров. Лучше и легче было бы в лесу среди своих. Но нужно быть здесь. Нужно лечить, улыбаться, разговаривать и ждать. Медикаменты собраны, упакованы, спрятаны в надежном месте. Не может быть, чтобы в них не нуждались там, в лесу. Почему же никто не идет за ними? Раньше приходил Алеша. Кого теперь пришлет Посылкин? Ах, как тяжко, ждать, ждать... И ложиться спать вот так, как сегодня, исшагав комнату до изнеможения, под звуки опостылевшего романса.
Клавдию Антоновну Азарову арестовали в ночь на девятое декабря 1942 года. Немецкий фельдфебель и два полицая истоптали комнату грязными сапогами, раскидали белье, книги, изрезали диван и матрацы. Забрали все фотографии, письма, бережно хранившиеся в шкатулке и перевязанные голубой ленточкой. Девичьи письма уже стареющей женщины. В них стыдливо рассказывалась печальная история неразделенной любви девушки, почти девочки, Клавы Азаровой, к прапорщику Сереже, чьи родители искали для сына невесту с приданым. Письма давно пожелтели от времени, пропахли вялыми листьями и засушенными цветами.
Когда Азарову уводили, никто из соседей не вышел в коридор. Боялись. За каждой дверью стояла настороженная тишина. А во дворе, маленьком, заснеженном, к Клавдии Антоновне метнулась худенькая женщина. Она проскользнула между конвоирами и крепко обняла арестованную. Это была Олимпиада Зарецкая. Так и стояли они обнявшись: одна высокая, в зимнем пальто и платке, другая — полураздетая, в тапочках на босых ногах, с бледным лицом и широко раскрытыми глазами.
— Иди, девочка, домой, простудишься. — Голос Клавдии Антоновны звучал спокойно, обыденно. — Ни о чем не тревожься. Ни о чем. Все будет в порядке.
Полицай грубо оттаскивал Зарецкую в сторону и матерился. Но в самую последнюю секунду Азарова чуть слышно шепнула Олимпиаде:
— Пойди к брату, назови его «Ясным». Он поймет... предупреди... Обязательно.
Увели. Замерла посреди двора одинокая женская фигура. Уже затихли шаги и брань полицая на улице. Тишина. Снег падает на непокрытую голову, шею, лицо, тает и слезинками течет по щекам.
Ночью Клавдию Антоновну на допрос не вызывали. Втолкнули в камеру и заперли тяжелую дверь. Кое-как в темноте она добралась до топчана, легла, неоткрытыми глазами пролежала до утра. Пыталась разобраться во всем, что произошло. Может быть, ее взяли просто так, чтобы проверить, выведать? Олимпиада рассказала о своем разговоре с Ивановым. Тот зол, как дьявол, подозревает в выдаче фальшивых справок. Но если арестовали только за это, она спокойна, в больнице, в регистратуре, все сделано так, что и комар носа не подточит. Хотя о каком спокойствии можно говорить сейчас, здесь, в плену у фашистов. Они убивают просто так, из-за каприза, прихоти, из-за непонравившегося взгляда и случайного подозрения. Однако, возможно, ее взяли не из-за больничных справок, а по главному, большому делу. Но откуда стало известно о нем? Где, в каком звене оборвалась цепочка?
Клавдия Антоновна не могла ответить ни на один из этих вопросов. Она лежала, думала, перебирала в памяти все события, все мелочи и почти спокойно ждала утра, ждала первой встречи с палачами.
...Иванов не поднял головы, не оторвал глаз от бумаги, которую читал или делал вид, что читает, когда Азарову ввели в комнату. «Стандартный метод устрашения», — промелькнула мысль у Клавдии Антоновны. Она остановилась у двери и ждала. Конвоир вошел вместе и стал рядом, за спиной.
— Садись сюда к столу, ближе, — отрывисто приказал Иванов и кивнул головой полицаю. Тот вышел.
Женщина медленно прошла по дорожке через всю комнату и села на стул.
— Говорить сразу будешь или по жилам вытягивать придется?
Сейчас Иванов был в зеленовато-сером офицерском мундире с серебряными пуговицами, на груди поблескивали немецкие награды: крест с мечами и бронзовая медаль.
— О чем говорить? — пожала плечами Клавдия Антоновна.
— Не дури! — прикрикнул Иванов.—Нет у меня ни времени, ни охоты с тобой в прятки играть. Выкладывай все, что знаешь.
— Стара я для игры. Если бы у меня был сын, он смог бы с вами в пряталки поиграть и даже на одной студенческой скамье посидеть, — горько усмехнулась Азарова.
— Хватит агитировать! — Иванов выругался громко и цинично.
— А ведь я тебе в киатери, Дмитрий, гожусь. Неужели и перед ней ты тоже...
Договорить не удалось. Иванов вскочил, ударил ее ладонью по лицу. Голос его перешел в визг. Он остервенел и зло ругался, стуча кулаком по столу, грозя всевозможными пытками, плевался, а потом как-то сразу сник. И наступила короткая тишина.
Иванов посмотрел на ручные часы, потом на арестованную, перевел взгляд на дверь. Чувствовалось, что он чего-то боится и страшно торопится.
— Вот, смотри, читай. Хана твое дело, точка! — Иванов ткнул Азаровой в лицо смятый листок бумаги.
Смысл нескольких слов не сразу дошел до ее сознания. Только мгновение спустя Клавдия Антоновна поняла, что произошло самое страшное, непоправимое, то, чего она больше всего боялась. Провал. Вот она — тяг-чайшая улика. Теперь оставалось одно — собрать все силы и молча перенести оскорбления, побои, пытки, а потом — умереть, чтобы спасти остальных.
«К. А. Спасибо. Время пришло. Приходите. Захватите инструмент. Заберите с собой Л. Привет от В. И.»— Таково было содержание записки.
Рука женщины невольно потянулась к листку, но Иванов поспешно положил его на стол, возле себя.
— Понятно? Все! И не рассчитывай, что откровенное признание тебе поможет. Партизаны и все, кто помогают им, не выходят отсюда. Веревка или пуля обеспечены. Лично тебе обещаю пулю. Довольна?
— Но я не знаю никакого В. И. Почему вы решили, что записка адресована мне? Это какая-то провокация.
— Хватит кривляться. Слушай! — Иванов перегнулся через стол и зашептал: — Вчера днем на опушке леса, недалеко от города, схватили двух парнишек. Оказались партизанскими курьерами. Не веришь? Вот их имена: Рыбкин и Сенька Щербаков. У них нашли записку к тебе. Со шпаной будет особый разговор. — И уже совсем тихо, хрипло и зловеще: — Ты со счета скинута, поняла? Тебя уже нет. Но кто Л.?
— Не знаю, — как можно спокойнее ответила Клавдия Антоновна. Она чувствовала, как к горлу подкатывается тошнота, и боялась упасть в обморок.
- Зато я знаю. Пока один знаю. Липа—это Олимпиада. Вот кто.
— Выдумываете все, — устало попыталась возразить Азарова.
— А кто же тогда Л.? Кто? Говори!
Иванов, не отрываясь, смотрел на арестованную, и ей начинало казаться, что этот предатель в серовато-зеленом мундире немецкого офицера страстно хочет, чтобы она, Клавдия Антоновна Азарова, назвала совсем другое имя. Не Олимпиаду Зарецкую, нет, кого-нибудь другого. Может быть, Иванов, боится за себя? Конечно. Ведь только этим можно объяснить его поведение. Он, конечно, уверен, что Л. — это Липа, Олимпиада. Но Зарец-кая, тетка Нины, близкая родственница девушки, о которой он хлопотал и устроил переводчицей к немцам. Вот оно что! Он опасается «хозяев». Возможно, он даже кое о чем догадывается и в отношении отца Нины—Викто-рина, «Ясного». Но Иванов знает, что если «хозяевам» станет что-нибудь известно об отце и тетке Нины, шутки плохи, ему самому не уцелеть. Его уничтожат, сотрут в порошок или просто отдадут в руки Двоенко или эсэсов-цам. Иванов все это отлично понимает и смертельно боится этого. Тогда понятно только что сделанное им предупреждение: «Не рассчитывай, что откровенное признание тебе поможет». Странное заявление из уст следо-вателя, стремящегося побольше узнать. Странное вообще и вполне естественное для Иванова сейчас. Но что мне до всего этого. Все равно я ни одного имени не назову. Ни одного. — Эта мысль как бы заглушила, отогнала остальные.
Клавдия Антоновна отрицательно покачала головой и повторила:
— Я уже сказала. Я не знаю ни В. И. ни Л. Поступай, как хочешь.
— Это ты мне сейчас говоришь. А когда начнут ломать кости, вгонять иголки под ногти, все выложишь.
И женщина не выдержала:
— Стращаешь, а сам боишься, гадина? За собственную шкуру трясешься. Думаешь, не понимаю всей твоей подлой игры, паскудного страха? Все понимаю. Ну, что ж, потрясись немного. А еще лучше подумай, удастся ли тебе смыть с себя кровь наших русских людей? По роду ты русский, а по нутру — овчарка немецкая, фашистский ублюдок. Я плюю на тебя, на твои поганый мундир, на твои кровью покрытые награды.
Клавдия Антоновна была близка к истерике и выпалила все одним махом.
Иванов словно оцепенел. Замер, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки. Он не был оскорблен словами, бившими, как хлыст. Нет, он еще больше напугался. Иванов понимал, что загадка разгадана, что он может оказаться в руках этой спокойной, умной, ненавидевшей его женщины. И кто поручится, что, доведенная до отчаяния пытками и ежечасной угрозой смерти, она не сделает признания, которое попутно погубит и его. Нет, он хочет жить!.. К черту, к дьяволу!
Иванов кинулся к Азаровой, рывком сбросил ее со стула и стал бить, топтать ногами, а потом хлестать плеткой уже потерявшую сознание женщину.
Когда в комнату вбежали полицаи и солдаты, Иванов стоял опираясь о стул. Возле Клавдии Антоновны лежало тяжелое пресс-папье. Все должно было по замыслу Иванова воспроизвести картину внезапного нападения на него и вынужденной обороны. Подобное уже не раз случалось в полиции, главным образом, при допросах захваченных партизан. Один из полицаев равнодушно перешагнул через тело женщины и спросил:
— Выносить?
Иванов молча кивнул головой.
— Да, и пристрелите ее немедленно. Кидается, проклятая...
Иванов услышал револьверный выстрел. Все в порядке! — Обер-лейтенант облегченно вздохнул.
Когда через несколько дней вслед за Соболевым и Евтенко гестаповцы вызвали Олимпиаду Зарецкую, допрос ее носил поверхностный и формальный характер. Правда, немецкий фельдфебель долго кричал, что русские прикрывают друг друга, и угрожал расстрелом или виселицей, если она не признается. Он стучал согнутым пальцем по записке, которую недавно предъявляли Азаровой, и несколько раз спрашивал, какие русские имена начинаются на букву «Л».
— Мало ли, отвечала Зарецкая и все время думала о том, что произойдет с нею дальше. Посадят в камеру? Будут пытать? Или отпустят? Неужели может случиться такое?.. — Леонид, Леокадия, Лаврентий, Любовь... А меня зовут Олимпиада, понимаете — Олимпиада, на букву «О»...
Немец опять ругался, но как-то лениво, словно по обязанности, опять грозил и даже дважды с размаху ударил Зарецкую по щеке. Она охнула, побледнела, но усидела на стуле. Только сердце колотилось так сильно, что, казалось, сейчас разорвет грудную клетку. А когда фельдфебель, усмехнувшись, сказал, что ее подруга Азарова «во геем призналась и отправилась на небо замаливать свои большевистские, грехи», Зарецкая опустила голову, замолчала и больше не произнесла ни слова. Она поняла: фашисты убили ее мужественную подругу. ЗаР'викую продержали на допросе около трех часов. И неожиданно для нее самой выпустили. — Иди и не попадайся!..
Она вышла на улицу, измученная, постаревшая, и сразу же отправилась к брату, к «Ясному». Теперь он был еще ближе, еще дороже. Домой идти не могла. «Клавы нет. Клава убита. Прощай, Клава». Эти мысли гнали Олимпиаду Александровну все дальше и дальше от дома.
Спустилась декабрьская ночь. Крепчал мороз. Словно вымерший, город встречал женщину черными глазницами окон и воем голодных бездомных собак.