Под вечер в крайнее окно домика Хотеевых кто-то негромко постучал. Сестры невольно переглянулись. Этого стука они ждали, и все же он прозвучал тревожно, настораживающе.
Через несколько секунд стук повторился. Тоня быстро направилась к двери и откинула щеколду. Из темноты в сени проскользнул Толя Апатьев и, пропустив вперед Тоню, вошел за нею в комнату.
— Привет, сестрички, — искусственно бодрым голосом произнес Толя. — Что-то вы невеселы и головушки повесили?
Шура, накрывшись большим шерстяным платком, сидела у стола и машинально чертила пальцами узоры на скатерти. Ее побледневшее лицо выглядело усталым, грустным. Зина крупными, твердыми шагами расхажи-вала из угла в угол. Не останавливаясь, она ответила:
— Здравствуй. А с чего веселиться?
— Да, для веселья планета наша мало оборудована,— не меняя тона, продекламировал Толя и присел возле Шуры. — Замерзла, Шурочка, или нездоровится?
Шура зябко передернула плечами.
— Холодновато... И вообще...
— Как на улице? — спросила Тоня.
- Свет! — иронически бросила Зина и подкрутила фитиль керосиновой лампы. Красноватый язычок пламени потянулся вверх и заметался, пытаясь вырваться из закопченного стекла. На стенах заплясали причудливые тени.
— Не надо,—попросила Шура, и Зина тут же повернула фитиль обратно. Она и сама понимала, что большой свет сейчас ни к чему.
— Где же остальные? — Тоня подошла к двери и прислушалась.
— Не беспокойся, сейчас придут, — сказал Толя. — Не все сразу. Вот, пожалуйста. Стучат...
Тоня снова открыла дверь и пропустила в комнату Шурика Лясоцкого и Витю Апатьева.
— Зачем вдвоем ходите? — набросилась на них Тоня. — Ведь Алеша сказал...
— Мы столкнулись уже у дома, — пояснил Витя, — не разбегаться же в разные стороны.
— Вас кто-нибудь видел?
— Нет. Патрульные недавно протопали, — ответил Шурик, — я переждал и прямым ходом сюда. Да ну их к черту, разве я не могу навестить своих школьных товарищей?
— Можешь, конечно,—вздохнула Зина, — да только поосторожнее. Лучше, чтобы чужие глаза не видели. Тем более сегодня.
— У кого теперь глаза свои, а у кого чужие, не разберешь, — подумала вслух Шура.
— Ты что! — вскинулась Тоня. — Разберемся, и очень хорошо разберемся. Свои будут с нами, а с чужими...
— А с чужими будем расправляться! — категорически заявил Толя и легонько стукнул кулаком по столу.
— Правильно, — поддержал его Шурик Лясоц-кий. — Если гад какой объявится, пусть не ждет пощады.
— Вот, например, Двоенко. Это же палач настоящий. Толя согласно кивнул головой.
— Да, иначе его не назовешь. Почти на каждой улице он кого-нибудь да пристрелил. За что?
— За что? — переспросил Витя. — А за что фашисты расстреливают и вешают?
— Так то ж фашисты, немцы, а он все-таки русский.
— Какой он русский! — с презрением воскликнула Тоня. — В одном доме убил женщину, в другом — девочку, в третьем — целую семью. Кто бы мог подумать, что советский человек, учитель превратится в зверя.
— Хлещет водку и стреляет во всех, кто ему попадается на глаза,— сказал Толя, гневно сжав кулаки. — Я сам чудом спасся. Шел по улице, и вдруг этот подлец навстречу. Пьяный вдрызг, автомат немецкий в руках. Идет, качается, матерится. Увидел меня, выпучил глаза из-под очков и автоматом помахивает. Ну, думаю, прощай, жизнь.
— Как страшно! — тихо воскликнула Шура.
— Еще бы не страшно!.. Однако пронесло... В школе мы привыкли с учителями здороваться, вот и я по привычке снял кепку и вежливо говорю:
— Здравствуйте, Александр Петрович.
— Ну, а он? — Шурику не терпелось поскорее узнать дальнейшие подробности этой встречи.
— А он покачался на кривых ногах, сплюнул и хриплым голосом ответил:
— Я тебе господин, а не Александр Петрович. Понял, щенок?
— Понял, все понял, — ответил я, а сам еле сдержался, чтобы не вырвать у него автоматине прикончить на месте.
— Вот так и надо поступать! — решительно заявил Лясоцкий.
— Может быть, ты и прав, — заметил Витя. Сегодня он был мало похож на себя: не шутил, не балагурил и казался грустным, задумчивым. — Кровь за кровь...
— Ишь вы, горячие головы, — усмехнулась Зина. — Легко на словах, а на деле, ой, как трудно.
— В комсомоле нас всегда учили не бояться трудностей,— возразил Толя. — Я, например, готов на все.
Он откинул голову, а в глазах его мелькнул упрямый блеск.
— Слова не мальчика, а мужа, — довольно проговорила Тоня. — Но почему опаздывают остальные мужи, этого я понять не могу. А ну, тише!
Легкое царапание в оконное стекло заставило всех насторожиться,
— Наверное, Коля, — заявила Зина и пошла открывать дверь. Она не ошиблась. Коля вошел, на пороге снял очки, тщательно протер их носовым платком и только после этого, вглядевшись в полутьму, окутывавшую комнату, поздоровался — церемонно и театрально.
— Мир дому сему. Вас приветствует Николай Георгиевич Евтеев.
— Вечно опаздывающий студент, — съязвила Тоня. Коля сконфуженно заморгал глазами и усмехнулся.
— Бывший студент, — уточнил он. — Зачеты и экзаменационные сессии откладываются надолго. Теперь надо думать о другом.
— О чем?—Шура внимательно посмотрела на Колю, будто впервые увидела его. А Коля, поправив сползавшие на переносицу очки, после длинной паузы повторил вопрос:
— О чем?.. — И ответил: — Как жить. Вот о чем.
— Как жить?—как эхо, повторила Шура и по своей давней привычке отвернулась и закрыла лицо ладонями. Все замолчали. Стало тихо-тихо, лишь из соседней комнаты доносился легкий скрип половиц. Татьяна Дмитриевна, как обычно, занималась своими домашними делами.
II
Как жить? Как уберечь себя и свою семью от гитлеровской солдатни, заполнившей все улицы, площади, здания. Как глядеть на фашистских офицеров, развалившихся на кроватях и диванах почти в каждом доме, как отвечать на их назойливые вопросы, как скрыть свои чувства — неприязнь, злобу, ненависть к ним, чужеземцам, с наглыми противными лицами, с жадными, шарящими, подозрительными глазами, с крикливой непонятной речью. Старики тайком рыли ямы на огородах, во дворах и прятали годами нажитое добро. Молодежь прятала главным образом книги, портреты Ленина и свои комсомольские билеты. Находились, конечно, и такие, что ничего не прятали, так как надеялись угодить «победителям» и выслужиться перед ними. Что ж, в семье не без урода!
Многие покинули город—эвакуировались. Не всегда причиной ухода был страх перед фашистскими зверствами. Страх можно побороть, к любому полуголодному существованию приспособиться. Зато ненависть к врагу, обрушившему на родную землю столько горя и несчастий, побороть было труднее. И эта ненависть одних вела в Советскую Армию—люди приставали к проходившим воинским частям и становились бойцами, других—в партизанские отряды, третьих — на бесконечно длинные и неизвестные дороги эвакуации. И само это слово — эвакуация!—какое-то сухое, неприятное, непривычно чужое, вызывало в сердцах людей то боль и страдания, то неутолимую злобу и готовность бросить к черту свои чемоданы, узлы, тачки с домашним скарбом, выпрыгнуть из красно-бурой теплушки и бежать навстречу врагу—бить, душить, рвать его насмерть.
Обстоятельства сложились так, что по разным причинам из Людинова не эвакуировались многие друзья Алеши Шумавцова. Кто не успел, кто не смог, а кому пришлось после нескольких неудачных попыток, глотая непрошеные слезы обиды и отчаяния, вернуться в свои, ставшие неуютными дома. Война перепутала все. Выходы из города оказались закрытыми, лес от города отделили немецкие патрули, и жители попали как бы в железное кольцо, которое с каждым днем туже и туже сжимало, сдавливало горло, сердце, жизнь.
Как же жить?
Алеше Шумавцову не приходилось искать ответа нa этот вопрос. После встречи с Суровцевым и Золотухиным и инструктажа, полученного в райкоме, Алеша чувствовал себя бойцом на первой линии огня, и сознание этого наполняло все его существо огромной радостью и бьющей через край энергией. Пусть на нем нет солдатского обмундирования, нет за плечами винтовки, пусть не бежит он в атаки с криком «ура». Зато он разведчик, невидимые глаза и уши партизанского отряда, значит, тот же боец, воин, подпольщик! Он поставлен на пост и с поста не уйдет до тех пор, пока это вражье не будет вышвырнуто из родного города. «Служу Советскому Союзу». Слова солдатской присяги Алеша знал наизусть, хотя солдатом — по призыву военкомата — ему по молодости лет быть не пришлось. Но теперь он стал солдатом по призыву партии, комсомола, по призыву своего честного сердца, и этот призыв не требовал ни медицинских комиссий, ни повесток военкомата.
Если для Алеши все было ясно и угнетало его только то, что он, находясь на своем посту, не успел ничего значительного сделать — а сделать хотелось очень и очень много! — то для остальных ребят наступили дни тревог, сомнений и мучительных раздумий. После яркого солнечного дня пришла черная ночь без всякого просвета. В родных домах — немецкая солдатня. На улицах — виселицы. В райисполкоме, райкоме, в школах — всякие управы, комендатуры, госпитали. Знакомые советские люди—соседи, родственники — неузнаваемо изменились: лица их посерели, потемнели, плечи опустились, а в глазах застыло что-то мрачное, тяжкое, а иногда и приниженное.
И Тоне, и Шуре, и Зине, и их друзьям-мальчишкам тоже стало горько и больно оттого, что все, чем они жили и о чем мечтали, все ушло, унеслось куда-то, как ветер. Наглые морды захватчиков, сытые, самоуверенные... Крики, выстрелы и боязливые, будто стыдливые взгляды родных. Как же жить? Как дышать? Как есть черствый невкусный хлеб, ходить, глядеть, разговаривать, спать, когда в мире происходит такое, о чем нельзя рассказать никакими словами?
— Ты знаешь, — как-то сказала Шура своей старшей сестре Тоне. — У меня такое ощущение, что жизнь кончилась. Мы еще живем, но жизни уже нет, она убита, Тоня несколько секунд смотрела на Шуру, а потом, сердито сдвинув брови, прикрикнула:
— Чепуха! Истерика! Душевный надрыв. Можно убить тебя, меня, многих, но нельзя убить жизнь. Нельзя!
— Разве это жизнь? — горестно вздохнула Шура. А Тоня, не слушая ее, продолжала:
— Ты должна знать, что нельзя убить идею, мечту, мысль.
— Что-то раньше я не замечала за тобой склонности к философствованию, — сказала Зина.
— Никакой я не философ!—Тоня резко повернулась, и лицо ее стало необычно гневным. — Сейчас бороться надо, а не философствовать.
— С кем?—непроизвольно и как-то наивно спросила Шура.
— Не задавай глупых вопросов, — оборвала Тоня.— Ясно с кем. С фашистами.
— Но как?
— Вот это уже вопрос другой. На него сразу не ответишь. Но ответить придется, и чем скорее — тем лучше.
Желание поскорее ответить на вопросы: как жить? что делать? какую пользу приносить Родине? — владело сердцами всех молодых друзей, еще недавно мечтавших весело, увлекательно провести летние каникулы. Стремление найти ответы на эти вопросы влекло их друг к другу, заставляло вечерами, скрываясь от посторонних глаз, обходя полицейские патрули, собираться в домике у сестер Хотеевых. И хотя никакой оформленной подпольной группы или организации еще не было, но она фактически уже создавалась, вызревала. Так, несмотря на непогоду и ненастье, зреет на здоровом дереве плод, питаемый по многочисленным невидимым сплетениям корней живительными соками земли.
Алеша — он уже сейчас в кругу друзей был первым среди равных. К нему часто обращались за советом, делились помыслами, планами. Не по годам развитой, волевой и сдержанный, он никогда не горячился. Он мог внимательно подолгу слушать и неторопливо убеждать. Как правило, с его доводами соглашались, даже Тоня— наиболее самостоятельная и упрямая.
Ребята почти каждый день собирались у Хотеевых и все чаще и чаще спрашивали друг друга: «Ну что ж, так и будем сидеть сложа руки и ждать у моря погоды?...» Вопрос повисал в воздухе, так как никто при всем своем желании еще не мог на него ответить. Зина испытующе поглядывала на Тоню, Коля сконфуженно снимал очки и начинал усиленно протирать стёкла, Толя нервно приглаживал ладонями свои волосы, а Шурик Лясоцкий в запальчивости выкрикивал слова, от которых Тоня'морщилась и останавливала его.
— Не ершись и не агитируй... Больно скор ты на слова.
И только Алеша Шумавцов, пряча довольную улыбку и заговорщически поглядывая на Шуру (она кое-что знала и о многом догадывалась), рассудительно говорил:
— Это хорошо, ребята, что вы не хотите сидеть без дела. Очень хорошо. Только не спешите. И Москва не сразу строилась. Придет и наш час.
Несколько дней назад ребята собрались у Хотеевых, чтобы отметить двадцать четвертую годовщину Октября. Опоздавших не было. Все пришли поодиночке, как и условились, к девяти вечера, принаряженные, необычно серьезные и взволнованные. Там, за зашторенными окнами проплывала ночь, по улицам Людинова шагали гитлеровские патрули, в черное осеннее небо взлетали сигнальные ракеты, ветер разносил далеко окрест вы-стрелы, крики, надсадный лай собак... А здесь, в теплой комнате, вокруг накрытого белой скатертью стола, тесно сгрудились ребята, почувствовавшие, что теперь они не просто соседи, школьные товарищи, а настоящие друзья, связанные одной целью, одной надеждой на возвращение солнца, молодости, жизни.
Хозяйками этого необычного вечера были Шура и Зина. Тоня, не любившая заниматься кухонными делами, предоставила им возможность «сервировать» стол. Каждый гость получил чашку крепко заваренного чая, ломтик хлеба, кусочек сахара и по одной конфетке — из давних запасов матери Хотеевых Татьяны Дмитриевны. Когда все уселись за стол, поднялся Алеша Шумавцов.
— Товарищи! Друзья! — тихо и торжественно произнес он. — Сегодня наш праздник — седьмое ноября. Никто не заставит нас забыть его. Я, конечно, не оратор, но очень рад, что мы сегодня все вместе. Рад, — пожалуй, не то слово. Я счастлив, несмотря на все беды, потому что вижу в ваших глазах именно то, что хочу видеть. Все мы комсомольцы. Давайте, ребята, поклянемся, что, когда потребуется, ни один из нас не дрогнет и не опозорит имени комсомольца.
Лицо Алеши раскраснелось, голос звучал негромко, но твердо.
Все, не сговариваясь, встали и приподняли свои чашки. Что-то гордое и красивое преобразило лица ребят. Минуту-другую в комнате царило молчание, которое нарушила Тоня.
— Спасибо, Леша. Ты сказал за всех нас. Чаем чокаться не принято. И не надо. За победу нашу! Вот мой гост... Смерть фашистам!
Коля Евтеев, вытянув руку с чашкой, продекламировал:
Чокнемся сердцем о сердце,
Чтобы Родине жить и цвести!..
Все уселись на свои места. И тут раздался взволнованный, срывающийся голос Шуры.
— Я бы хотела... Понимаете... Пройти через любые испытания... Только не чувствовать себя ненужной, слабой, приниженной. Не могу я так и не хочу!..
— Другие действуют, а мы? — Шурик резко повернулся на стуле. — В лесу партизаны. В городе появляются листовки. Кто-то склад поджег. Все кто-то и кто-то. А мы?
— А мы? — повторил вопрос Лясоцкого Алеша и загадочно улыбнулся. И вдруг поразил всех неожиданным сообщением. — Знаете что, ребята, дайте слово молчать и сохранить все в секрете, тогда я вам кое-что скажу.
— Леша, как тебе не стыдно, — начала было Шура, но Алеша предостерегающе поднял руку.
— Ладно, ладно, ребята, не обижайтесь. Только чур — полный секрет. Шурик только что говорил про склад. Ну так знайте, что этот склад поджег я!
Лясоцкий вскочил со стула и стал тискать Шумав-цова.
— Правда ты? Не врешь?
— Честное комсомольское. Может, я и не должен был пока говорить, но не удержался. Дал я им огоньку.
— Так ты —орел! — довольным баском сказал Толя Апатьев.
— Ну, уж и орел, — отмахнулся Алеша. — Сам чуть было не попался, как курица.
— То-то у тебя, я заметила, брови были чуть подпалены, — покачала головой Тоня. —Обжегся?
— Расскажи, как дело-то было, — попросил нетерпеливый Шурик.
— Хорошо. Сейчас расскажу, — согласился Алеша. Он положил обе руки на стол, переплел пальцы и начал рассказывать.
— Вы знаете, устроился я на локомобильный, электромонтером. Сами понимаете, что я для них, фашистов, не работник. Однако так надо, и не спрашивайте, почему... Может, монтер я и не очень квалифицированный, однако кое-что в этом деле смыслю. А главное, получил пропуск на завод и отбил охоту у биржи труда таскать меня туда-сюда.
— А на бирже, к слову, заправляет наш старый знакомый Митька Иванов, — вставила Зина.
— Гад он ползучий, вот кто! —выкрикнул Шурик. -— Был бы человеком — все карточки к черту сжег бы или перепутал, а он, подлец, народ вызывает и в списки вносит.
— Я это знаю, — спокойно ответил Алеша. — О нем будет разговор особый. О нем и о таких, как он. А теперь слушайте дальше. Завод-то локомобильный, а что пока выпускает? Деревянные гробы для покойников да повозки всякие. Против гробов мы, конечно, не возражаем, пусть делают их побольше. Но фрицы, кажется, собираются восстанавливать основные цехи. Вот тут-то я и подумал, что надо бы им посигналить: ничего, мол, у вас не выйдет, все будем ломать и сжигать.
— Мысль дельная, но неосуществимая, — рассудительно заметил Коля Евтеев.
— Почему неосуществимая? — пожал плечами Алеша. — На первый раз то, что задумал, я осуществил.
— Не тяни... Рассказывай, — попросил Шурик.
— Я и рассказываю... Мне часто случается проходить мимо материального склада. Немцы забили его всяким барахлом, а главное, собрали там много бочек с бензином и керосином. Понимаете сами, что приманка великолепная. Пригляделся я к охране. Фрицы с собаками-овчарками вокруг склада расхаживают, но не всегда на месте задерживаются, видно, еще куда-то ходят. А раз так, есть возможность прошмыгнуть в склад.
— Что же ты молчал? — упрекнул Алешу Толя. — Мы бы вместе...
— Сначала я тоже о вас, ребята, подумал, одному ведь не справиться. А потом прикинул: зачем рисковать? Ведь лишнего пропуска на завод нет, а пройти надо чин чином, без всяких подозрений. Значит, нужно найти других помощников, заводских.
— И нашел? — Шурик весь подался вперед.
— Нашел. И опять предупреждаю: кого назову — фамилию забудьте... Договорился я с одним своим дружком, Мишей Цурилиным, знаете такого?
— Еще бы... Конечно, знаем... послышались голоса. — Он парень наш, сразу все понял и согласился. Давай, говорит, устроим немцам феерию, чтобы сам Бенкендорф от злости лопнул... В общем, пошли мы с Мишей, на проходной предъявили пропуска и попетляли по территории завода для отвода глаз, А уж потом подошли к складу, когда убедились, что охранники со своими собаками смылись в другой конец. Да, забыл сказать, что в помощники взяли мы с собой младшего братишку Цурилина, Шурку. Парень он шустрый, верткий, в случае чего подаст сигнал, что охрана возвращается.
— Целый стратегический план! — улыбнулся Толя.
— Почти... Шурка выпросил у матери кувшин, вроде пойдет керосин добывать, и, спрятав его под пальто, пролез «а заводской двор ч^рез щель в заборе. Мы приказали ему вертеться неподалеку от склада и в случае опасности засвистеть или запеть что-нибудь.
— А если бы его немцы заметили и схватили? — испуганно проговорила Зина.
— Вот для этого мы и дали ему кувшин, будто пришел он попросить у солдат немножко керосину, хоть самую малость. Риск, конечно, был велик, да без риска ничего не делается... Короче, все шло по плану. Мы с Цурилиным незаметно проскользнули в склад, к счастью, двери не запирались, и сразу в полутьме увидели то, что нас интересовало. И справа и слева — бочки с горючим. Теперь нельзя было терять ни секунды. Мы быстро вытащили из одной бочки пробку и понюхали. Бензин! «Давай, Миша»... Мы обхватили бочку и свалили ее на пол. Весь пол сразу залило бензином. Потом позалили вторую бочку. «Хватит, сказал мне Миша, зажигай свою машинку». А я, ребята, прихватил с собой водомерную колбочку и тут же наполнил ее горючим. Иначе как же поджечь разлившуюся лужу? «Спасибо, Миша, говорю, выходи осторожно, остальное сам сделаю». Он пошел к дверям, а я зажег спичку и поднес ее к колбочке. Из нее сразу пыхнуло пламя, чуть было все лицо не обжег. Швырнул я колбочку на пол, осколки зазвенели, а огонь пополз по полу к бочкам. Ну, думаю, сейчас как рванет, пиши пропало! Выскочили мы наружу и побежали в разные стороны.
— А Шурка Цурилин? — приглушенно спросил Ля-соцкий, который слушал рассказ Шумавцова с горящими от нетерпения глазами.
— А Шурка свистнул и кинулся к своей дыре. Он поздно заметил охранника: все за нами наблюдал. Цурилиных немец, кажется, не заметил, а меня увидел издали, что это за фигура скачет к забору. И стрельнул раз, другой. К счастью моему, промахнулся фриц, пули над ухом жикнули. Перемахнул я через забор, поцарапался немного и рубашку разорвал. Уже темно, меня не видно, в складе огонь полыхает, немец что-то орет, а я тем временем промчался за домами и скатился в глубокий погреб, не разобрал чей. Какая-то бабка испугалась, всплеснула руками и даже перекрестилась. При-няла меня за нечистую силу. А я шепчу ей:
— Прикройте меня, пожалуйста. Ненадолго. От немцев спасаюсь. Старушка поняла и быстро накрыла свой погреб какой-то крышкой, а сверху навалила несколько досок.
— И долго ты там сидел?
Алеша недавно под большим секретом коротко рассказал Шуре о своей «авантюре», но в подробности не пускался. Кроме того, наказал молчать. А сейчас сам решился. Шура озабоченно поглядела на своего друга, и в ее взгляде Алеша уловил тревогу и нежность. Он ответил ей таким же нежным взглядом и беспечно пояснил:
— Несколько часов, наверное. Холодно, темно, пахнет сыростью и еще какой-то дрянью, а я сижу и наслаждаюсь симфонией.
— Да, это была настоящая симфония, — задумчиво протянула Тоня. — От пламени все небо стало темно-красным, по улицам бегают немцы, лают собаки, все время трещат выстрелы... Ничего понять не могу. А, оказывается, это ты заварил всю кашу.
— Разве плохая каша? — самодовольно спросил Алеша. — Пришлось им проглотить ее без соли, но зато с бензином и керосинчиком.
— Не обжегся? — опять поинтересовалась Шура.
— Нет, ничего, брови, правда, немного прихватило. А в общем, полный порядок.
— И не волновался, что схватят? — спросила Зина.
— Волновался, конечно. Весь день ждал, не поволокут ли меня на допрос. Но, как видите, все сошло благополучно. Склад сгорел. Лиха беда начало.
— Вот тебе и Алеша! — с неподдельной искренностью воскликнул Витя Апатьев. — Оказывается, Шурик напрасно вздыхал, что все мы сидим без дела... Поздравляю, Алеша!
Алеша смущенно улыбнулся и указательным пальцем потер переносицу. Но, видимо, похвала друзей пришлась ему по душе. Он собрался было что-то ответить, но его неожиданно остановил Толя. Поднявшись со стула и как можно медленнее, чтобы произвести нужное впечатление, он заявил:
— Раз дело пошло на полную откровенность, сообщу вам свою тайну и я. Несколько дней назад я, товарищи, достал и надежно спрятал немецкий пистолет «вальтер» и две ручные гранаты.
Все удивленно посмотрели на раскрасневшегося Толю, а Тоня придирчиво переспросила:
— Что значит достал?
— Очень просто. В соседнем дворе устроил себе баню какой-то фриц — не то солдат, не то фельдфебель. Неважно. А важно то. что он оголился до пояса, несмотря на холодный ветер, снял с себя свой мундир и ремень, на котором висели кобура с пистолетом и чехол с гранатами. Через щель в заборе мне все видно было. Вот, думаю, хорошо бы оставить немца в дураках. Оружие всегда пригодится. Как только немец, вытираясь полотенцем, пошел в избу, я быстро махнул в соседский двор и...
— Дурья голова! — резко бросила Зина. — Мог и сам попасть и соседей под расстрел подвести.
— Зря, Зинуша, ругаешься. Хозяев давно куда-то выселили, а что касается меня... Только что Алешз говорил, что без риска нельзя.
— Где спрятал оружие? — строго спросил Алеша, и Толя, помявшись, ответил:
— Завернул в тряпку и зарыл в землю на огороде, там же, где и комсомольский билет.
— А запалы из гранат вынул?
— Вынул. Я кое-что тоже смыслю.
— Шум был?
— Мать говорила, что на соседнем дворе был какой-то шум, немец орал, а потом его самого два ихних полицейских увели.
— Смотри, Толька, доиграешься, — предупредил его двоюродный брат Витя.
— Игра стоит свеч, — рассудительно заметил Толя. — Так что, Шурик, — обратился он к Лясоцкому, — и я сделал почин.
— Не только ты. — Шурик с торжествующим видом вытащил из-под рубашки сложенный вчетверо небольшой листок, — Глядите и завидуйте! Дистовка,
— Чья?.. Какая?.. — Тоня порывисто выхватила из рук Шурика листовку и прочитала ее вслух: — «Дорогие товарищи! Советские граждане временно оккупированных городов и сел! Немецко-фашистские захватчики, пытаясь сломить вашу волю к сопротивлению, хвастаются, будто они уже захватили столицу нашей Родины Москву. Это наглая ложь. Не видать гитлеровцам Москвы. Наша доблестная Красная Армия, наш народ скоро погонят захватчиков с родной советской земли. Час нашей победы приближается!..»
Листовка переходила из рук в руки, каждый, прикасаясь к этому маленькому мятому листку бумаги, будто прикасался к чему-то самому дорогому и близкому, что нельзя оторвать от сердца. Глаза ребят искрились, щеки раскраснелись, в движениях появилась порывистость, а Тюня на радостях прижала к себе Лясоцкого и чмокнула его в губы.
— Молодец, Шурик! Где ты нашел листовку?
— В сквере. Вижу, бумажка как бумажка, но у меня ведь глаз пинкертоновский...
— Шурка, не хвастайся, — прервал его Коля. — Всем известно, что язык твой — враг твой. А за листовку спасибо.
— Ее надо переписать и разбросать, — предложила Зина.
— Правильно! — Тоня сложила листовку и сунула ее под кофточку. — А пока спрячем подальше.
— Так что же выходит, ребята, — не то спросил, не то подумал вслух Алеша. — Курочка по зернышку... Значит, каждый из нас на что-то годен.
— Именно так! — подтвердил Толя.
— А раз так, подумаем и о будущем, — многозначительно сказал Алеша. — Только нельзя быть кустарями-одиночками.
— Организованность нужна, — поддержал Витя.
— Верно, вот об этом и подумаем, — согласился Алеша. — Ну, а теперь давайте отметим праздник. Будем считать, что торжественная часть закончилась и пришла пора спеть «Интернационал». Петь тихо, вполголоса. Кому-то надо выйти на крыльцо и посмотреть, нет ли под окнами непрошеных гостей.
— Я пойду, — поднялась Шура, но ее остановил Витя Апатьев.
— Дама —и вдруг на крыльцо? -— смешливо протянул он, входя в свою обычную роль шутника и балагура. — Господа кавалеры, это наше, мужское дело.
— А раз мужское, ты и отправляйся, — приказала Тоня.
— Слушаюсь и повинуюсь!
Витя вышел в сени и тихо прикрыл за собой дверь. А в комнатке Хотеевых через минуту запели: Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов...
Аккомпанировал на гитаре Коля Евтеев. Он почему-то снял очки и низко склонился над грифом гитары. Тоня взглянула на него, и ей показалось, что на глазах друга блестят слезы. Впрочем, может быть, без очков у него всегда слезятся глаза!..
III
Последним сегодня пришел Алеша Шумавцов. Он был взволнован и возбужден.
— Извините, ребята, чуть было на облаву не нарвался. Пришлось кружить и пережидать.
Он поочередно пожал руки всем своим друзьям, а Шуре улыбнулся весело и доверительно. На ее бледном лице тоже промелькнула слабая застенчивая улыбка. Все сделали вид, что ничего не заметили.
Сегодня ребята собрались по предложению Зины Хотеевой. Кто-то из людиновских жителей ходил пешком в ближайшие деревни менять «тряпки» на картошку и крупу и принес экземпляр газеты «Правда», посвященный двадцать четвертой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Каким образом «Правда» попала в руки Зины, никто не знал, но прочитать газету хотелось каждому. Сестры быстро оповестили всех «мальчишек», и вот сегодня они со всеми обычными предосторожностями сошлись у Хотеевых.
— Ты молодец, Зинуша, — сказал Алеша, усаживаясь за стол. — Это же настоящий праздник для нас... Это — событие... Давай сюда газету.
Зина вышла в соседнюю комнату, где на табуретке, устало сложив руки, сидела мать и, казалось, дремала, через минуту вернулась с газетой. Мятая, с темными сальными пятнами, в нескольких местах разорванная, она сразу приковала к себе взгляды комсомольцев. Даже Тоня и Шура, которые уже видели и читали газету, с напряженным вниманием смотрели на эти потертые листы бумаги, дошедшие оттуда — из Москвы. Каждому хотелось подержать ее в руках, вдохнуть запах шрифта и уж, конечно, быть первым из чтецов.
Если бы не Тоня, может быть, ребята и забыли, что нужно выставить наблюдателей. Ведь по улицам, как всегда, ходили немецкие патрули, шлялись русские полицейские с винтовками и плетками; каждую минуту можно ожидать облавы, обыска, проверки документов... Коллективное чтение «Правды» было непозволительно рискованным делом. В случае опасности дежурный наблюдатель предупредит и ребята инсценируют молодежную вечеринку. Для «декорации» Шура поставила на край стола чашки, рюмки и небольшую бутылку немецкого рома, которую где-то раздобыл и заранее принес Шура Лясоцкий. Алеша захватил гармонь, а Коля Евтеев — мандолину. Все условились, что при появлении посторонних ребята начнут играть и петь «нейтральные» песни, вроде «Чижик-пыжик» или «Шумел камыш».
Но кто первым пойдет на дежурство? Ни тьма, ни холодный порывистый ветер, бивший в ставни окон, никого не пугал. Тот же Шурик Лясоцкий готов был, если потребуется, простоять на ветру хоть всю ночь. Но пропустить какую-то часть доклада — это смущало каждого.
— Я пойду, — сказала Тоня, понимавшая настроение ребят. — Я уже читала. Начинайте.
Она стала надевать пальто, но, услыхав скрип двери, обернулась. На пороге соседней комнаты стояла мать — Татьяна Дмитриевна. На ней было старенькое темное пальто, голова повязана теплым серым платком.
— Куда ты, мама? — удивленно спросила Тоня. Ответив на приветствия собравшихся и сделав вид, что не заметила газету, которую Зина успела разложить на столе, Татьяна Дмитриевна прошла к выходной двери и, потоптавшись на месте, проговорила:
— Душно что-то мне... Постою на крылечке, воздухом подышу.
Сестры понимающе переглянулись, словно спрашивая друг друга, как же быть: отпускать мать или нет?
Но старушка предупредила возможные возражения дочерей:
— Раздевайся, Тоня. У тебя вон гостей сколько, а ты уходить собралась. Негоже так, не по-хозяйски.
— Мамочка, ведь я... — начала было Тоня, но Татьяна Дмитриевна сощурила глаза, и всем показалось, что она даже улыбнулась.
— Что ты? — переспросила старушка. — Снимай пальто и занимайся с гостями. А я на крыльце постою, по двору похожу.
— Но это же долго!—возразила Шура, не найдя других слов. .
— А мне не к спеху. Ну, а ежели смерзну, тогда вернусь. Шторки-то антихристовы, — так она называла маскировочные шторы, — проверьте, неровен час свет в щелочку пробьется.
И вышла из комнаты в сени. Звякнула щеколда, хлопнула дверь, и стало тихо-тихо.
— Девючки, — сказал Алеша, обращаясь к сестрам Хотеевым. — А мать у вас замечательная. Все, кажется, понимает.
— Конечно, понимает, — вздохнула Шура. — Она у нас чудесная.
— Долго дежурить Татьяне Дмитриевне не придется, я сменю, — заявил Лясоцкий. — Начало послушаю, а потом вы расскажете.
— Хорошо. Начинаю. — Алеша наклонился над газетой.
Два долгих часа, сменяя друг друга, читали ребята «Правду» и сердито шикали на Лясоцкого, который несколько раз охал и восклицал:
— Вот здорово!.. Живем, ребята!.. Мы еще из них кишки выпустим!..
Вслушиваясь в каждую фразу, в каждое слово, комсомольцы уже не чувствовали себя одинокими, оторванными от всего родного, советского. В эти минуты они как бы ощущали неразрывную кровную связь со своим народом, бившимся с фашистскими ордами, мускулы их наливались силой, крепла уверенность в победе, которая придет, обязательно придет. И смотрели друг на друга новыми глазами — глазами не школьников и студентов, а бойцов, подпольщиков, готовых не пожалеть ни крови, Ни жизни для разгрома ненавистного врага.
Дочитывал газету Толя Апатьев. Голос его охрип — то ли от усталости, то ли от волнения, — но каждое слово он произносил четко и даже излишне громко. Зина несколько раз дергала его за рукав, напоминая, что надо читать потише. А когда Толя закончил, Алеша обвел всех довольным, торжествующим взглядом и спросил:
— Теперь ясно, как надо жить?
— Яснее ясного! — заявил Толя, бережно складывая газету.
— Жить и верить! — тихо произнесла Шура. В полумраке комнаты, слабо освещенной маленькой керосиновой лампой, на белой стене вырисовывалась тень Шуриной стриженой головы. Эта тень двигалась то вправо, то влево, потом застыла: Шура закинула голову и мечтательно смотрела в низко нависший потолок.
— Когда же мы начнем действовать? — ни к кому не обращаясь, будто самого себя, спросил Толя. Его голубые глаза, прикрытые темными густыми ресницами, выражали нетерпение.
— Так мы уже действуем, — простодушно сказал Коля Евтеев, поправляя дужки очков. — Я так думаю...
— Ну, знаешь, от того, что мы собираемся да всякие разговоры ведем, фашистам не холодно и не жарко, — бросила Зина.
Тоня ласково погладила по голове сестру и задумчиво проговорила:
— Ты не совсем права, Зинуша. Немцам, может быть, вреда мало, зато у нас сил прибавляется.
— Согласен, Тоня, — тряхнул головой Алеша. — Все начинается с малого. А большое от нас не уйдет.
И тут только Тоня спохватилась, что мать давно на улице и ее так никто и не сменил.
— Она, наверное, совсем замерзла, бедненькая, — воскликнула Тоня и бросилась к двери. Через минуту она возвратилась вместе с матерью. Татьяна Дмитриевна медленно размотала платок, покорно отдала Тоне пальто и, потирая озябшие руки, как ни в чем не бывало спросила:
— Ну, ребятушки, наговорились вволю?
— Наговорились! — Алеша подошел к Татьяне Дмитровне и осторожно обнял ее. — Спасибо вам. Извините, что так получилось.
— А что получилось?.. Двор я подмела, на крылечке посидела, воздухом подышала... А ваше дело молодое...
— Она посмотрела на старшую дочь и спросила:
— Спать-то нынешней ночью собираетесь?
— Конечно, конечно, мамочка, — улыбнулась Тоня и скомандовала: — Ну, ребята, на сегодня хватит...
Когда Алеша вышел на крыльцо, его глаза долго привыкали к темноте. Сеялся мелкий осенний дождь, ветер кружил и гудел над погруженными во тьму домами. Где-то неподалеку, на соседней улице, грохнул выстрел, истошно залаяли собаки...
Постояв минутку на крыльце, Алеша нырнул в темноту.
IV
Вот и утро. Серое, слякотное, ветреное, с набухшими дождем темными тучами. И все-таки утро. Это казалось невероятным, непостижимым. Слишком долго застоялась ночь, сна не было, артиллерийская канонада за городом гремела почти непрерывно, сердце ныло и болело, старая мягкая подушка превратилась в ком — жесткий и неудобный. Время тянулось очень медленно, и Марии Кузьминичне представлялось, что ночь будет продолжаться бесконечно, а утро так и не придет.
И все же оно пришло. Значит, надо вставать, вскипятить чайник и хоть чем-нибудь заняться. Но чем? Подметать, убирать, хлопотать по хозяйству? К чему, зачем? В доме пусто, одиноко, неуютно. Да и чай в одиночестве пить не хочется, разве сейчас до чая!
Муж Марии Кузьминичны ушел с партизанами в лес. На прощанье он неловко, будто стесняясь, поцеловал жену и, стараясь придать своему голосу больше бодрости, с наигранной веселостью наказал:
— Ты тут, мать, за коменданта нашего замка остаешься. То надо мной командовала, а теперь сама над собой Ежели какой фриц на тебя заглядится, ты ему, лупоглазому, по-русски поясни, что них ферштеен, бит-те-дритте на все четыре стороны, а то, мол, мужик мой возвернется и тогда накостыляет как и полагается. А мужик у меня, скажи, грозный, росту трехсаженного, кулаки пудовые, одним словом, богатырь первейший.
Мария Кузьминична привыкла к постоянной болтовне мужа. А если еще бывало Вострухин прикладывался к рюмочке, то остановить его было трудно. Шуткой он как бы разгонял усталость после трудового дня, шуткой прикрывал житейские огорчения, а на рабочих и партийных собраниях пользовался той же шуткой, чтобы привлечь внимание слушателей и поязвительнее покритиковать провинившихся.
Мария Кузьминична понимала, что мужу тяжело и болтает он сейчас только для того, чтобы скрасить горечь разлуки. И все же не могла сдержать слабой улыбки, услыхав его разглагольствования насчет богатыря трехсаженного роста.
— Ладно уж, — сказала она и прижалась щекой к его полушубку. — Богатырь! Сам гляди... В лес, небось, не на блины со сметаной идешь.
— До масленицы далеко. Авось мы с тобой блинков еще дома поедим да про закусочку не забудем. Не горюй, мать.
— Я не горюю. С чего ты взял?
— С того, что глаза у тебя вроде не того... красные, печальные.
— Будут красные, на тебя глядя...
Иван Михайлович стал серьезным и предупредил:
— Только не плакать. Ни сейчас, ни потом. Договорились?
— Договорились!.. Буду ждать!..
Сначала Мария Кузьминична решила уйти из Людинова вместе с мужем — в партизанский отряд. Ее, тетю Марусю, хорошо знал командир отряда Золотухин, не раз встречалась она и с комиссаром, секретарем райкома партии Суровцевым. Женщина в отряде всегда пригодится: и постирать, и сготовить, и, если придется, в разведку сходить. Но как быть с ногами? Они уже давно болели, опухали и не позволяли тете Марусе по нескольку дней подниматься с постели. С такими ногами партизанские походы не под силу, только обузой станет. Иван Михайлович решительно запротестовал:
— Никуда ты не пойдешь. Сиди дома.
Мария Кузьминична пыталась возражать, но понимала, что муж прав. Что ж, придется остаться. Но что делать одной, при немцах? Как жить?.. И, словно отвечая не мужу, а самой себе, она согласилась:
— Буду жить... И дело, наверное, найдется. Может, вам, партизанам, какая помощь понадобится, так ты скажи Суровцеву или кому еще. Тетя Маруся, мол, всегда сгодится.
— Обязательно, — обрадовался Вострухин. — Жди привета. Да я и сам, наверное, к тебе припожалую.
— Ты?.. На немецкую перекладину захотел?
— Ну, мать, не пугай пуганого. Перекладина мне ни к чему. А коли дело потребует, то я, как говорил давеча, приду. Домишко наш недалеко от леса и от железного полотна. — И опять забалагурил: — Так что смотри, ка-валеров не пускай, а то ненароком нагряну, и тогда — прощай твоя молодость...
Когда немцы вошли в город, дом Вострухиных им не приглянулся, и они первое время его не занимали. И тетя А^аруся жила в своем опустевшем «замке», лишь изредка выходя на улицу или к соседям, чтобы узнать, что делается в городе. Каждая весточка, каждый слух о «новом порядке» болью отдавался в сердце, а беспокойство за мужа превращало дни и ночи в мучительное ожидание беды. Как жить? Марии Кузьминичне казалось, что она сразу же сможет помогать партизанам, а от них никто не появлялся. Считать проходящих гитлеровских солдат, повозки, пушки? А может, это никому не нужно, к тому же здесь, в конце улицы Ленина, где под маленьким мостком бежит речка, немцы пока почти не появляются...
Особенно тяжелыми были бессонные ночи. Каждый шорох пугал, настораживал, каждый выстрел заставлял вскакивать с постели и приникать к шершавым доскам двери, к холодному стеклу окна. И ночь тянулась, тянулась и, казалось, никогда не кончится.
...В это утро тетя Маруся все же заставила себя стереть пыль и даже помыть полы. Потом напилась морковного чаю, съела кусок черствого хлеба с солью и решила походить по людиновским улицам: она их давно не видала. Но не прошла и тридцати шагов, как повстречала Алешу Терехова-Шумавцова. Он спешил куда-то, но, завидев Вострухину, остановился и поздоровался. Его серые глаза из-под густых бровей глядели бодро, даже ве-село, и тетя Маруся удивленно спросила:
— Не на свидание ли спозаранку спешишь?
— А может быть, и на свидание, — ответил Алеша и простодушно улыбнулся. Но тут же приглушенным шепотом и вполне серьезно осведомился:
— У вас, случаем, новостей нет?
— Нет, никаких.
— От Ивана Михайловича весточка не прилетала?
— Ни слуху ни духу. Как в воду канул.
— Значит, скоро объявится, — успокоил Алеша. — А молодежь к вам не заглядывает? — Он знал, что к Вострухиным раньше часто захаживали соседские парни и девушки, чтобы послушать веселые рассказы хозяина.
— Какая такая молодежь? Что ей со мной, старухой, время коротать?.. — И вдруг Марию Кузьминичну осенила догадка. — Постой, Алешенька, насчет молодежи ты неспроста спрашиваешь? Может, тебе чего надо?
— Нет, тетя Маруся, ничего особенного не надо. Но, если хороший парень или девушка на глаза попадутся, почему нам не познакомиться? Как вы думаете, стоит?
— Наверное, стоит, раз ты спрашиваешь. Тебе, думаю, виднее.
— Да, глаза мои пока неплохо видят, — улыбнулся Алеша. — На зрение не жалуюсь. Так разрешите к вам наведываться?
— Заходи, коли охота будет. Может, я кого-нибудь тебе и присватаю, — тоже пошутила Мария Кузьминична. — А тебя самого где, к слову, найти можно?
— Дома я бываю редко, к тому же у нас всегда полно солдат. Немцы устроили в нашем доме сапожную мастерскую, сапожники целый день тукают, а солдатня толчется и на крыльце, и во дворе. И офицеры к сапожникам приходят. Так что я стараюсь на глаза не попадаться. Бабушка с ними там воюет, чтобы меньше сорили и шумели.
— Где ж ты все-таки пропадаешь?
— Не пропадаю, а бываю... В общем так, тетя Маруся, если что надо будет, ищите меня у Хотеевых. Не застанете, передайте через Зину или Тоню.
— А про Шуру молчишь?
— Можно и через Шуру, — чуть покраснев, ответил Алеша. — Заходите, пожалуйста...
Мария Кузьминична с доброй улыбкой поглядела вслед быстро удалявшемуся Шумавцову и медленно побрела домой. Идти в город ей почему-то расхотелось.
...В ноябре темнеет рано, а сегодня темнота придавила город даже раньше обычного. В воздухе заметались снежные хлопья, устилая землю непривычно белым покрывалом. Мария Кузьминична чувствовала недомога-ние, поэтому, не дожидаясь ночи, прилегла и задремала. Очнулась она от легкого стука в дверь. Вздрогнув, вскочила с кровати, подбежала к окну и приподняла шторки, но никого не увидела. Стук повторился. Кто бы это мог быть?.. И только после того, как в дверь постучали в третий раз, уже громче, будто сердясь, Мария Кузьминична, прижавшись к косяку, спросила:
— Кто?.. Кого надо?
— Открывай... Я это... — услыхала она приглушенный голос мужа и с легким вскриком отбросила щеколду. Иван Михайлович быстро прикрыл за собой дверь, тщательно вытер о половик грязные сапоги и только после этого, найдя в темноте голову жены, притянул ее к себе и жесткими обветренными губами притронулся к ее горячему лбу.
— Здравствуй, Маша... Вот и я припожаловал... Ты одна?
— Одна, слава богу. Ох, Ваня, напугалась я. Садись, разувайся. Сейчас чай вскипячу.
— Ладно, только свет не зажигай. И чайку попьем, и портянки подсушим.
— Ну, как ты... надолго? — спросила Мария Кузминична, бесшумно двигаясь в темной горнице и натыкаясь на мебель. — Что там, в лесу?..
— Много знать будешь, состаришься скоро, — отшутился муж, — а мне твоя молодая красота еще пригодится. Надолго ли? Только до рассвета, пока фрицы дрыхнут и каждого куста боятся. А в лесу все то же: деревья, снег и, конечно, мы, партизаны.
— А ты как пришел, по своей воле или по поручению?
Иван Михайлович чуть было не рассердился.
— Эх ты, а еще жена коммуниста и партизана. Разве вправе я своевольничать? От начальства поручение имею.
— К кому?
— К тебе!
От удивления Мария Кузьминична присела на стул и нащупала еще не согревшуюся руку мужа.
— Ко мне?.. Чего ж ты молчишь?
— Дай отогреюсь, кипяточку хлебну, а потом и о деле потолкуем.
Когда с чаем было покончено, Иван Михайлович раскурил самокрутку, по привычке прикрыл ее блуждающий огонек ладонью и неспеша приступил к рассказу.
— Значит, так, мать... Вызывает меня наш комиссар товарищ Суровцев и спрашивает: как живешь, мол, не очень ли мерзнешь да не из пужливых ли ты? Я-то, отвечаю, из пужливых? Просто обидно такие вопросы слышать, даже от самого комиссара. Смолоду ничего не боялся, из любых переплетов выходил наверх, и сомнения такие мне очень неприятны. А комиссар улыбается и просит не шуметь и не обижаться. Что ж, пожалуйста, могу и помолчать и обиду про себя держать. Только поимейте все-таки в виду, что боец я настоящий и ко всякому делу готов. А товарищ Суровцев меня сшиб новым вопросом: не соскучился ли ты, Иван Михайлович, по своей супруге Марии Кузьминичне? Как же, говорю, не соскучиться, столько годов вместе прожили. Только время нынче военное и нам не до скучания и не до интимно-стей всяких. За такую твердость мою комиссар похвалил меня, а потом опять спрашивает: знаю ли, что Октябрьский праздник на носу? Знаю, говорю, не первый год на земле советской живу. Так вот, заявляет комиссар, надо немцам праздничный гостинец подкинуть да и своих, советских людей, подбодрить. Разумеешь? Разумею, конечно, только еще не в полную меру. Тогда вот тебе, товарищ Вострухин, боевой приказ. Бери пачку листовок, — Иван Михайлович вытащил из-за пазухи стопку небольших листков, — бери две пачки сухого киселя из клюквы, заместо клею, и отправляйся в ночь домой в Людиново. Сам никуда не шмыгай, листовки не кидай и не клей, а все передай супруге своей и попроси ее от командира и комиссара партизан осторожно разбросать и расклеить листовки.
Иван Михайлович вытащил два кубика клюквенного киселя и положил их рядом со стопкой листовок. Мария Кузьминична притронулась рукой к «подаркам» из лесу и почувствовала, что сердце ее застучало чаще и громче.
— Вот я пришел, — заключил Иван Михайлович, попыхивая погоравшей самокруткой. — Принимай гостинцы и спозаранку, как я уйду, начинай, чтобы мне перед товарищем Суровцевым не краснеть.
Мария Кузьминична вздохнула и тихо, но проникновенно сказала:
— Нет, тебе не придется краснеть, Ваня. Все сделаю. Так и скажи Суровцеву, и Золотухину, и Ящерицыну. Всем скажи. — И неожиданно, совсем по-женски, испуганно осведомилась. — Немецкие патрули тебя не при-метили?
— Нет, не приметили, — успокоил ее муж. — А чтобы не навести на грех, я, знаешь, не просто шел или мышью крался. Как рак пятился.
— Что ты мелешь? Ничего не понимаю.
— Военная хитрость, мать. Ежели бы я шел обычным ходом, на снегу или в грязи следы оставлял бы, прямехонько к нашей избе. Нет, думаю, мало ли что приключиться может. Вот я и применил эту самую военную хитрость. Не шел, а пятился, носки назад, каблуки вперед, вроде человек не из лесу, а в лес подавался. Понятно?
— Теперь понятно.
— Приятно слышать. А теперь слушай мой наказ. Делай все осторожно, чтоб, как говорится, комар носу не подточил. Не дай бог, кто приметит тебя с листовками, не миновать тебе гестапы и виселицы. Немцы, как волки, везде рыщут и вынюхивают.
— Сама знаю. Волков бояться — в лес не ходить.
— Так-то оно так, да береженого бог бережет.
— Что-то ты сегодня слишком часто бога поминаешь. На бога надейся, а сам не плошай.
Иван Михайлович смущенно крякнул.
— Про бога это только к слову. Прилип к языку и не отдерешь, хоть и партийный я человек. — Он откашлялся, плевком загасил самокрутку, а окурок спрятал в карман. — Ладно, расскажи, как тут жизнь идет?..
...Ранним утром, еще до того как рассвело, Иван Михайлович выскользнул из дому и направился к лесу.
А Мария Кузьминична еще несколько минут стояла на крыльце, дрожа от холода и нервного напряжения, и старалась разглядеть спину мужа. А потом вернулась в дом и решительно взялась за дело. Быстро развела в небольшой кастрюле сухой кисель, темно-розовую 'жижицу разлила в три стеклянные банки (чем не подарки соседям и знакомым) и установила их на дне просторной кошелки. Поверх банок навалила килограмма два картошки,— кормиться-то ведь надо! — а пачку листовок спрятала под-кофту. Теперь можно одеваться и в путь-дорогу. Ох, и страшна эта дорога, и куда приведет она тетю Марусю...
Чувствуя слабость в ногах и колотье в сердце, Мария Кузьминична вышла на улицу. Был тот час, когда ночь еще не ушла, а утро не наступило: не то полутьма, не то полусвет. Пустынные улицы словно притаились, ожидая, когда их заставят проснуться и показаться новым хозяевам. Даже немецких часовых, и тех Вострухи на не заметила в предутреннем тумане. Что ж, тем лучше.
Мария Кузьминична свернула в переулок и с замиранием сердца дрожащими руками вытащила первый листок, обмазала его оборотную сторону «клеем» и быстро притиснула к забору. В конце переулка проделала то же самое. Прошла еще одну улицу и везде оставляла за собой на заборах и стенах «подарки» из лесу. Удаляясь, она видела, как белеют в сизой мгле квадратные листочки—вестники народных мстителей—партизан.
Когда тетя Маруся вышла на площадь Фокина, навстречу ей попался немецкий патруль, Три солдата в серо-зеленых шинелях и касках поверх пилоток медленно и размеренно вышагивали посреди площади и негромко переговаривались. Вострухина невольно замедлила шаг, не зная, броситься ли в сторону или спокойно пройти мимо. Один из солдат, заметив женщину с кошелкой, поманил ее пальцем и хриплым голосом приказал:
— Что есть в твой корб? * Показать!
* Корзина {нем.)
«Ну вот, Ваня», — успела подумать Мария Кузьминична, а правая рука ее уже вытаскивала из кошелки две картофелины.
— Картошка, господин офицер... Кушать... Эссен...
— А, картоффельн,— равнодушно пробормотал солдат. — Шен гут * — И двинулся дальше.
* Ладно (нем.)
У Вострухиной отлегло от сердца. Пронесло, слава тебе... Она быстро пересекла площадь, вошла в парк и по краям дорожки и возле подножия памятника Фокину «уронила» несколько оставшихся листков. Пошарила у себя под кофтой: нет, ничего не осталось. Значит, можно отправляться домой, успокоить гулко бившееся сердце, дать отдых больным ногам.
Все-таки наступило утро, и на улицах стали показываться фигуры жителей Людинова. Они спешили мимо немецких солдат, обходили стороной офицеров в высоких, непривычных русскому глазу фуражках, и нигде не задерживались. Тетя Маруся была довольна, что ее никто не остановил, не заговорил с нею. Так лучше...
Уже на пороге своего дома Мария Кузьминична вспомнила почему-то об Алеше Шумавцове. Жаль, не осталось ни одного экземпляра листовки. Дать бы парню почитать. Глаза у него удивительно правдивые, взгляд умный, и характером, видеть, смелый. Надо будет повидать его, сходить к Хотеевым, а заодно и проведать Татьяну Дмитриевну. Старушка тоже мается ногами. Но сделать это надо не сегодня, а через несколько дней, когда немцы уже «проглотят» листовки. А сейчас самое лучшее — сказаться больной и лечь в кровать. В случае чего, мол, не знаю, не ведаю, я уже старая и хворая...
Так в городе появились первые советские листовки. Так Мария Кузьминична Вострухина, беспартийная женщина, жена коммуниста и партизана, нашла ответ на вопрос: как жить?..