I
Чудесны июньские зори: теплые, нежные, мягкие. Ночь еще не успела растянуть над землей свой черный, расцвеченный звездами полог, а с востока уже идет, приближается серый рассвет, из-за леса медленно и величаво выкатывается золотисто-оранжевый шар, и первые солнечные лучи осторожно ласкают землю.
Босые ноги чуть холодит густая росистая трава. Деревья, стряхивая дремоту, тихо шелестят листвой, а по ветвям скачут, начиная хлопотливый день, повеселевшие птицы. Вот уже в полную силу пылает заря. Над озером рассеиваются тонкие, воздушные струйки испарений. Первые купальщики торопливо раздеваются и бросаются в воду, не успевшую остыть за короткую ночь. По улицам, вспугивая тишину, прогромыхивают редкие грузовики; хозяйки спешат на базар. Занимается новый день.
Бывает, что тучи заволокут небо, закроют солнце, прошумит вместе с ветром летний ливень. Воздух посвежеет, станет прозрачным и влажным. Но это ненадолго. Тучи быстро рассеиваются, лужи высыхают, и опять солнце согревает и ласкает землю, на которой так хорошо жить и мечтать о будущем.
Да и как не мечтать, если тебе семнадцать или восемнадцать! Как не любить эти домики, эти улицы, эти тропинки, ведущие в лес, если здесь прошло твое беспечное детство и теперь юность, румяная, как эти зори, набирается сил и уже зовет тебя далеко-далеко...
«Товарищи, подружки, — иногда, очень редко, откровенничала Шура Хотеева. — Мы, наверное, самые счастливые... Неужели мы когда-нибудь тоже станем пожилыми и солидными? Нет, мы всегда останемся молодыми».
Смущенная своими же словами, она закрывала лицо ладонями и отворачивалась.
Все ребята считали Шуру романтической натурой. Она увлекалась поэзией и восторженно читала про себя стихи, незаметно шевеля губами, и вслух, откидывая красивую стриженую голову. Она могла подолгу недвижно сидеть дома у окна, в опустевшем классе или на опушке леса и наблюдать за плавным движением легкого пушистого облачка, слушать дыхание трав, шорох деревьев и думать, думать, думать...
Шура не любила споров, громких разговоров, брезгливо морщилась, услыхав грубое слово, и часто уединялась. Правда, это не мешало ей быть общительной и «приклеиваться» к хохочущей компании подружек и ребят, затевавших прогулки в лес, гонки на велосипедах или лодочные состязания на озере. Молодость втягивала в шумное веселье даже таких тихих, застенчивых мечтателей и романтиков, как Шура Хотеева.
Уединяться ей не позволял и Леша Шумавцов. Он тоже был романтиком, но, как выражалась Шура, в нем сидели бесенята и не давали ему покоя. Помечтать — это он любил. Поговорить о будущем, почитать интересную книжку, послушать хорошее стихотворение — пожалуйста, сколько угодно. Но это не означало, что нужно обязательно сидеть на месте, впадать в меланхолическую задумчивость или вздыхать на луну. «Бесенята» непрерывно тормошили Лешу. Его натура требовала простора, движения, размаха. Мечтать—так мечтать, и чтобы пыль клубилась, и (ветер в лицо, и ливни хлестали тебя, и буря валила деревья, и гром раскалывал небосвод.
— Шурочка, — восторженно говорил Леша. — Почему у тебя на лице всегда грусть?
— Не знаю, — отвечала Шура. — Ты, Леша, весь какой-то громкий, бурный, а я..
— Тихая? Или тихоня?
— Может быть... Но я не хочу, чтобы и ты был тихим. Будь самим собой. И я тоже.
Разные характеры не мешали им дружить и даже скреплять свою дружбу юношеской влюбленностью. Эту влюбленность, придававшую их отношениям еще не осознанную самими неизъяснимую прелесть и целомудренность, они тщательно скрывали от всех и в первую очередь от самих себя. Но от внимательных глаз сестер Тони и Зины, от наблюдательного Толи Апатьева, от сосредоточенного Коли Евтеева и даже от непоседливого Шурика Лясоцкого ничего скрыть было нельзя. И сестры, и друзья все видели и... почти никогда об этом не заговаривали. Потому что понимали: в таком деликатном деле неудачно сказанное слово, откровенный намек или случайная усмешка может больно ранить и даже оскорбить. Шура сразу же замкнется, глаза ее сузятся и потемнеют, и она или скажет что-нибудь гневное, непри-вычно резкое, или... заплачет, как маленькая обиженная девочка. Алеша — тот может выкинуть такое, что зубоскалу или непрошенному советчику не поздоровится.
Шура и Алеша дружили давно, хотя встречались редко. Шура училась в Людинове, а Алеша посещал школу в поселке Ивот Дятьковского района, где с детских лет жил и воспитывался в семье своего дяди Якова Алексеевича Терехова. Поселок Ивот не так уж далеко, не больше 35 километров, но зимой и осенью Алеша, конечно, не мог часто бывать в родном городе. Школа, комсомольские поручения и книги — а их он читал запоем — забирали все время. Но зато, когда наступала пора школьных каникул, Алеша сразу же отправлялся домой.
Собственно, у него было два дома, и оба родные. В Людинове мать, отец, старший брат, бабушка. Мать— внимательная, заботливая, беспокойная, отец—строгий, всегда занятый, но прямой и справедливый. А бабушка— о ней и говорить нечего. Она любила Алешу так, как только умеют любить бабушки, для которых на закате их жизни внук становится самым близким и дорогим существом.
А в поселке Ивот тоже был родной дом. Так уж сложилось, что начальник цеха локомобильного завода Семен Федорович Шумавцов обзавелся большой семьей и ему нелегко было прокормить и воспитать всех детей. А Яков Алексеевич Терехов и его жена Наталья Михайловна были бездетными, и им для полноты семейного согласия и счастья не хватало 'веселого гомона и детских забав.
На семейном совете родственники решили отдать Алешу Тереховым. Пусть живет и воспитывается у дяди, пусть учится в Ивоте, а к родителям приезжает «на побывку».
Яков Алексеевич, человек мягкого характера и доброй души, привязался к Алеше, как к родному сыну. Рабочий, коммунист, в молодости слушавший и хорошо запомнивший речи и советы большевика Игната Фокина, Терехов понимал, что из парня надо вырастить не белоручку, не маменькиного сыночка, а трудолюбивого, честного человека. И Яков Алексеевич приучал Алешу к самостоятельности, труду, прилежанию и упорству. Не раз, бывало, усядутся они оба на крылечке возле дома и дядя Яша заведет разговор о жизни.
— Вот ты мастеришь, Лешенька, в приемнике копаешься, и у меня душа радуется. Правильно делаешь. У рабочего человека должны быть руки золотые: к чему ни притронется — все оживает. Труд — он главное в жизни.
— Дядя Яша, а что еще главное?
Этот вопрос ставил Терехова в тупик. Ах, как сокрушался он, что не хватало у него слов и знаний, чтобы объяснить сыну — да, он называл Лешу сыном, сынком — все, все для понимания смысла существования и большой цели в жизни советского человека. Рабочий стекольного завода, он не мог похвастаться образованием или педагогическим опытом. Выручали «партийная душа», большой жизненный опыт.
— Что еще главное?.. Видишь ли, сынок, главное это-... ну, как бы тебе объяснить...—Яков Алексеевич покашливал и поглаживал голову Алеши ладонью большой натруженной руки. — Все главное, если делается, как надо, и идет на пользу людям.
— А как надо? — не унимался Алеша.
— Надо, чтобы человек думал не только о себе, а и о других думал.
— О соседях, о знакомых?
— Не только о них. О всех. Людиново или Ивот, к примеру, — это только махонькие кусочки. О всей земле советской думать надо. И уметь по этой земле идти не случайной тропкой, а прямой и большой дорогой.
Лицо Леши выражало столько внимания и готовности все понять и немедля же пуститься в путь по этой большой дороге, о которой говорит дядя, что Яков Алексеевич невольно любовался парнем. И так как ничего больше сказать не мог («эх, образование бы мне!»), он прибегал к спасительной концовке:
— Вырастешь — большевиком, коммунистом станешь, с Лениным посоветуешься, тогда все тебе ясно будет.
И часто на помощь звал жену Наталью Михайловну. В молодости она была комсомолкой, даже окончила совпартшколу и в семье Тереховых считалась «политиком».
— Ты, Лешенька, с тетей Наташей посоветуйся, она у нас голова и может тебе всякие лекции прочитать.
Наталья Михайловна горячо любила Лешу, мыла, кормила, обшивала его и ревниво следила, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не посягнул на ее любовь и на ее права. Она тоже хотела воспитать Лешу «настоящим человеком» и поддерживала в нем все хорошее: прямоту, честность, умение добиваться задуманного, прилежность в ученье и пристрастие к книгам. Конечно, никаких лекций она ему не читала, но часто говорила: «Вот это плохо, а это хорошо... Так и дальше поступай... А так делать не след... Помни, у тебя отец коммунист и дядя коммунист, значит, и ты должен выйти в коммунисты».
— Я буду коммунистом! — уверял Алеша, и тетя Наташа, ласково улыбаясь, хвалила:
— Молодец. Я верю в тебя, родной... Погляди, я тебе новую книжку достала. Уроки сделаешь — почитай, «Как закалялась сталь» называется.
Эту книгу Алеша читал уже дважды— От строки до строки—и завидовал Павке Корчагину. Вот это парень, сталь настоящая. Поработал и повоевал за десятерых.
Алеша верил каждому слову, каждому поступку Корчагина и даже представлял себя на его месте. Вот и он становится вожаком комсомольцев, мчится с буденновцами на коне в кавалерийскую атаку, рубает беляков, защищает Советскую власть. Ох, какие ребята были! Таким, только таким нужно стать, чтобы не было мучительно больно за прожитую жизнь. Только один раз Павка проявил слабость. Страницы с раздумьями Корчагина о самоубийстве Алеша перечитывал несколько раз и от волненья покачивал головой—чуть было не дезертировал Павка из жизни. Но зато потом, когда бо-лезнь свалила его в постель, сколько выдержки, мужества проявил этот бывший буденновец. Настоящий боец!
Читал Алеша и другие книги: о Чкалове, о челюскинцах и даже о Камо — о том большевике, который был поистине железным и стойко перенес все пытки, удивляя видавших виды палачей из царской охранки. Бережно хранил у себя томик «Овода», переживал за Артура и немало упреков адресовал Монтанелли. Алешу увлекали книги о людях сильной воли и необыкновенной судьбы. По ним он как бы сверял и собственный характер и собственную волю. А когда Наталья Михайловна однажды спросила, кем бы он хотел стать, когда вырастет, Алеша твердо, без колебаний ответил:
— Летчиком!
— Летчиком? — удивилась тетя Наташа.—Ишь, соколик, уже крылышки распрямляешь. Значит, в небо взлететь хочешь. Это хорошо. Только трудно и опасно.
— Значит, по мне, — заявил Алеша, гордо выпячивая грудь. И уже видел себя в кабине самолета, что стрелой пронзает облака, выносится в голубой воздушный океан и серебристой точкой мелькает в глазах изумленных ребят.
Все соседи, ребята и учителя привыкли к тому, что Алеша — Тереховский. Они и не называли его Шумавцовым. Терехов. Алексей Терехов — так он и значился в классном журнале. На эту фамилию откликался. И ни-чуть не удивился, когда получил в райкоме комсомола членский билет на имя Терехова. О формальностях тогда никто не подумал, а по существу, по жизни он'и был Тереховым — сыном Якова Алексеевича и Натальи Михайловны. Родной, не родной ли — это никого не интересовало. Важно, что школьник Алексей Шумавцов-Терехов стал членом комсомольской организации поселка Ивот. Такой не мог оставаться в стороне от комсомола. В Ивоте Алеша дружил с Женей Туляковым. Жили они по соседству и находили время поверять друг другу свои мальчишеские тайны и мечты. Женя был спокойнее, рассудительнее Алеши и в заоблачные выси не стремился. Он решил стать учителем. Но друга ни от чего не отговаривал.
— Закончишь, Лешка, школу, тогда и определишься. В летчики? Ну что ж, валяй в летчики. А когда над твоей буйной головой засияет слава, не забудь меня.
— А что такое слава? И на кой она мне?
— Слава—это известность, почет, все тебя уважают, смотрят на твои портреты и гордятся тобой.
— Может, это не такое плохое дело—слава? — Алеша быстро все обращал в шутку.—Нет, я не забуду вас, сельский учитель Евгений Николаевич Туляков. Я вас допущу пожать мне руку и посидеть рядком. Недолго, конечно. Мне надо спешить на заседание в Кремль.
— До Кремля тебе, Лешка, далеко, — охлаждал его пыл Женя. —Так что пока хватит с тебя нашего Сукремля. Вот поедешь ты скоро в Людиново. Взберись на Сукремльскую плотину и постой на ней, будто ты знаменитый людиновец и приехал посмотреть: а что тут мои земляки-работяги сделали? Хорошо ли они трудятся? Или советую на самой верхушке плотины стихи почитать. Тебя примут за сумасшедшего и быстро отправят в больницу. А там можешь вообразить себя даже Наполеоном.
Оба смеялись, а самим становилось грустно. Наступала пора каникул, Алеша на все лето собирался в Людиново, а Жене так не хотелось расставаться с другом.
— Эй, Лешка, покидаешь ты меня. Не пущу!
- Ну, брат, меня не удержишь... Ничего. Женя, лето — оно быстро пролетит, и мы опять будем вместе.
II
Лето 1941 года было сухое, знойное. Солнце палило, жгло, и от жары и духоты можно было спасаться только в лесу или на берегу озера. Так ребята и делали: то отправлялись в лес, забирались в самую чащобу и там, растянувшись на присыпанной хвойными иглами земле, рассказывали кто о чем. То усаживались на берегу озера и, устав от разговоров и споров, затягивали песни. Время от времени кто-нибудь предлагал сделать перерыв и выкупаться, и тогда наперегонки в воду шлепались Алеша и Тоня, Толя и Зина. После купанья все снова усаживались на берегу — и снова рассказы, споры, песни.
Главными рассказчиками были, конечно, Тоня Хотее-ва и Коля Евтеев. Они, студенты, учились в Москве и обязаны были отвечать на множество сыпавшихся на них вопросов: как сейчас выглядит Красная площадь, много ли народу в метро, какие новые картины появились в Третьяковке, есть ли лодочная станция на Москве-реке, хватает ли получаемой стипендии и скоро ли товарищи студенты превратятся в образованных специалистов и начнут зарабатывать хлеб своими руками и своей головой. Тоня отвечала быстро, находчиво, а иногда с язвительным хохотком и подковыркой. Она очень гордилась тем, что училась «в самой Москве», но считала себя коренной людиновкой и пресекала своими репликами и остротами всякого, кто пытался намекнуть на то, что она теперь москвичка и, наверное, про Людиново скоро совсем забудет. Коля же отвечал или рассказывал медленно, словно обдумывал каждое слово, но и он иногда забывал о своей солидности и, сняв очки, делав-шие его очень взрослым, валился на спину и заразительно смеялся.
— Ой, ребята, уморили, честное слово. Кто же не знает, что симфонический оркестр Большого театра...
Коля увлекался музыкой, играл на скрипке и втайне подумывал, не перейти ли ему учиться в консерваторию. В музыкальных делах он считал себя знатоком и непререкаемым авторитетом.
Каникулы в это лето обещали быть веселыми, интересными. Настроение у ребят было хорошее: зачеты и экзамены позади, в родных семьях привычный уют и достаток, дружба за зиму и весну не распалась — все опять вместе... Почему же не погулять, не пошалить? На то и каникулы!..
Солнечным утром — ранним, но уже жарким — друзья собрались на берегу озера, решив устроить здесь сбор перед завтрашним ночным походом в лес. Первым пришел Толя Апатьев со своей гитарой, вскоре рядом уселись Зина, Тоня и Шура Хотеевы, прибежал, запыхавшись, Шурик Лясонкий, за ним поспевал, придерживая очки, Коля Евтеев. Под мышкой он держал мандо-лину. Через несколько минут, пока ребята перебрасывались шуточками и подговаривали друг друга нырнуть и попробовать воду, подошли Алеша Шумавцов (в Людинове он из Терехова превращался в Шумавцова), Петя Суровцев, «первый парень на деревне», смельчак и забияка, и Митя Иванов, студент Брянского лесотехнического института. Он тоже был свой, людиновский.
— Ребята! — громко, как на митинге, объявила Тоня и, требуя тишины, подняла руку. — Сообщаю вам, что мир искусства обогатился новым талантливым произведением.
— Что такое талант?.. Я маленький и не знаю.—Шурик Лясовкий скорчил умилительную мордочку.
— Молчи, кнопка, — оборвала его Зина. — Когда говорят старшие, малыши обязаны молчать и делать умный вид.
— Виноват, исправлюсь,— неестественно тонким голосом пискнул Шурик. Он сделал вид, что испуган, и быстро спрятался за спину Алеши Шумавцова.
— Ребята, — повторила Тоня и поднялась на ноги. Она оказалась в середине круга полулежавших или сидевших «по-турецки» друзей и повелительно потребовала:
— Тишина и внимание! Нарушителей собственной рукой столкну в воду, пусть там мокнут. — И, когда смешки и хохоток затихли, продолжала: — Толя и Коля, наши музыканты и поэты, выполнили задание и сочинили песню, которая называется «Людиновская молодежная». — Тоня сделала небольшую паузу и объявила: — Сейчас по просьбе уважаемой публики Апатьев и Евтеев исполнят свою песню.
— Просим... Оркестр, туш!.. Публика ждет!.. — послышались веселые голоса.
Слово попросил Алеша, и Тоня, кивнув головой, разрешила.
— Мне бы хотелось знать, — серьезно спросил Алеша, — кто сочинил музыку, а кто — текст.
— Вопрос законный, — одобрила Тоня. — Авторы, отвечайте.
Толя молча перебирал струны гитары, а Коля, оглянувшись на него, ответил:
— И слова общие, и музыка... Мелодия, так сказать... — И вдруг вспыхнул: — Вы хотите слушать или нет?
— Хотим... Давайте...
Толя сыграл на гитаре вступление, дрогнули, загудели басовые струны, нежно зазвенела в Колиных руках мандолина, и в два голоса ребята под собственный аккомпанемент негромко запели:
Края мои хорошие, земля моя в цвету!..
Всем сердцем вас я вынянчил и к вам принес мечту,
Чтоб над родным Людиновом, над очагом родным
Всегда заря светила нам и вился мирный дым.
Чтоб мы, сойдясь в содружестве под солнечным шатром,
Знавала счастье юности, любили отчий дом.
Каникулы, каникулы, веселая пора!
Звените, песни звонкие, с утра и до утра!
— А ну, — дирижерски взмахнула рукой Тоня, и все хором подхватили припев:
Каникулы, каникулы, веселая пора!
Звените, песни звонкие, с утра и до утра!
Теперь ребята не смеялись, не улыбались, а с уважением поглядывали на авторов. Песня смолкла. Молчали и слушатели. Взглянув на ребят, Шура удивилась: их веселые смешливые лица стали серьезными и, вместе с тем, словно озарились внутренним светом, какой вспыхивает только в минуты душевного волнения.
После короткой паузы Толя и Коля, уже изрядно вспотев, продолжали:
Мы нынче стали взрослыми, плечистыми и рослыми,
И детство босоногое осталось позади.
Идем лесами шумными, идем лугами росными,
И сердце комсомольское стучит у нас в груди.
Нас ждут и труд и подвиги во славу нашей Родины.
Хотя мы не Корчагины, но мы его друзья.
Немало нами хожено, а будет больше пройдено,
Но не забыть людиновцам родимые края.
И все подхватили уже знакомый припев.
Каникулы, каникулы, веселая пора!
Звените, песни звонкие, с утра и до утра!
Толя взял последний, заключительный аккорд и поднял над собой гитару.
— Все! — сказал он хриплым от волнения голосом.
— Все! — Коля отложил мандолину и стал протирать носовым платком запыленные стекла очков.
— Ну, как? — спросила Тоня, первой нарушая молчание.
— Хорошо! — мечтательно вздохнула Шура.
— Просто здорово! — поддержал ее Алеша.
— Да, ребята — молодцы. — Зина поочередно похлопала авторов по плечу, поерошила прическу Коли Евтеева. — Быть вам знаменитыми, как Ильф и Петров.
— Раз Зина вспомнила про Ильфа и Петрова, значит, музыкальный час окончен и можно переходить к смеху, — заключил Лясоцкий. — Однако давайте разберемся. У меня имеются замечания.
— Ну, конечно, — сказал Толя и легонько ткнул Шурика кулаком в бок. — Что касается шумных лесов — это по твоей части, ты, кажется, лес насквозь изучил, все деревца наперечет знаешь. А в остальном извени-подвинься. Плечистым и рослым тебя, понятно, не назовешь.
— Прошу не переходить на личности, — притворно обиделся Шурик.
— Не знаю, может быть, поэты и композиторы найдут в этой песне всякие изъяны. — Алеша обнял Толю и прижал его к себе. — А мне нравится. От души.
— И мне, — поддакнула Тоня.
— И мне, — категорически заявила Зина.
Уж если понравилось Тоне, какие могут быть разговоры. Зина очень любила свою сестру, даже, можно сказать, была влюблена в нее. Энергичная, решительная, порывистая, вечно в движении, душа нараспашку и, вместе с тем, мягкая, умеющая доверительно пошептаться о самом сокровенном, Тоня была для Зины идеалом, кумиром. С детских лет Зина завидовала сестре той хорошей завистью, которая рождается не от корысти, а от самых добрых чувств и желания подражать. Их мать Татьяна Дмитриевна зачастую говорила:
— Откуда в тебе этот огонь, Тоня? Вертишься- и носишься, как угорелая.
— Я не угорелая, мама, — со смехом отвечала Тоня,— а людиновский казак в юбке. Зачем ты меня родила девчонкой?
— Да, из тебя вышел бы заправский парень, — с улыбкой качала головой мать.
Все у Тони буквально горело в руках. Училась она отлично. Общественные поручения выполняла быстро, с удовольствием, ни от чего не отказывалась. Успевала буквально везде: заседала в учкоме и комитете комсо-мола, сражалась на волейбольной площадке, вечером танцевала в клубе. А ночью, перед сном, прижав к себе Шуру и Зину и отослав спать Тамару, самую младшую сестренку, еще полчаса, час рассказывала о том, что видела за день, что сделала и как ей хочется на быстром коньке-горбунке слетать в Москву и посидеть в Большом театре, послушать оперу или посмотреть балет.
— Песня вроде бы и ничего, — вдруг проговорил Иванов. Он сидел на земле, обхватив руками колени, и жевал какую-то травинку. — Только пафосу много... Громких слов...
— Не надо так плохо относиться к слову пафос,— возразила Шура. — Пафос — это всегда страсть, всегда идея.
— Вот именно — страсть! — горячо повторил Алеша. — Значит, тем более эти слова и должны быть громкими.
— Тоже мне критик, — зло бросил Петя Суровцев. Он недолюбливал Иванова.
Иванов равнодушно пожал плечами.
— Я только высказал свое мнение.
— А мы — свое! — отрезал Алеша.
— Ребята, не надо, — просительно протянула Шура, боясь, как бы не вспыхнула ссора. А Толя Апатьев, проявляя авторскую скромность, добавил:
— Я и сам думаю, что кое-что надо исправить. Хотя бы насчет песен от зари и до зари. Многовато.
— Ничего исправлять не надо, Тоня резко тряхнула головой и метнула иронический взгляд на Иванова. — Каждый понимает стихи сообразно своим умственным способностям.
— Ну, ладно, песня вся, песня вся. песня кончилася, — почти пропел Коля Евтеев. — Переходим к следующему пункту повестки дня. Какой сегодня день и какое число?
— С утра была суббота, — тоже нараспев ответил Шурик. — А в календаре двадцать первое июня одна тысяча девятьсот сорок первого года.
— Ясно. Завтра в лес, с ночевкой, идем?
— Идем! Обязательно! — послышались возгласы. Алеша встал, мимоходом дернув Шурика за ухо. Тот по своему обыкновению пискнул и заохал:
— Товарищи! На меня совершено нападение...
— Тихо! — приказал Алеша. — Вношу предложение: всем собраться завтра на этом месте в три часа дня. Захватить походные мешки, одеяла, кружки... И насчет покушать. Компас, топорик, спички я принесу. И гар-мошку.
— В три поздновато, — возразила Зина. — Соберемся в двенадцать. И не здесь, а на площади. Оттуда и двинемся. На опоздание дается не больше пятнадцати минут. Отставшие могут считать себя дезертирами.
— Как на войне, — усмехнулся Иванов. — Я лично в лесной поход не собираюсь.
— Дело добровольное, — заявил Алеша. — Желаешь — давай, не желаешь — сиди дома.
— Сиди и посапывай, — не удержался Толя Апатьев. Разговор прервался, так как подошли учителя местной школы Бутурлин и Двоенко.
Преподавателя рисования и черчения Бутурлина, добряка, снисходительного к безобидным мальчишеским проказам, ребята любили, хотя уроки рисования посещали больше для отдыха и развлечения. А математика и физика Двоенко немного побаивались. Этот невысокий человек с опущенным носом и острым сверлящим взглядом из-под больших роговых очков, слегка кособокий, со склоненной на левое плечо головой, всегда казался недовольным, злым. Со школьниками разговаривал сухо, официально, а когда покрикивал на провинившихся, голос его становился резким, пронзительным. Кроме того, от Двоенко всегда слишком сильно разило одеколоном. Можно было подумать, что он только тем и занят, что выливает на себя, на свои жидкие волосы, на помятый пиджак, на руки с длинными цепкими пальцами флакон за флаконом пахучей жидкости. Людиновские старожилы знали, конечно, чем вызвано такое пристрастие Двоенко к одеколону. Учитель был неравнодушен к спиртному, часто «пробавлялся» даже в рабочее время и, чтобы забить запах водки, усиленно поливал себя одеколоном. Витя Апатьев, двоюродный брат Толи, слывший среди ребят шутником и балагуром, однажды выразился так:
— Наш Двоенко скоро разорится. Шутка ли, приходится тратиться и на водку, и на одеколон. Интеллигент! Брал бы пример с нашего соседа. Тот, как выпьет, корочку понюхает и какую-то травку жует. Меня, говорит, после этой травки никакой профессор не поймет: пил я или только на нее, проклятую, издали глядел. Я, брат, химик! Но Двоенко-то не химик, вот и страдает, бедняга.
Сегодня, как и всегда, от Двоенко едко пахло дешевым одеколоном, но взгляд его из-под очков не был злым.
— Здравствуйте, молодежь, — приветствовал ребят Бутурлин.—Не возражаете, если мы возле вас отдохнем?
— Пожалуйста... Просим...
— О чем разговор?.. Или как это... О чем шумите вы, народные витии?..
— Мы завтра в поход собираемся. В лес, с ночевкой, — пояснила Шура.
— В поход! — Бутурлин сдвинул на затылок широкую соломенную шляпу и сощурился на солнце.—В поход! И слова у вас все какие-то военные, будто вы солдаты
— А мы и будем, наверное, солдатами, — сказал Толя Апатьев.
— И ты, девочка? — обращаясь к Шуре, заметил Бутурлин. — Тоже в поход?
— Поход не женское дело, — заметил Двоенко.
— А в гражданскую войну, скажите пожалуйста, наши девушки и женщины участвовали в боях и походах или только ходили на экскурсии?
Все это Тоня проговорила громко, с явным вызовом.
— Взять хотя бы Анку-пулеметчицу у Чапаева, — подсказала Зина.
— Даже в стихах воспевается героизм женщин, — вставил Коля Евтеев и продекламировал, откинув в сторону правую руку:
Барабана тугой удар
Будит утренние туманы.
Это скачет Жанна д'Арк
К осажденному Орлеану.
Шура, слегка покраснев, добавила:
— У Михаила Светлова в этом же стихотворении есть строки о том, как наши девушки, подпоясывая шинели, шли в бой, а когда требовалось, на высоких кострах горели. Высокие костры. Как красиво!
— Все это — стихи,—равнодушно бросил Иванов.— Да и время было другое.
— Почему же другое? — вспыхнула Тоня.—В Испании недавно против чернорубашечников сражались рядом с мужчинами их сестры, жены и даже матери.
— Мадрид, Барселона, Гвадалахара... — медленно, певуче произнес эти звучные названия Алеша и вдруг, будто его ударило током, решительно и громко отчеканил:—Будем ходить в походы. Все в жизни пригодится.
— Может, вы и правы, юноша, — согласился Бутурлин и горестно вздохнул:—В мире неспокойно. Франко и Муссолини — это мелкие пешки. Гитлер — тот вон куда скакнул. Почти всю Европу заграбастал.
— К нам он не сунется, — сказал Коля. — Не посмеет.
— А если все-таки посмеет? — спросил Иванов.
— Тогда... тогда... — Алеша Шумавцов вскочил на ноги, опять толкнув, на этот раз случайно, Шурика Лясоцкого. — Тогда мы ему все зубы повышибаем.
— Ну вот, уже и война, — рассмеялся Бутурлин.— Будем надеяться, что Гитлер к нам не пожалует и никому зубы вышибать не придется. Лучше, ребята, купайтесь и загорайте, солнышко вон как припекает.
— Правильно, купаться и загорать! — скомандовал Алеша и начал стягивать с себя вышитую украинскими узорами рубашку.
Мальчики стали раздеваться и прыгать в воду. Иванов аккуратно очистил от пыли брюки и пошел по берегу вдоль озера. Двоенко проводил его тяжелым изучающим взглядом и, наклонившись к Бутурлину, тихо спросил:
— Кто это?
— Этот? Митяй Иванов. Здешний. Сейчас учится, кажется, в Брянске.
— Чей он?
— Сын своего отца, — неопределенно ответил Бутурлин. — Папашу его несколько лет назад осудили или расстреляли, точно не скажу. Кулаком был и Советскую власть не очень жаловал. А сынок?.. Что ж, вроде парень ничего, студент, и не без царя в голове.
III
Зина очень любила те вечера, когда Тоня оставалась дома: можно было поговорить, пошептаться, послушать рассказы о Москве и вообще о всякой всячине. А рассказывать Тоня умела интересно, увлекательно, находя яркие слова и сравнения. В такие минуты лицо ее алело, речь становилась быстрой, стремительной, и вся она, казалось, мысленно улетала далеко-далеко.
Да, Тоня никогда не знала покоя. Она всегда была в движении, о чем-то заботилась, чем-то занималась — таким непоседливым и беспокойным характером наградила ее природа. А сестры любовались ею. «Тоня все может, всего добьется».
Сегодня Тоня осталась дома, так как решила завтра в походе не спать и встретить рассвет не под одеялом, а где-нибудь на полянке или на опушке леса, откуда можно будет наблюдать восход солнца. В эти ранние часы лес, пронизанный первыми золотыми стрелами, словно дымится и еле заметные, прозрачные деревья, вырастая из серых и синих теней, начинают превращаться в обыкновенные сосны и осины и шелестеть ветвями, приветствуя новый день. Нет, такую захватывающую картину Тоня не могла пропустить и уже заранее предвкушала скорую встречу с рассветом в тишине и наедине с солнцем.
Тамару прогнали спать, хотя она упрямо твердила, что ей одиннадцать лет и она тоже хотеевская и большая. Девятилетний братишка Витя уже давно посапывал в своей кроватке. Только мать Татьяна Дмитриевна неслышно двигалась по комнатам, и изредка в ее руках звякала ложка, звенели стаканы.
Сестры сидели, тесно прижавшись плечами друг к другу, и слушали рассказ Тони.
— Понимаете, сестренки, оперу «Евгений Онегин» я слушала уже два раза, но меня пригласили товарищи, студенты, и я не могла отказаться — пошла в третий. Когда я вхожу в зрительный зал, меня всегда охватывает какое-то торжественное настроение. А когда дирижер взмахнет палочкой и начинается увертюра, замираю и слушаю. Стараюсь представить, что выражает музыка, что хочет объяснить людям скрипка, флейта, труба... Даже в ударах барабана можно уловить мысль композитора, честное слово.
Я все время сижу, как в полусне. А очнусь только тогда, когда опускается занавес, снова вспыхивают яркие огни. По лицам людей мне всегда хочется угадать, что переживали они, глядя на сцену, слушая музыку.
Тоня задумалась. В тишине стало слышно мерное тикание будильника. За окнами хотеевского домика уже давно хозяйничал поздний вечер и звезды, перемигиваясь, висели над спящей землей. В раскрытое окно тянуло прохладой.
— Вы приедете в Москву, — продолжала Тоня, — и я вас обязательно поведу в театры, в музеи, в парки. Москву надо знать и любить всем, всем... — Она привлекла к себе Шуру и нежно погладила ее по голове. — Что, задумчивая моя, глядишь невесело? Или добрый молодец полонил сердце девичье, и теперь грусть-тоска по милому да любимому теснит грудь твою?
— Ну что ты... — смутилась Шура.
— Не ври, Шурка, я этого не терплю, — переходя на обычный тон, заявила Тоня. — Вижу ведь, все вижу. Твой добрый молодец — Алеша. Парень видный, ладный. Такого и полюбить не грех.
— Рановато ей, — осторожно заметила Зина.
— Чувства по календарю да по часам не выверяют... Ну, да скажи же что-нибудь, — начала тормошить она Шуру, — поделись со старшей сестрой. А то уеду скоро в Москву, и некому будет наставлять тебя на путь истинный.
Шура доверчиво прижалась к сестре и тихо заговорила.
— Да, мы с ним друзья... Настоящие друзья... Мне кажется, что он...
— Самый красивый? — перебила Тоня.
— Я не о том... Он добрый, честный, смелый...
— Откуда тебе известно, что он смелый? Может быть, в доме мышей боится, а вечером темноты пугается.
— Не говори так, Тоня, — попросила Шура. — Нет, он смелый, решительный... Как-то два хулиганистых парня пристали к нам. Один из них здоровенный, пьяный. Обоим Алеша дал жару.
— Рыцарь! — удовлетворенно сказала Тоня и повторила: — Рыцарь!
— И еще Алеша мне как-то сказал, — продолжала разоткровенничавшаяся Шура (а это случалось с ней очень редко), — он не признает ничего, что делается наполовину. Если, например, любить — так всем сердцем., Если ненавидеть — так до предела, до хруста в зубах.
В разговор вмешалась Татьяна Дмитриевна, которая продолжала заниматься своими домашними делами.
— Пора спать, дочки. Время позднее, а вы все гомоните, только и слышно: Алеша да Алеша.
— А что, разве плохой парень? — спросила Тоня.
— Нет, ничего худого о нем не скажу. Хороший, уважительный. Все ребята на него поглядывают и слушаются.
— Не только ребята, но и девчонки, — улыбнулась Тоня и легонько незаметно ущипнула за локоть Шуру.
Татьяна Дмитриевна пропустила эту реплику дочери мимо ушей и продолжала:
— На что уж Прохор, Соцкий стало быть, не поймешь, что за хлопец, всегда в стороне держится, а и тот вроде к Алеше тянется.
— А ты, мама, у нас все видишь, все примечаешь, — сказала Зина.
— Вижу, доченька, и примечаю, конечно. Ваш отец, покойник, бывало, говорил мне: ты, мать, на сто верст кругом все видишь, от твоего глаза, значит, ничего не укроется. А Дмитрий Тимофеевич, отец ваш, зря слов на ветер не бросал.
— Так тебе и рассказывать ничего не надо, — рассудила Тоня, вставая и отходя от окна, у которого она сидела вместе с сестрами. — Сама обо всем догадываешься.
- Что меня, моего дома, моих детей касаемо, обо всем догадаюсь. А чужие дела не по мне. Все люди живут по-своему, и мы — по-своему... Ну, дочки, спать, спать, ночь на дворе...
— Слушаемся, ваше материнское величество! — Тоня потянула за собой сестер. — Слыхали приказание? Спать!..
Вскоре в домике Хотеевых на краю Комсомольской улицы погас свет. Над Людиновом застыла — ненадолго, всего на несколько часов — июньская ночь.
IV
Ранним утром к Хотеевым забежали их двоюродные братья Толя и Витя Апатьевы. По вытянувшимся, побледневшим лицам ребят Тоня поняла, что они чем-то взволнованы.
— Понимаешь, — сказал Толя, стараясь успокоить дыхание. — Витя возился с радиоприемником и услыхал черт знает что. Вроде немцы сбрасывали бомбы на наши города. Кажется, на Киев, на Севастополь...
— А ты не напутал? — Зина вплотную подошла к Виктору. — Ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю... И ничего я не напутал...
— Что же это — война? — беспомощно, по-детски скривив губы, готовая расплакаться, спросила Шура.
— Не знаю, — ответил Толя, машинально расстегивая и застегивая пуговицы своей белой рубашки. — Может быть, и война.
Через несколько часов все стало ясным. Война!
...На площади имени Фокина уже собирался народ. Все тихо, тревожно переговаривались. На столбе радиотехник закреплял репродуктор, и самые нетерпеливые недовольные покрикивали:
— Скорее... Чего копаешься?.. Ну, как, будет говорить?
Ровно в двенадцать часов дня — это было 22 июня 1941 года — из репродуктора послышались позывные Москвы. Все замерли. В густой толпе, крепко взявшись за руки и будто скрепляя этим дружбу и комсомольскую клятву на верность Родине, стояли Алеша Шумавцов и Шура Хотеева. Рядом с ними с потемневшими лицами стояли Тоня и Зина, Толя и Витя...
Поход в лес не состоялся.