Чамоков лежал на соломенном матраце, укрывшись тонким солдатским одеялом. От матраца и от одеяла несло карболкой. Плохо промытая рана зудела. Казалось, под бинтами ползали какие-то мошки, вызывая этот нестерпимый зуд. Сомнительной чистоты нижнее белье. На ящике, у изголовья койки, выгоревшее, наспех постиранное обмундирование с чужого плеча: короткая тесная гимнастерка и узкие солдатские штаны. И на белье, и на обмундировании дыры, следы каких-то пя-ген. Нетрудно было догадаться, откуда эти вещи попали в склад гросслазарета: дыры от пуль, пятна от крови. Содрано с умерших и убитых. Мертвых свозили к месту последнего пристанища и перед тем, как сбросить в яму, раздевали догола.
Нескончаемой казалась Чамокову ночь. Веки слипались от усталости, но сна не было. С изводящей назойливостью в голове повторялись одни и те же мысли: «Ты в плену! Ты в плену, Хаджи-Айтеч! Не ищи оправданий. Ты попал живым в руки врага. И Крымов, и Юсуф погибли, как герои. Не покорилась врагам Ирина Петриченко. А ты Ё плену, Хаджи-Айтеч. Ты лежишь на матраце, под одеялом, которое получил от врагов. На тебе белье с мертвого. Как ты будешь смотреть в глаза тем, кому ты клялся в верности партии и военному долгу?» От этих мыслей Чамокова начинал трясти нервный озноб. То жар, будто под ним был не матрац, а горячие угли. То такой холод, словно тело вдруг окуналось в ледяную воду горного потока. Хотелось вскочить с койки, рвануться вон из палатки в ночь, на холодную проволоку, под пули охранников.
И тут в сознание снова и снова врывался отрезвляющий голос здравого рассудка: «Это бесславный конец. Так умереть слишком легко. Куда труднее бороться. Занятый мыслями о себе, ты забываешь о других. Тебя ждут раненые и больные. Неужели ты не протянешь руку помощи тем, кому можно помочь? Какой же ты после этого врач и коммунист! Разве твои муки страшнее мук других? Не смей малодушничать, Айтеч! Не тому тебя учили...»
Отчаяние отступало. На какое-то время Чамоков снова погружался в полудремоту. Тело его становилось невесомым, наполнялось какой-то блаженной теплотой. Так тепло и хорошо ему бывало в пору далекого детства на берегу родного Фарса, под ярким полуденным солнцем юга...
Аул в тени акаций и садов. Шум позолоченных солнцем волн реки. Сочные травы лугов и аромат клевера, донника, чабреца. За аулом, на степном приволье, высятся древние курганы, как шлемы сказочных великанов-богатырей. Это безмолвные памятники над могилами скифов, меотов, хазаров, которые кочевали здесь в незапамятные времена...
На берегу, окруженный могучими, пышнокронными орехами, стоит низенький дом — отчий дом босоногого мальчугана Айтеча и его трех братьев.
Рано умерли отец и мать. Их заменила братьям старшая сестра — добрая, ласковая Чаба. Она отдала им все: свою молодость, нежную теплоту сердца, силу заботливых, неутомимых рук. По ночам она стерегла сон своих братьев, чуть свет принималась за работу. Надо было кормить, поить их, во что-то одеть и обуть.
Чаба! Милая, дорогая сестра! Она научила братьев любить землю отцов, свой народ, грустные песни адыгов 6 нарте Айдемйркане, о бесстрашном Казбиче, о заоблачных вершинах Ошхамахо. Братья ходили в школу, а Чаба хлопотала в несложном хозяйстве, чтобы они могли учиться. Разбитая усталостью от трудового дня, она со слезами радости слушала, как Айтеч читал ей стихи Пушкина: «Песнь о вещем Олеге», «Кавказский плен-ник» и много, много других чудесных, неповторимых по своей прелести...
Ушло безвозвратно босоногое, полуголодное детство Айтеча. На смену пришла юность в сполохах грозных лет гражданской войны. Сегодня в ауле белые, завтра— красные. Попробуй разберись, юнец, на чьей стороне правда, за кем идти: то ли за кадетами, то ли за большевиками?
— Кадеты за богачей, за султанов и уорков, — сказал ему дядя Айса. — Тебе не по пути с ними. Иди, Айтеч, с бедняками, борись за Советскую власть. Она и только она даст бедному люду свободу и счастье.
Никому на свете не верил Айтеч так, как ему, старейшему большевику в Адыгее.
Ион пошел с большевиками.
Совпартшкола, потом Москва, Университет трудящихся Востока. Там, в Москве, в горестные январские дни 1924 года, когда народ прощался с великим Лениным, студент Хаджи-Айтеч Чамоков навсегда связал свою жизнь с жизнью ленинской партии...
Чаба...
Сквозь дрему в эту долгую лагерную ночь Чамоков вдруг увидел лицо сестры, изрезанное ранними морщинами. Чаба явилась к нему сюда, в палатку, через леса, горы и степи, через колючую проволоку, мимо сторо-жевых псов и эсэсовцев. Пришла, склонилась над его койкой, приблизила свое лицо к его лицу, как некогда в детстве.
— Не узнаешь, Айтеч? — беззвучно спросила она.
— Чаба! — так же беззвучно назвал ее имя Чамоков и, зная, что сестра, как никто другой, поймет его, спросил: — Что мне делать, Чаба?
Она ласково улыбнулась.
— Ты всегда был сильный и стойкий, брат. Надо бороться. Нельзя сдаваться.
— Но я в плену! Я сдался! — кричала душа Чамокова.
— Мет! — Чаба покачала головой. — Ты в плену, но ты не сдался и не сдашься, никогда!
Она провела по его щеке шершавой, натруженной ладонью, наклонилась еще ниже, поцеловала в лоб. И внезапно исчезла.
Чамоков широко раскрыл глаза.
Брезжил рассвет. На соседней койке тихо посапывал во сне Стецура... Укрывшись с головой одеялом, спал Лопухин. Кузенко ворочался, вздыхал.
Думы Чамокова унеслись на берег Фарса, в отчий дом, к сестре.
«Спасибо, Чаба, за поддержку, — сказал он ей мысленно. — Да, я в плену, но клянусь тебе, сестра, что я до конца останусь коммунистом и сделаю все, чтобы заслужить право прямо и открыто смотреть в глаза народу, партии».
Снаружи уныло посвистывал ветер. Брезентовые стены палатки шевелились, хлопали, как паруса. Холодный воздух был пропитан сыростью моросящего дождя. Изредка в сонную тишь лагеря врывался лай сторожевых собак и окрики часовых, тоже похожие на лай.
Чамоков оделся, вышел из палатки.
Невдалеке под деревянным грибом стоял часовой. Несколько минут он молча наблюдал за Чамоковым, глядевшим в сторону соснового бора, потом тихо окликнул его, швырнул ему пачку сигарет и спички.
Мундир солдата охранных войск, автомат на груди, и вдруг проявление какой-то человечности! В нее трудно было поверить. Улыбка, беззлобный взгляд и легкий кивок, как бы говорящий:
— Бери скорее, чтобы никто не увидел!
Чамоков торопливо поднял сигареты и спички, сунул в карман. Немец указал глазами в сторону уборной. Чамоков прошел мимо него, проговорил тихо:
— Спасибо!
Часовой что-то буркнул в ответ по-немецки, подмигнул и тут же прикрикнул громко, как и подобало охраннику:
— Шнель! Шнель!
Возвращаясь из уборной, Чамоков увидел, как из ближайшего к контрольным воротам корпуса двое военнопленных вынесли труп и уложили его на колымагу. Вслед за ними вышло еще двое с такой же ношей. Потом еще, ёпде. Пока Чамоков дошел До палатки, этот живой конвейер загрузил колымагу доверху. То же самое началось у других блоков.
Мертвецы, мертвецы... Их складывали в штабеля, как поленья. Смерть, завершив ночной обход по лазарету, собрала обильную жатву. Хмурое утро заглядывало в тусклые глаза тех, для кого минувшая ночь быладослед-ней.
Жутью веяло на Чамокова от этого зрелища. Он стоял у "палатки, судорожно сжав рукой край намокшего брезента. Каменные здания казались ему какими-то огромными чудовищами, в ненасытных утробах которых происходил непрерывный процесс истребления. Не двери, а черные пасти, изрыгающие мертвых и ждущие новых жертв.
Чамоков оглянулся на часового. Их взгляды встретились. На губах немца пробежала виноватая усмешка. Усмешка человека, который осуждает злодеяние, но чувствует себя невольным соучастником содеянного. Чамоков старался запомнить его лицо. Хотелось верить, что виноватая улыбка охранника не была случайной...
Во время завтрака (мутная, чуть подслащенная бураками горячая вода и тот же эрзацхлеб) к медсанбатовцам снова пришел майор Борба.
— Для начала будете обслуживать корпуса номер один, номер два и номер три, — сказал он без каких-либо вступлений. — Это первые три блока от контрольных ворот. Остальные будут пока по-прежнему находиться под наблюдением наших врачей. Предоставляю вам право выбрать старшего. Он будет отчитываться передо мной за работу вашей-группы и за ваше поведение. Если все будет в порядке, я обеспечу вам полную свободу хождения по территории лазарета и переведу вас в корпуса, поближе к пациентам. А пока буду присматриваться к вам и изучать, с кем имею дело.
Он достал из кармана блокнот, заглянул в него.
— Кто из вас Чамоков?
— Я! — отозвался Айтеч.
— Национальность?
— Адыг.
— Где это?
— Кубань... Северный Кавказ.
— Специальность?
— Врач-хирург.
Сделав какие-то пометки в блокноте, Борба окликнул Лопухина. Последовал такой же беглый опрос. Очередь дошла до Стецуры.
— Национальность?
— Украинец.
— Врач?
— Ни... фельдшер.
— Тоже хирург?
Стецура растерялся. Ему казалось, что немец слишком подозрительно смотрит на него и вот-вот уличит его в самозванстве.
— Я... я по всем хворобам, — ответил он неуверенно.
— Терапевт?
Стецура искоса взглянул на Лопухина. Тот слегка кивнул.
— Эгэ ж, вин самый, терапевт, — подтвердил Стецура.
Борба принял его ответ за чистую монету и обернулся к Кузенко.
— С вами я уже беседовал. Врач-терапевт... Русский... Правильно?
— Так! — кивнул Кузенко.
Борба внимательно просмотрел сделанные в блокноте записи.
— Кто же будет старшим?
— Хай Чамоков, — выпалил Стецура.
— Я тоже за Чамокова, — поддержал Лопухин. —: Так и запишем, — согласился Борба.
Когда он ушел, Стецура вытер ладонью вспотевший лоб.
— Фу! Хай йому бис! Начэ в пэкли побував.
— Ничего, товарищ терапевт, первый экзамен выдержан, — ободряюще улыбнулся Лопухин. — Теперь надо входить в роль.
Чамоков вспомнил о сигаретах, лежавших в кармане. Достал пачку, протянул Стецуре. Тот, обрадованно удивленный, не поверил своим- глазам.
— Звидкиля ж цэ у вас цигарки?
— Кури, кури, Грицько, — похлопал его по плечу Чамоков, решив до поры до времени умолчать о том, откуда появилась эта пачка сигарет, Закурили все.
-Табак был паршивый: какая-то сухая трава, пропитанная никотином. Кузенко после первой же затяжки закашлялся так, что его едва не стошнило. Чамоков и Лопухин одолели по половине сигареты. И лишь Стецура дымил вовсю. Надышавшись вволю табачным духом, он сложил в пачку окурки и бережно спрятал ее.
В это время в палатку заглянул конвойный, присланный комендантом.
— Давай, русс, выходиль, — скомандовал он.
Первый обход...
Многоэтажные корпуса, похожие друг на друга, как братья-близнецы, были начинены людскими телами снизу доверху. В палатах и коридорах, на нарах, на голом полу — всюду тела. Одни — прикрытые шинелями, другие — замызганными одеялами, третьи — в нижнем белье, в рваном обмундировании. Живые люди. Тяжелораненые, больные.
Грязь, вши, дурной запах загнившихся ран и испражнений. Кровь на полу, на стенах. Гул говора, стоны, крики, бредовое-бормотание, хрип, надсадный кашель.
Между лежащими, опираясь на палки и самодельные костыли, бродили ходячие больные и легкораненые. Недавно прибывшие резко отличались по облику от лазаретных «старожилов». Голод, раны и болезни превратили последних в скелеты, в которых каким-то чудом еще теплилась жизнь. Не лучше выглядели выздоравливающие. Это они занимались «уборкой» палат: выносили мертвецов и выполняли роль лошадей в погребальных колымагах. Цепляясь за жизнь, надеясь на спасение, они вы-полняли работу могильщиков и получали за это порции еды тех, кто еще числился в живых, но уже не мог ни есть, ни пить.
В каждом корпусе имелась палата «особого назначения». С утра до вечера она пополнялась людьми, потерявшими рассудок, и целый день, допоздна, за ее дверьми не утихали вопли, плач, безумный смех и леденящие душу песни. Ночью всех обитателей этой палаты охранники грузили в специальную автомашину и вывозили за пределы лагеря, прямым путем к могильным ямам. В «душегубке» (так называлась крытая автомашина) люди умерщвлялись отработанным газом...
Во втором и в третьем корпусах все было так же, как в первом.
— Да, мы попали в сущий ад, - сказал Чамоков друзьям.
Подавленные увиденным, те растерянно смотрели на него.
— Вряд ли нам удастся навести какой-то порядок в этом хаосе, — удрученно заметил Кузенко. — Не представляю, с чего начинать и как работать в таких условиях.
— Прежде всего займемся тяжелоранеными, — сказал Чамоков. — Для них нужно выделить отдельные палаты. Это нам помогут сделать ходячие больные, раненые и выздоравливающие. В каждом корпусе, на каж-дом этаже из их числа нам предстоит создать санитарные группы. Без их помощи мы, конечно, ничего не сделаем. Я беру на себя первый корпус. Роман Александрович займется вторым, Семен Кириллович — третьим.
— А мэни куды ж? — спросил Стецура.
— Ты, Григорий Пантелеевич, будешь помогать всем нам, — ответил Чамоков. — Берись за организацию санитарных групп. Человек ты общительный, разговорчивый, а эти качества в организаторском деле самые главные. Основной упор делай на добровольцев. Поговори с людьми, объясняй им наши цели и задачи, словом, постарайся разжечь в них энтузиазм, и тогда дело пойдет.
Поручение пришлось Стецуре по душе.
— От тэпэр мэни понятно, що такэ терапевт, — улыбнулся он.
— Остерегайтесь доносчиков, — предупредил Кузенко.
— Я ню шваль зразу разпознаю, — ответил Стецура. — Воны хитри, а я ще хитрийший. Ну, а дэ сам нэ добачу, там добри люды пидскажуть...
Поздно вечером Чамокова вызвал к себе доктор Бор-ба.
— Мне не совсем нравятся ваши начинания, коллега, — недовольно заявил он. — В частности, то, что вы уделяете слишком много внимания тяжелораненым. Если вполне очевидно, что человек почти безнадежен, то, право, не стоит возиться с ним: пусть себе умирает. Чем скорее — тем лучше. Вы же и ваши коллеги пытаетесь создать им такие условия, в которых естественный процесс только замедлится. Учтите, мы не намерены содержать в нашем лазарете кого бы то ни было длительное время. Какой прок от калек, если даже вам удастся выходить их. На днях мы произведем очередную сортировку ваших пациентов и постараемся избавить вас от излишних хлопот. Речь идет о почти безнадежных и неполноценных: безруких, безногих, то есть о таких, которые представляют явный балласт для Германии и зря занимают места в гросслазарете. Поэтому рекомендую лечить только полноценных: легкораненых и легкоизлечимых больных. "Санитарные группы — это хорошо. Хорошо и то, что вы облегчаете нам сортировать больных. Но поменьше всяких дезинфекций и уборок. Люди должны находиться в таких условиях, которые заставляли бы их мечтать, да, да, мечтать, как можно скорее выбраться отсюда. Это облегчает работу вербовщиков.
С затаенной ненавистью смотрел Чамоков на холеного, внешне благообразного «коллегу». Нутро зверя под личиной врача! Чамоков слушал его и думал о том, как спасти тех, кого Борба относил к разряду неполноценных и безнадежных.
— Надеюсь, вы меня поняли, коллега? — спросил немец.
— Вполне, — ответил Чамоков.
— Меня это радует, — благосклонно отметил Борба. — Итак, поменьше энтузиазма и врачебного пыла.
— А если вспыхнет эпидемия? — спросил Чамоков.— Тиф или нечто подобное. Где нет чистоты, там нет гарантий от подобных вспышек. Как врач, вы должны понимать это.
Борба задумался. Чамоков понял, что его слова напугали немца. Возможность эпидемии была налицо. Случись она, и тогда ему, Борбе, придется отвечать.
— Это тоже верно, — согласился он после долгого молчания. — Что ж, продолжайте ваши начинания. Что угодно, только не эпидемия...
Вернувшись в палатку, Чамоков передал друзьям содержание разговора со старшим врачом гросслаза-рета.
— Что же делать? — забеспокоились они.
— Придется разместить их по-прежнему, — решил Чамоков. — Они будут находиться со всеми, вперемежку с легкоранеными и выздоравливающими. И никаких отдельных палат.