Молодая Гвардия
 

А. Шеуджен.
НЕ ЗАБУДЬТЕ!
(14)



Это случилось в корпусе № 1 вечером, когда палаты уже погрузились в полумрак ранних сумерек.

Стецура с помощью двух санитаров-добровольцев только что закончил приспособление под операционную небольшой комнаты третьего этажа. Чисто вымытый пол еще не просох, и Стецура решил оставить окна открыты-ми на всю ночь. Посредине комнаты стояло два грубо сколоченных стола из неостроганных досок и один табурет. Здесь Чамоков намеревался оперировать раненых. Без анестезии. Он шел на это. Надо было спасать людей. Несколько легких операций он сделал в общих палатах, прямо на койках. Сцепив зубы, глухо стеная, люди сносили боль, зная, что эта боль была для них спасительной.

Доктор Борба выделил хирургические инструменты отнюдь не из гуманных побуждений. Он надеялся, что боль будет союзником вербовщиков. Каждый хочет жить, но далеко не каждый согласится на такую операцию, когда скальпель врезается в чувствительную ткань тела. Расчет на слабонервных, на тех, кто, подчинившись животному инстинкту самосохранения и страху боли, изменит Родине, перейдет в стан врага. Чамоков же рассчитывал на мужественных и стойких. Для них он готовил операционную, ради их спасения он шел на необходимую жестокость...

Отпустив санитаров, Стецура вышел в коридор, прикрыл дверь операционной. У противоположной стены стоял невысокий худощавый мужчина в нижнем белье и накинутой на плечи щинели. Он показался Стецуре очень похожим на Юсуфа Паранука: тот же овал лица, такие же густые брови, тот же нос с горбинкой. Его щеки и подбородок были покрыты курчавыми черными волосами, на высокий лоб спадал лохматый чуб.

— Из якой палаты? — спросил Стецура.

— Третьей, — ответил раненый и отвел глаза в сторону.

Третья палата находилась на первом этаже.

— А чого ты сюды, наверх, прийшов? — поинтересовался Стецура.

— Прогуливаюсь... Тут посвободнее... — объяснил раненый.

— Фамилия твоя?

— Хуажев.

Стецура оставил его в покое, но, дойдя до лестницы, оглянулся и сразу заподозрил недоброе. Дверь в операционную была раскрыта, Хуажев исчез. Стецура бросился назад, в операционную. Хуажев был там. Его шинель валялась на полу у стола, а сам он силился взобраться на подоконник,

— Стой! Ты куды? — крикнул Стецура.

Хуажев не оглянулся. Заторопившись, он навалился на подоконник грудью, уперся локтями в оконную коробку, пытаясь вывалиться наружу. И он упал бы вниз, с третьего этажа, на груду щебня, если бы Стецура не успел схватить его за ноги.

— Пусти! Слышишь, пусти! — замычал Хуажев и засучил ногами.

Стецура стянул его с подоконника, затряс в руках.

— Ты що, здурив? Смерти шукаешь? Хуажев застонал, обмяк.

— Пусти! — проговорил он устало, просительным тоном. В его глазах уже не было злости: досада, отчаяние и боль.

— Эх ты, дурень! — Стецура покачал головой. — Та хиба ж можно самому у могилу лизьты?

— Все равно смерть, — безнадежно донеслось в ответ. — Так лучше сразу, чтоб не мучиться...

Стецуре хотелось как следует отругать и пристыдить этого человека. Ходячий, не истощенный, и задумал такое. Другим куда хуже, но они гонят от себя мысли о смерти, думают о жизни.

— Ось що я скажу тоби, дружэ... — начал было Стецура назидательно, но тут же умолк, обратив внимание на руки Хуажева. Ниже локтей они были обмотаны окровавленными бинтами, из-под которых виднелись распухшие, синеватые пальцы. Человек не мог ни есть, ни пить без посторонней помощи. Он не мог даже поднять с пола свою шинель. Руки, которые не служили, не двигались. С такими руками здесь, в лагере, вряд ли можно было уцелеть, выжить. Стецура понял, что стыдить Хуажева и читать ему какую-то мораль — жестокое дело.

Издали, с лестницы, потом ближе, в коридоре, послышался зов:

— Исмаил! Исмаил! Хуажев!

Шаги хромого. Они приближались.

— Исмаил, где ты? В операционную заглянул коренастый пожилой усач.

— Я здесь, — запоздало откликнулся Хуажев. Усач облегченно вздохнул, будто сбросив с себя тяжелый груз.

— А мы с Махмудом по всему блоку ищем тебя. Баланда совсем остыла. Идем.

— Идем, кудесник, — кивнул Хуажев и, взглянув на Стецуру, проговорил с горечью в голосе: — Зря помешал... Лишняя обуза для других, и только.

Усач поднял шинель, осторожно накинул на плечи Хуажева. Стецура закрыл окна на задвижки.

-— Думаешь, вернусь? — Хуажев указал глазами на окно.

— Хто ж знае, що у тэбэ в голови,— пожал плечами Стецура.

— Нет, не вернусь, — усмехнулся Хуажев. — Уже прошло...

На следующее утро, проходя по коридору первого этажа, Стецура заглянул в палату № 3 и снова увидел Хуажева. Тот сидел на нарах, а его кормил с ложки худой, смуглолицый мужчина средних лет. На полу, не-сколько обособленно от других, сидели пятеро раненых и поочередно черпали ложками из общей миски бурую жидкость: утренний чай. Среди них Стецура узнал того усача, который увел Хуажева из операционной. У него было крупное лицо с широким мясистым носом и быстрыми голубыми глазами. Все молчали, а он говорил, говорил, то щуря глаза, то морща лоб, то выразительно жестикулируя. В нем угадывался человек деятельный, который в любых условиях не теряет присутствия духа и умеет заражать своими чувствами других.

— Фашисты, они только на брехне и держутся, — говорил усач вполголоса. — На каждом шагу брешут. И про то, что они непобедимые, и про то, что вот-вот Москву возьмут. Вовек не одолеть им нашей армии. Русский человек мирный и малость трудноват на подъем, ну а ежели разойдется, накалится гневом, тогда вставит фашисту такой фитиль, что у самого Гитлера глаза на лоб вылезут. Не видать ему, патлатому псу, Москвы; как своих ушей. Русь, братцы, это не какая-нибудь там Бельгия или, скажем, Норвегия. Вот помянете мое слово: станет Россия поперек горла Гитлеру.

— А чего ж теперь отступают наши? — спросил кто-то. — Вербовщики говорят, что через месяц немцы до -Урала дойдут.

— На то и холуй, чтобы хозяину подбрехивать, — ответил усач. — А отступаем потому, что еще с силами не собрались. Любого богатыря огрей палкой по голове из-за угла, нежданно, и тот не сразу очухается. Так и тут. Стукнул нас Гитлер исподтишка. Что и говорить, больно стукнул, да только нет на свете такой дубины, чтобы могла нам череп насмерть проломить. Верно, обливаемся кровью, но не упадем. Помню, как в бою наша кавалерия и пехота в атаку на танки фашистские пошли. И что же вы думаете? Не выдержали фрицы, наутек пустились с танками своими. Гнали мы их, как шакалов шелудивых. И не войди я в азарт, не сидел бы здесь, не хлебал бы бурду эту вонючую. А то ведь как получилось. Зарвался я в самую вражью гущу, под свои ж снаряды угодил. Ударило меня в бедро. Перевернулся я на бегу, беспамятный, а когда очнулся, гляжу кругом — одни немцы. Схватили меня, кинули на грузовик и в тыл поперли. Кабы не рана, непременно убежал бы по дороге. Так и попал сюда. До сих пор нога правая вроде не моя. То ничего, полегче станет, потом опять огнем горит. Ступаешь, как босой по острым склянкам, волочишь ее, ногу, будто чужую. А все равно хожу и буду ходить. Через силу, а буду. Должен выдюжить, потому что не привык я в должниках оставаться. Отплатить надо фрицам за все.

Стецура подошел к койке Хуажева.

— Здорови булы, хлопци! — сказал он весело. — Чайком забавляетэсь?

Хуажев узнал его, кивнул.

— Здравствуй. Разговорились.

О прошлом вечере, о том, что случилось вчера в операционной, никто не сказал ни слова, но по уважительному тону, с которым все обращались к Стецуре, чувствовалось, что его здесь встретили, как старого приятеля, оказавшего всем неоплатную услугу. И он со своей стороны сразу почувствовал себя в кругу верных и искренних друзей. Хорошие, простые люди, сплотившиеся в беде, надежно подпиравшие друг друга в трудные минуты. Такие стоят насмерть в обороне и первыми бросаются в атаку, готовые прикрыть грудью своего боевого товарища. Такие не предадут.

— Я еще у контрольных ворот понял, какое гиблое место этот лазарет, — рассказывал словоохотливый усач. — Подумал: труба тебе здесь, Федор Изотов, ежели будешь сам по себе, людей сторонясь, за жизнь цеп-ляться. С той мыслью и переступил я порог этого блока. Начал по этажам бродить, к людям присматриваться. Бедро болит — спасу нет, нога волочится, а я, знай себе, ползаю. Заглянул сюда в палату. Гляжу, будто знакомое лицо у одного. Сидит он на корточках перед койкой и кормит с ложки другого, того, что на койке лежит. Как за малым дитем ухаживает. «Стой, Федор, — говорю себе, — до этих надо прибиваться!» Раз человек другого в беде не оставляет, значит, настоящий человек это. Подошел ближе. И так и эдак приглядываюсь к лицу знакомому. Спрашиваю: «Послушай, друг, ты не с Кубани случайно?» Поднял знакомец глаза на меня, прямо-таки посветлел весь. «С Кубани моя!» — отвечает. И вспомнил я, кто это. Знатный животновод наш кубанский, из Шов-геновского района. Так вот и нашел земляков: Махмуда и Исмаила. Верно говорю, Махмуд? — обернулся Изотов к смуглолицему.

— Твоя правда, — подтвердил тот, улыбнувшись.

— Ну и порешили мы вместе держаться, — продолжал Изотов. — У Исмаила с руками вой беда какая. Осколки в них. Промыли ему раны, перевязали руки. Потом за других с Махмудом взялись. А чтоб люди не. толь-ко горькими думками жили, начал я им разные истории рассказывать. Еще в гражданскую войну комиссар один научил меня тому. Где сказку придумаю, а где и правду вспомню.

— Кудесник он у нас, — вставил Исмаил с той теплотой в голосе, с которой говорят о самых дорогих людях.

— Мы его все тут кудесником называем, — подтвердил кто-то из раненых, лежавших на полу, у окна.

Стецура понял, что Изотов был душой палаты. Доброе прозвище «кудесник» как бы выражало то чувство особого уважения, которое питали к этому человеку все горемычные обитатели палаты. Вот почему именно ему, кудеснику, Стецура и предложил организовать санитарную группу.

Изотов загорелся этой идеей. Узнав, каковы цели и задачи санитарных групп, он, не откладывая дела в долгий ящик, объявил о записи добровольцев.

— Пиши моя, — первым откликнулся Махмуд.

— И меня!

— И меня!

Вся палата пришла в движение. Ходячие окружили Стецуру и Изотова, наперебой называли свои фамилии. Оживились и тяжелораненые. Рождение санитарной группы и среди своих же, военнопленных, вселяло в них какую-то надежду: что-то новое, обещающее изменения к лучшему. Не будет грязи, не будет вшей, будут чистые бинты и чистое белье, будет какая-то забота.

К двум часам дня в палате была завершена первая уборка: вымыт пол, протерты стекла окон, вытрясены одеяла и шинели. Как это было необычно в условиях славутского гросслазарета!

В тот же день Исмаил Хуажев попал в операционную, но уже не для того, чтобы выброситься из окна. Он лежал на столе. Изотов держал его за ноги, Махмуд за плечи.

Еще во время первого осмотра его рук Чамоков сказал ему откровенно:

— Будет очень больно, земляк. Если выдержишь, мне, возможно, удастся спасти твои руки. Я говорю «возможно», потому что упущено слишком много времени.

Желая узнать правду до конца, какой бы она, эта правда, ни была, Хуажев пытливо взглянул на врача, спросил:

— Может быть, ты скрываешь от меня что-то, Хад-жи-Айтеч? Если дело безнадежное, не утруждай себя напрасно и займись другими.

— Ты требуешь от меня гарантии? — в свою очередь спросил Чамоков.

— Я не хочу быть калекой.

— Без операции ты наверняка будешь им, и надо использовать последнее средство, которое в какой-то степени вселяет в меня надежду, что этого не случится.

Хуажев тоскливо посмотрел на свои руки — опухшие, неподвижные, полумертвые.

— Я согласен, Айтеч!..

И вот он лежит на голых досках высокого стола. Чамоков осторожно протирает его раны бинтом, намоченным теплой водой, затем берет скальпель. Еще мгновение, и тело Хуажева содрогается от острой боли. Он не кричит, не стонет, хотя боль, разрастается, захватывает сердце. Мышцы напряжены до предела. Вот-вот их пружинистая сила освободится, и тогда с нею не справиться даже десятку таких, как Изотов и Махмуд. Стецура вглядывается в глаза Хуажева, прижимает его предплечье к столу. Но Хуажев лежит, словно закаменев. Сила воли побеждает силу мышц и рвущую сердце боль. «Надо использовать последнее средство!» Если оно не поможет, тогда уже незачем жить. Тогда он, Исмаил Хуажев, сумеет^ избавить себя от медленного, мучительного умирания." Нет, он.не будет обузой для товарищей и для врача-земляка, на лице которого, как в зеркале, отражается гримаса оперируемого...

Один осколок... Второй, третий. Это из левой руки. Чамоков переходит на другую сторону стола. Исмаил кусает губы, скрипит зубами.

— Потерпи, дорогой! Осталось немного... Совсем пустяки, — бормочет Чамоков и продолжает орудовать скальпелем. Глаза прикованы к кровоточащим, судорожно дергающимся мышцам в глубоко рассеченной ране. На дне ее, словно пытаясь спрятаться за кость, чернеет зубчатый осколок металла.

— Сейчас, сейчас... Потерпи!

И так до тех пор, пока последний осколок не извлечен из руки. Вместо тампонов и салфеток куски прокипяченных старых бинтов. Только бы не внести инфекцию! Единственное дезинфицирующее средству. — раствор поваренной соли. Соль удесятеряет боль, но что поделаешь, если нет ничего другого...

Операция закончена. С помощью друзей Хуажев идет, пошатываясь, как пьяный. Он смотрит на Чамокова помутневшими глазами, как бы спрашивая взглядом: «Ну как? Может быть, я зря вытерпел все это?»

Чамоков понимает немой вопрос, устало улыбается.

— Ты не будешь калекой, Исмаил. Надо жить, дорогой земляк.

Изотов и Махмуд уводят Хуажева. Проводив их до двери, Стецура сказал:

— Добри хлопци. З такымы можно и в огонь, и в воду лизьты...

— Давай, Грицько, следующего! — распорядился Ча-моков.

— Передохнить трошки...

— Потом, потом, Грицько...

Чамоков оставался верен себе: в первую очередь думать о других. На то он врач, на то он коммунист. Осенью световой день недолог. После операции надо побывать у Лопухина и Кузенко, посмотреть, как идут дела у них. Санитарные группы множатся. Завтра-послезавтра будут операционные комнаты во втором и третьем блоках. Смертность раненых должна упасть. Упадет обязательно. Ради этого стоит забывать об отдыхе. Зимой будет еще тяжелее.

<< Назад Вперёд >>