Один из офицеров отрекомендовался: «Капитан Макаров — комендант города Фюрстенберга». — И попросил показать лагерь.
Я водила его по хорошо знакомым, привычным для меня местам, и по лицу капитана Макарова видела, как он потрясен. Пожалуй, лучше дать ему слово, чтобы он сам рассказал о виденном. Это письмо было написано, правда, позднее, но впечатление не забылось.
«У меня и сейчас, когда я пишу, все стоит перед глазами. Я хорошо помню нашу встречу. Вы меня познакомили с ужасной жизнью. Показали штабеля человеческих трупов, повели к газовым камерам... Фашисты, как вы говорили, разломали перегородки, чтобы скрыть свои преступления. Дальше были печи, где сжигали замученных людей. Мы с вами стояли около печей, и тут вы открыли дверь на улицу со словами: «Смотрите, а здесь цветы!» Потом мы с вами были в бараке, где находились больные, еле живые женщины из всех стран мира. Я видел, как они начали подавать признаки жизни, когда вы им сказали, что они свободны и что к ним пришел офицер Красной Армии: «Вот, говорите, он стоит!» Я хорошо помню, как они от радости плакали и смеялись, все хотели трогать меня руками: не сон ли это? Там же была политзаключенная француженка Вайян-Кутюрье, с ней вы меня познакомили.
Я никогда не забуду, что я видел в Равенсбрюке...»
На прощание капитан Макаров пригласил нас — представительниц различных национальностей — утром 2 мая приехать в комендатуру. «К десяти часам», — сказал он. Ему и в голову не пришло, что часов ни у кого из нас нет, времени мы не знали и ориентировались лишь по солнцу, как в древности. И все же 2 мая мы шли в Фюрстенберг. Шли свободные, шли в гости! Нас волновало все: распускающаяся зелень берез, нежная дымка над озером, трава, покрывающая газоны...
Янка не могла справиться со своими чувствами, Она умоляла нас подождать, — она только перекувырнется разочек через голову. И она кувыркалась!
Я смотрела на ее по-детски счастливое лицо и никак не могла понять, сколько же ей лет. Волосы наполовину седые, на руке номер Освенцима, а были ведь еще и тюрьмы, и гестапо...
Мне казалось, что солнце очень быстро поднимается, вот-вот будет у нас над головами. Я торопила всех: «Товарищи, неловко опаздывать!»
Мари-Клод обняла меня за плечи и громко сказала:
— Дорогая моя, я же была в Советском Союзе и хорошо знаю вашу точность. Если у русских собрание намечено на семь часов, то раньше половины восьмого оно не начнется! Не торопись, все равно успеем.
Мы все-таки пришли на площадь ровно в десять часов, на ратуше как раз били часы. В дверях комендатуры стоял капитан Макаров. Выразил ли мой взгляд, брошенный на Мари-Клод, то торжество, которое я испытывала, сказать не могу, но, если бы вы в этот миг увидели ее смущенное лицо, вы бы, может быть, так же, как и я, на всю жизнь остались благодарны капитану Макарову.
Мы спросили капитана Макарова о Розе Тельман. Он сказал, что она живет здесь, в Фюрстенберге. Потом уже, из писем, я узнала, как он ее нашел. В первый же день после освобождения в комендатуру пришел пожилой немец и сообщил, что в одном из домов поселка находится жена Эрнста Тельмана. Капитан сейчас же отправился туда, он устроил для Розы квартиру в городе, приставил к ней переводчицу, навел справки о ее дочери Ирме, которая в то время лежала в советском госпитале в Гюстрове.
2 мая мы были в гостях у капитана Макарова, а 3 мая недалеко от лагерных ворот появились указатели с надписью «Хозяйство Буланова». Сам майор Сергей Михайлович Буланов — молодой, худощавый, с густыми черными бровями — понравился всем. Приветливый, вежливый, добрый, он был потрясен видом замученных, полуживых людей и делал все возмож-ное, чтобы помочь им. Но помощь эта была часто большей, чем он сам предполагал. Только что, какую-то неделю назад, мы, заключенные врачи, должны были стоять перед гитлеровскими эскулапами и молча выслушивать их приказания. Для многих эта пытка длилась не месяцами — годами.
А теперь Сергей Михайлович вскакивал со стула при нашем появлении и не садился, покуда не усаживались мы. Наш голос играл решающую роль во всех делах по управлению лагерем, была ли то санобработка очередного блока или обеденное меню.
Работы и забот доктору Буланову хватало. Электростанция не действовала — значит не было света и воды. Каждый день выстраивались вереницы женщин с ведрами, кувшинами и прочей посудой. Для исто-щенных людей ноша часто оказывалась чересчур тяжелой. Восстановить электростанцию значило освободить нас от многих работ, и доктор Буланов торопился. Вскоре появилась вода и загорелся свет. Мы только попросили выключить сирену — ее звук был для нас невыносим, слишком многое он напоминал...
Кроме доктора Буланова во вновь организованном госпитале работали капитан Львов — заместитель Буланова по политической части и капитан Хренников— заместитель Буланова по хозяйственной части. Охра-на лагеря была подчинена молоденькому лейтенанту. Я не запомнила его фамилии.
По всем признакам, Симона доживала последние дни. Как она боролась со смертью, известно ей одной. Я думаю, ее поддерживала мысль о маленьком Бернаре. Она просто не могла оставить его сиротой. Симона тоже стала одной из забот доктора Буланова. Требовался хирург, и, хотя еще шла война, Буланов отыскал хирурга. Осмотрев Симону, тот отказался делать операцию без предварительного переливания крови, так она была слаба. А где же взять кровь в условиях лагеря? Где достать эти двести-триста граммов? И тогда Мари-Клод, такая же бледная и истощенная, как все мы, отдала свою кровь...
Вскоре весь наш лагерь был превращен в один огромный госпиталь.
Свыше двух с половиной тысяч больных требовали ухода. Все, кто остался и кто снова вернулся в Равенсбрюк, отдавали свои силы, чтобы больные смогли увидеть родину.
Иногда совершенно неожиданно бывшим заключенным удавалось узнать о своих близких.
Когда группа русских офицеров посетила лагерь и познакомилась с нами, один из офицеров разговорился со Зденкой:
— Во время войны нам в академии преподавал профессор чех, его фамилия Неедлы...
Зденка схватила его за руки:
— Зденек! Неедлы? Он жив? Ведь это же мой татусь!!!
Вне себя от радости и волнения она упала на стул.
Как мы радовались, празднуя 9 мая — день окончания войны! У меня просто не хватает слов, чтобы рассказать об этом.
Наши рабочие будни — работали мы не за страх, а за совесть — чередовались с праздниками. Ими был для нас приход машин из различных стран за нашими товарищами, оставшимися в живых.
Стали появляться иностранные миссии по репатриации. Прибывали французы, поляки, сербы и чехи, искавшие в концлагерях своих родных... Почти каждую неделю партия выздоровевших отправлялась на родину.
Кем была Мари-Клод, я поняла лишь после освобождения. На следующее утро мы с ней пошли разыскивать мужской лагерь, расположенный недалеко от нашего.
Низенькие деревянные бараки, одинокие, еле волочащие ноги фигуры в полосатой арестантской одежде, бредущие к дороге, и груда трупов, сваленных у входа...
Мари-Клод открыла дверь одного барака и остановилась на пороге. Стали видны трехатажные нары-клетки с лежащими на них людьми. Мужчины-заключенные выглядели еще страшнее женщин. Заросшие лица придавали им особенно одичалый вид. Когда мы вошли, многие приподнялись на нарах. «Salut»,— сказала Мари-Клод. И вдруг я услышала со всех сторон изумленные возгласы: «Мадам Вайян-Кутюрье! Мадам Вайян-Кутюрье!» Французы сразу узнали ее.
Когда мы возвращались в свой лагерь, Мари-Клод шла опустив голову и все повторяла: «Что они сделали с людьми, что они сделали с ними!» По ее голосу я чувствовала, как она взволнована. Еще бы, ведь многие из тех, кого мы видели, были ее товарищами по партии, по Сопротивлению.
Мари-Клод не уехала из госпиталя, организованного советским командованием на месте бывшего концлагеря. Она считала своим долгом быть с товарищами до их выздоровления, помочь им вернуться на родину.
«Как тяжело и одиноко умирать на постылой немецкой земле!» Сколько раз мы слышали эти слова от тяжелобольных, от умирающих в лагере! Люди умирали и после освобождения. Слишком далеко у многих зашли болезни, общее истощение.
Мари-Клод сидела у постели больных, держала их руку в своей, говорила на родном языке, что необходимо бороться со смертью до последнего вздоха, слушала и запоминала, что надо передать родным, писала письма под диктовку тех, кто мог диктовать... Кроме того, она работала переводчицей.
Вы думаете, ей не хотелось домой? Я-то знаю, как она тосковала о сыне. «Тома такой миленький! Тома такой красивенький!» — твердила она мне, лежа в кровати. Обычно перед сном у нас начинались самые задушевные разговоры. Мари-Клод тихонько говорила, какие чудесные были кудри у маленького Тома, но из-за них его частенько принимали за девочку. Этого Мари-Клод не могла стерпеть, и она остригла мальчика.
Вспоминала она, как сын, бывало, восхищался нарядно одетой, завитой матерью. «Мамочка, какая ты красивая!» — прыгал он вокруг нее. А она наряжалась, чтобы лучше выполнить опасное поручение.
Уходя на работу по заданию партии, она оставляла Тома у консьержки, и тревога грызла ее сердце, а мальчик тоже тревожился, не хотел оставаться, будто чувствовал, что в один из дней мать больше не вернется.
Рассказывала Мари-Клод и о своей работе. «До сентября 1939 года я работала в женской коммунистической организации молодежи. С сентября 1939 года компартия перешла на нелегальное положение. Я участвовала в организации подпольной типографии, а затем была связной между секретариатом компартии и низовыми организациями. 9 февраля 1942 года меня арестовали в Париже, когда я-пришла, чтобы повидать женщину, поддерживавшую связь с дочерью одного из членов ЦК партии. Та была уже арестована под фальшивым именем. В квартире, куда я пришла, были два французских полицейских. Я не назвала себя, но моя личность была тотчас же уста новлена во французской полиции. У меня были документы на мою девичью фамилию, но в полиции знали, что дочь Вожеля (мой отец был директором журнала «Vu») была замужем за Вайян-Кутюрье. Поль Вайян-Кутюрье был шеф-редактором газеты «Юманите» и членом Политбюро французской компартии. Он умер в 1937 году.
Меня обыскали, но инспектор не заметил, что в моей сумке двойное дно, под которым лежало несколько фальшивых документов для нелегальных товарищей и почта секретариата компартии. Потом мне удалось все это незаметно уничтожить.
Меня не били, только связали руки за спиной и три дня не кормили, так как я не хотела назвать свой адрес. Мне дали поесть, лишь когда я упала в обморок.
Через восемь дней я была переведена в тюрьму, где просидела шесть недель, а затем меня передали гестапо.
В гестапо я пять месяцев была в одиночном заключении. В начале июля первый раз вызвали на допрос. Протокола допроса я не подписала. В конце августа меня перевели в Роменвиль — лагерь заложников недалеко от Парижа. В январе 1943 года нас отправили в концлагерь Освенцим, откуда меня 3 августа 1944 года перевезли в Равенсбрюк».
С Мари-Клод мы прожили вместе после освобождения два с половиной месяца, искренне радуясь каждой машине, увозящей выздоровевших. Они ехали на родину. Мы даже устраивали для выздоравливающих концерты самодеятельности. Работали мы обе очень много, но Мари-Клод находила время, чтобы заботиться обо мне, и частенько выполняла всю домашнюю работу. Жили мы втроем в одной комнате. С нами была еще больная Симона — товарищ Мари-Клод по Освенциму, спасенная от смерти советскими врачами.
Иногда я сильно температурила. Тогда Мари-Клод повышала голос и настаивала на том, чтобы я отдохнула.
Один раз она силком уложила меня в кровать и приставила дежурить около меня какого-то приезжего француза. При каждой моей попытке сесть в кровати, он строго твердил: «Мадам, мадам Вайян-Ку-тюрье велела вам лежать!»
Он был в военной форме и говорил очень решительно, и я вынуждена была подчиняться. Все равно он заставил бы выполнить приказание «мадам Вайян-Кутюрье».
Симона от души хохотала на своей кровати, наблюдая эту сцену.
Больных становилось все меньше и меньше. Вскоре и Симона уехала с очередной партией выздоровевших французов.
Уехали чешки, осталась одна Млада, ее попросили поработать до приезда рентгенолога. Млада тосковала по родине и близким, но терпеливо ждала замены, — долг превыше всего. Иногда она заходила ко мне усталая, грустная, я понимала, как ей тяжело, но ничего не могла поделать, только советовала порой: «Плюнь ты на нас, уезжай. Тогда быстро найдут рентгенолога. Ты знаешь, у нас есть поговорка: «Гром не грянет— мужик не перекрестится».
Млада тяжело вздыхала: «Это старая поговорка. Теперь другое время. Я не могу уехать, советские меня просят».
И вот однажды стук в дверь. Младу не узнать, сияющая, какая-то растерянная, за ней худощавый брюнет.
— Знакомься! Это мой Тауфер!
Голос ее звенит. Тут уж и я просияла. Давно надо было мужу Млады приехать за ней и забрать ее.
Мы сердечно расстались с Младой, не зная, встретимся ли когда-нибудь еще.
В один из летних дней Казимира Казимировна привела ко мне молодого человека в польской военной форме, до того похожего на нее, что ей не нужно было ничего объяснять.
— Это мой младший, — сказала она и повернулась к сыну: — Целуй пани ручки!
Казимира Казимировна уехала... За Мари-Клод вскоре прислали машину из Берлина. Надо было радоваться, а мы грустно стояли и смотрели друг другу в глаза. Потом Мари-Клод крепко обняла меня, поцеловала и решительным шагом направилась к машине.
Она уехала и увезла с собой кусочек моего сердца. Но порой мне казалось, что кусочек ее большого, мужественного сердца остался у меня.
Постепенно лагерь пустел. Сотни тысяч людей, освобожденных из различных лагерей гитлеровской Германии, уезжали на родину с уверенностью, что народы всех стран никогда не забудут пережитого.
Эрика Бухман в оставленных мне воспоминаниях написала:
«Наши мертвые друзья не забыты. Мы — их товарищи, разделившие с ними тяжелые дни, — расскажем об их страданиях всем народам во всех странах. Мы обвиним их убийц и не будем знать покоя, пока не разрешим задачу — уничтожить фашизм!»
Уроки Майданека, Освенцима, Равенсбрюка, Бухенвальда и других лагерей смерти памятны людям. Бывшие заключенные этих лагерей все свои усилия направляют на то, чтобы не допустить новой войны. Созданы международные комитеты узников фашизма, происходят встречи бывших заключенных — представителей разных стран.
Память о миллионах погибших властно требует от каждого из нас, от всех народов сделать все, чтобы мир больше не знал таких трагедий. Это не должно повториться!