1
На паровой мельнице всегда было много народу. Немцы гнали в хутор Кузнецовский груженные зерном подводы со всей округи — с Карповки, Ажинова, Сусатского и других приреченских хуторов. Паровая мельница работала днем и ночью. Полицаи подолгу держали на выгоне пустые подводы, не разрешали мужикам возвращаться домой. Новым помолом муки нагружали арбы, брички, дроги, отправляли их под конвоем в сторону Новочеркасска, Ростова, Шахт.
Около паровой мельницы то и дело возникал людской шепот:
— Что же такое делается, мужики?
— От детей хлеб забирают...
— Сами с голоду помрем...
— Подчистую немец гребет...
Полицаи рыскали между подводами. И тогда недовольные голоса стихали. Но стоило им отойти от мужиков, как сызнова пробуждались голоса:
— Один конец приходит...
— Спалить надо мельницу...
— По домам, робя!
— Он тебе казак-полицай спалит...
— Вишь ходят с винтарями...
— Сразу заарестуют...
— С голоду ж помрем, братцы...
— Без хлеба остаемся...
Прошлыми днями двух говорливых хуторян все же приметили полицаи. Схватили на месте. Били до полусмерти, а потом куда-то увели, и больше этих мужиков не видели хуторские люди. Или за дальним яром прикончили их полицаи, а может, к станичному атаману отправили — по-разному толковали приезжие. Теперь мужики опасались гуртоваться около подвод, а если и собирались малыми стайками, то вполголоса делились своими тревожными мыслями.
А подводы с новым помолом все шли и шли от Кузнецовского хутора. Скрипели колеса множества телег, и словно бы тоскливые стоны слышались в этом скрипе.....
2.
Тимофей Холодов уже дважды назначал день взрыва парового котла. Но хуторской атаман пригнал на мельницу новую партию полицаев и поставил в котельной усиленный наряд часовых: динамит не удавалось перенести в котельную. Как на беду, позавчера заболел кочегар, с которым договорились о взрыве, а других людей было боязно вовлекать в опасное дело.
Мирошник предупредил Тимофея Холодова, чтобы он не отлучался днем из хаты: полицаи почему-то проверяют на мельнице документы приезжих. Развесили на стенках портреты Гитлера, бегают по дворам и заставляют хуторских баб ставить эти портреты в божницах по святым углам. Один листок мирошник прихватил с собою, показал фюрера Тимофею Холодову. Под портретом виднелась подпись: «Гитлер-освободитель».
— Што правда, то правда... освободитель... Только от чего эта подлюка нас освобождает?—спросил мирошник и недовольно повел густыми усами.
Холодов смолчал. Отыскал в кармане огрызок химического карандаша, подписал к печатному тексту два слова.
— Это верно, Семеныч... — одобрительно заметил мирошник.
— Верно? Тогда прибей ихнего фюрера на видном месте. Пускай народ почитает...
— Беду накликаем, Семеныч. — Во взгляде мирошника было заметно беспокойство.—Лучше после взрыва... Потом сподручней будет.
— Сейчас надо. Люди поймут. Сам же рассказывал, как негодуют хуторяне.
— Всех нас перестреляют немцы,— не хотел брать листок мирошник.
— Один раз мать родила, один раз и умирать.
И старик не стал перечить, положил листок в карман.
Договорились, что мирошник наведается в хату после обеда. Он опять напомнил, чтобы Холодов не отлучался из дому: по мельнице рыскает какой-то чубатый полицай, спрашивает про всех шахтинских. С ним гуртуется кузнецовский староста, они вдвоем проверяют паспорта у приезжих. Возможно, нагрянут в хату с обыском, и будет лучше, если Тимофей Холодов спрячет свой пистолет в укромном месте, вынесет его из хаты. Расставаться с оружием не хотелось, но и появляться с пистолетом на мельнице тоже было опасно: вдруг к нему привяжутся полицаи. Хозяйским полотенцем Тимофей Холодов обмотал пистолет и вышел во двор: мирошника надо было оградить от возможной неприятности. Перемахнув через плетень, он скрылся в соседском нужнике и сунул сверток под камышовую застреху: сосед мирошника числился в подручных хуторского старосты, и, конечно, его не могли заподозрить полицаи в хранении оружия. Управившись с пистолетом, Тимофей Холодов вновь прошмыгнул в хату своего друга.
Ему не терпелось узнать, что делается сейчас в котельной, удастся ли мирошнику пронести динамит на мельницу. Гирька часов-ходиков очень медленно опускалась по стенке, полдневное солнце уже заглянуло в дальнюю горницу, но хозяин еще не возвращался домой.
«Черт с ними... со старостой хуторским, и с этим чубатым полицаем... — успокаивал себя Тимофей Холодов. — Если наскочу на них, паспорт покажу... Ведь он у меня в порядке, со всеми печатями... Ну, проверят, узнают, что я городской... А мало ли в хуторе проживает теперь шахтинских? На мельнице городские работают...»
Тимофей Холодов набросил на плечи свой синий пиджачок и вышел из хаты. По накатанной дороге скрипели подводы, груженные мешками. Ветер срывал с них мучную пыльцу и относил к придорожным лопухам, покрытым серым налетом.
Около мельницы с трудом протиснулся между пустыми подводами. У распахнутых ворот толпились люди, густой гул поднимался над картузами, кепками, лысыми затылками.
— Вот это верно написано... Такой он освободитель.
— Да ты почитай только, кум...
— «Гитлер — освободитель от хлеба»...
— В самую точку попали!
— Про себя читай, а горло не дери.
— И кто ж это попридумал, мужики?
— Расходись, братва...
— Староста идет...
— И чубатый с ним... — вдруг долетели тревожные голоса до слуха Тимофея Холодова.
Мужики расступились. Оттеснили своими распаренными спинами к пустым подводам и Тимофея Холодова. За рослым бородачом он не сразу увидел, как староста подскочил к воротам и принялся размахивать каким-то листком в воздухе.
— Это што же такое получается, господа-граждане? — завопил тот. — Значит, в моем приходе язва появилась? Не потерплю разбоя! Не потерплю! Всех запорю! Против новых властей идете?
Кто-то крикнул из толпы:
— А ты почитай. Может, там правда написана? И прокатился над головами настороженный гул:
— Почитай!
— По-чи-тай...
— Мы не знаем...
— Чего там гутаришь, станишник?,
— Читай, атаман!
— Чи-тай!!!
Староста показал портрет Гитлера всем людям. А потом осторожно расправил бумагу на ладони, про себя прочитал и с опаской оглянулся в сторону чубатого полицая.
— Плетей захотели, господа-граждане? — бросил он людям со злобой.— Плетей! Всех запорю! Нашего божьего помазанника грабителем обзываете? Тут справедливо было пропечатано: «Гитлер-освободитель». Он и есть наш долгожданный вызволитель от ярма коммунистов. Или мало эти самые лиходеи вам холку терли? По господину фюреру надо во все колокола звонить, радость свою показывать, как в самый что ни на есть престольный праздник. А кто эту скверну всякую приписал... «от хле-е-ба»? Нам приказано помогнуть христианским хлебушком великой германской армии. И мы в точности исполним свой христианский долг. А што ж это такое получается, господа-граждане? Надсмехаетесь? Да? Запорю! Отряд вызову! Всех в разгон пущу!!!
Может, и не перестал бы староста бушевать на высокой подводе, но передние ряды вдруг раздвинул чубатый полицай и закричал во всю глотку:
— Держи его! Ратуй!
Люди увидели, как чубатый выхватил из кобуры наган, коршуном набросился на человека в синей спецовке. Тот шмыгнул было между подводами, но чубатый навалился на него, раза два ударил беглеца по голове.
~ Попался, агитатор? — торжествовал он. — Вот теперь покажи мне свой паспорт... Петр Петрович Петров! — И приставил поблескивающее дуло к груди человека.
Двое других полицаев бросились на подмогу чубатому, скрутили руки мужику в синей спецовке. И видели люди, как спокойно поднялся с земли этот человек; он уже не мог вырваться от полицаев, только блеснул недобрым взглядом в сторону разбушевавшегося чубатого.
— Встретились, значит, десятник Табунщиков? — спросил он.
— Свиделись, мать твою душу,— осклабился чубатый и сунул тугим кулаком в подбородок Тимофея Холодова.
Табунщиков поспешил снять с себя поясной ремень, сложил его вдвое, звонко стрельнул ремнем по своей ладони.
— Теперь я зануздаю тебя, Тимка, твоим же пояском. Сберег его... с той самой Власовской балочки. По всем хуторам, по всем шахтам бегал с твоей супонью... проклятущая душа. — Ремень скрипел на локтях Холодова, и Табунщиков самолично проверил крепость последнего узелка.
Хуторяне еще не могли понять, за какую-такую провинность скрутил полицай руки человеку в синей спецовке. Поначалу они отступили, но теперь вокруг полицаев тесно сомкнулось людское кольцо.
— Кто знает этого басурмана? —крикнул Табунщиков и обвел своим злобным взглядом притихшую толпу.
Люди молчали.
— Признавайте, станишники. Он коммунист... душегуб и грабитель. Это Тимка Холодов, с нашей шахты,— во всю глотку объявил Табунщиков. — Самая что ни на есть лютая моя вражина. Он хотел взорвать мельницу. Мне доподлинно все известно. У него здеся целая банда. А сам Тимка под чужим паспортом ховается от властей! Кто его знает? Тот награду получит...
Зычный голос Табунщикова слышали и стоявшие рядом мужики и те, которые успели взобраться на повозки, глазели сверху. Чей-то надсадный кашель отозвался за спиною. Тимофей Холодов заметил в толпе своего друга-мирошника, уловил его суровый взгляд. В первых рядах мужики стояли с опущенными головами, смотрели в землю.
— Это твоя работенка, басурман проклятый?—вдруг протиснулся к Холодову староста и показал ему портрет фюрера. — Ты подписал свою скверну? Ты?.. Кайся перед народом! Ты?
— Там правда написана. Зачем же каяться? —в упор бросил ему Тимофей Холодов. — Советский народ знает эту правду! —со всей силы крикнул он.
Табунщиков сорвал с него кепку, жестким кляпом заглушил голос.
— Агитировать вздумал? Не потерплю!—Он разорвал тельняшку на груди Холодова.— К атаману его! В кутузку! — приказал Табунщиков полицаям.
Плотная стена хуторян застыла на месте. Над толпой прокатился приглушенный шепот. Табунщиков разрядил два патрона в воздух, и тогда первые ряды отвалились гулкой волною, сразу же образовали людской коридор.
Тимофей Холодов пошел впереди полицаев. Слышал за спиной злобный смех Табунщикова. Когда проходили мимо друга-мирошника, кивнул ему, попрощался со стариком добрым взглядом. И невольно заметил, что стоявшие по обеим сторонам хуторяне не отворачивали от него своих бородатых лиц, будто бы тоже прощались с ним. Какой-то хлопец обронил на землю шапку и не решился поднять ее, проводил конвой испуганными глазами. Пожилая женщина всплеснула руками и молча опустилась на траву.
Мужики зароптали:
— Пустите его.
— Он же человек...
— Отпустите дядьку...
Но полицай погрозил прикладом и метнул строгий взгляд в сторону мужиков.
— Не для того мы его споймали, чтобы отпускать,— на ходу бросил Табунщиков.—По нем давненько пуля плачет...
— Отпустите! — выскочила вперед старая женщина. — У него, может, дети малые, семья... Не губите... Бога побойтесь!
Табунщиков преградил ей путь. Рассек воздух своим пистолетом над седой головой.
— Замолчи, карга... А не то на месте тебя прикокошу...— побагровел он в злобной ярости.
Сзади, впереди, по обеим сторонам опять взлетали настойчивые крики хуторян.
«Прощайте, родные люди...» — про себя подумал Тимофей Холодов. Жесткий кляп во рту теснил дыхание. Хотелось только одного — чтобы этот многоликий людской коридор никогда не кончался...
3.
Допрашивать в полицейском участке его не стали. Отобрали паспорт и отвели в подвал Табунщиков приказал развязать руки, вернул поясок Тимофею Холодову.
— Может, пригодится штаны поддерживать на том свете, Тимка? А? — не скрывая насмешки, процедил он. — Бери... Я не жадный. Твой ремень...
— И на этом спасибо,— в тон ему ответил Тимофей Холодов. — Закурить бы дал по старой дружбе. Вспомнить хочется, как мы с тобой крутили цигарки в нарядной... Или забыл?
— Я-то все помню, - после раздумья отозвался Табунщиков. — И как твои товаришки раскулачивали моего папаньку, и как скотину с базка угнали, и как жизни наши советики порешили... Все помню, басурманская твоя душа.
— И как рабочих ты обсчитывал, и как чужие получки прикарманивал, и как упряжки себе приписывал... Тоже небось помнишь? — продолжал спрашивать полицая Тимофей Холодов.
На ладонях Табунщикова он заметил свой кисет.,
— Узнаешь?
— Узнаю,— кивнул Тимофей Холодов.
— Табачок-то мой, а кисет твой. После Власовской балки таскаю кисет за собой. Не терял надежду угостить дружка куревом,— скрутив себе цигарку, Табунщиков протянул кисет Холодову, подал ему клочок бумажки.—Крути. Да не кашляй... Кашлять будешь в городе. Завтра на Шахты тебя доставлю.
Задымили цигарками вместе. В подслеповатом оконце подвала стекол не имелось, и серую дымку самосада потянуло воздухом на железные прутья. Курили молча. Табунщиков не согласился отдать кисет. Покидая подвал, он буркнул с порога:
— Кормить тебя мне нечем. Небось заплыл жиром на советских харчах. Выдюжишь... А убегать задумаешь — пристрелю на месте. Мне ведь все одно — живым ли, мертвым доставить тебя... Не продешевить бы только. За живого поболее дадут. Такие сазаны, как ты, Тимка, теперь в цене...
— Собачья служба у тебя, Табунщиков... Продажная ты шкура,— покрепче затянулся горьковатым дымком Холодов и отвернулся от полицая.
Когда за дверью прогремел железный засов, он присел у стены. Цигарка обжигала пальцы. Последний дымок еще долго плавал под оконцем, не осмеливался растаять, уходил к потолочным перекладинам.
Холодов закрыл глаза и вновь увидел перед собою многоликий людской коридор. Совсем недавно вокруг были люди, в ушах еще слышался возбужденный человеческий гвалт. Рядом с этими хуторянами не страшно было шагать даже на край света. И если бы вражья пуля подкосила его перед людской толпой — он и в последнюю минуту посчитал бы за счастье взглянуть на бородатые лица мужиков, на исполненные доброго сочувствия глаза седовласой женщины, на того самого хуторского хлопца, который обронил в страхе свою шапку-ушанку. Он все, все приметил, когда шагал впереди полицаев по этому многоликому людскому коридору. А теперь — он один. Без людей. Только подвальная сырость, сдобренная дымком самосада, запахом прелой земли, осталась вместе с ним за частыми прутьями слепого оконца. День угасает, и темень заволакивает стены подвала густым черным пологом. А там, на просторе, за этой каменной стеной, вечерние зори еще будут полыхать по заречному взгорью. Поутру вновь проснется за горизонтом солнце, разбросает свои лучи над широкой степью и поплывет-поплывет над осенним разнотравьем, осушит на листьях слезинки утренней росы...
Один. Без людей. В этом каменном мешке, который зовется полицейской тюрьмою. Нет! За стеной остался огромный мир. В нем — много друзей. Настоящих. Неподкупных. Непокоренных. И есть в этом огромном мире могучая, гордая сила — она зовется душой народа. Эту силь-ную душу не растоптать кованым сапогом чужеземца, не запугать нагайкой полицая, не убить вражьим выстрелом. Душа народа жила, живет и будет жить...
«Для чего полицейская собака оставила мой ремень? Сохранила... приберегла... И оставила... — вдруг мелькнуло в мыслях. — Вроде предупредил... «Мне ведь все одно — живым ли, мертвым доставить тебя...» Пустая порода, а не человек. Неужели он подумал, что я воспользуюсь ремнем и затяну себе шею на этой перекладине? Шалишь, продажная шкура! Я еще попробую вырваться из твоего каменного мешка. И мы еще встретимся перед людьми с тобою, собака!»
О бывшем десятнике не хотелось думать, но вновь и вновь он виделся ему, словно неотступно стоял в темном углу и поблескивал оттуда своими выпученными глазами. Лишь теперь отозвалась боль в голове; удар Табунщикова пришелся тогда по затылку, но тупая боль стреляла сейчас в висках, разламывала шею, обжигала всю голову. Прислонившись к сырому простенку, он на минуту отдался забытью и уже не видел перед собой поблескивающих глаз десятника.
...Кажется... да, да... совсем явственно: перед ним склонился старик-мирошник. Это он положил свою шершавую ладонь на разгоряченный лоб. И говорит, говорит... О чем? Милый мой старикан... Он говорит... да, да... рассказывает о том, как хуторские бабы отыскали в камышах Подю-Полюшку, и детей—Лилю, Юрика, и бабушку Варвару Петровну... Родные мои, несказанно близкие люди.. Ведь вы совсем недалеко, в Балабинке... удалось взорвать бы мельницу, и я на следующий день свиделся бы с вами... Вам трудно-трудно в камышах. Особенно ночью... Осень... Осень... Но вы крепитесь, родные... Не всегда будет осень на нашей земле, придет весна... И расцветут лилии... Ты слышишь, доченька, лилии расцветут. И ты — моя Лилия. Ты улыбаешься, дочурка, и не веришь; что отец разговаривает с тобой. Несмышленыш мой черноглазый... А камыши все шумят и шумят. Ветер клонит их к воде. Сейчас бы оторваться от этой стены и глотнуть... хотя бы немного воды. Она совсем рядом, но почему река покрылась стеклянным ледком? Разве на дворе зима? Знобит все тело, голова раскалывается и... тупая боль бьет в висках... Нет, нет, ты не отходи от меня, Поля-Полюшка... и старик-мирошник — тоже не отходи. Мне с вами хорошо... Я не могу оставаться без людей, они... все поймут, обо всем разузнают. И будет весна, расцветут лилии. И тишина, тишина... Она успокоит, тишина... Безлюдная тишина...
К ночи жар усилился. Голову трудно было оторвать от прелой соломы. Только под утро уснул. Открыл глаза оттого, что солнечный луч бил прямо в лицо.
Все тело разламывало. За ночь головная боль стихла. Он пересилил себя, чтобы подняться с земли.
На солому выпал из кармана огрызок карандаша. Как-то сразу забылось про боль. С минуты на минуту в подвале может появиться полицай. Надо проверить подкладку своей спецовки: сохранились ли там бумажные полоски, которые зашивала Клавдия Чугай? К счастью, они оказались на месте. Клава... Пусть эта последняя весточка дойдет до тебя, мой друг, и люди узнают обо всем, непременно узнают...
За дверью послышались гулкие шаги. Полицаи не показались на пороге. В подвал втолкнули мальчонку и женщину.
— Кто вы такие будете? —спросил Тимофей Холодов, дождавшись, когда полицаи отошли от двери.
— Я местная, а это сын мой, Володя...
— Колхозница?
— На шлюзах я работала... — пояснила женщина и здесь же спросила: — Вас тоже повезут в город? В гестапо?
— Не знаю. Вероятно, в гестапо... Обещались утром отправить в Шахты.
Мальчонка таращил на него испуганные глаза. От матери не отходил. Женщина расстелила на соломе свою стеганку и вместе с сыном уселась около противоположной стены.
— За что же вас схватили? — поинтересовался Холодов.
Ответа не последовало. Настороженный взгляд женщины выдавал ее испуг. Она сидела молча.
— Напрасно сторонитесь меня, гражданка...—вновь; обратился к ней Холодов. — Если вместе повезут нас в город, значит, хорошо... Может, удастся обратать полицаев по дороге...
— Вы спасете нас? — поднял голову мальчонка.
— Об этом надо вместе подумать... Ты, Володя, иди ко мне. Вдвоем легче совет держать. Сколько лет-то тебе?
— Десять уже...
— Совсем большой. Вот и хорошо... Иди поближе,— настойчиво позвал мальчонку Холодов.
Женщина отпустила от себя сына. В голосе незнакомца слышалась добрая озабоченность, и ей поверилось, что этот мужчина сможет вызволить их из беды.
— На шлюзах мамка работала... — доверительно шепнул мальчонка, подсаживаясь к Холодову...— Ну, когда немцы гнали танки, мамка взорвала переправу... ее очень били, обозвали партизанкой, а теперь разве отпустят? А вы тоже из лесов, дяденька? К нам завсегда партизаны приходили в курень...
— Значит, по одному делу нас арестовали. Мы должны помогать друг другу,— пояснил Холодов. — Ты слушай... Маманьку не будут вязать полицаи. И тебя тоже. А меня обязательно скрутят, и по ногам и по рукам. Я знаю... Когда на подводу нас посадят, ты устраивайся около меня. Постарайся развязать мои руки. А уж потом я буду действовать. Если побежим в поле, далеко от меня не убегайте... Вместе спасаться будем.
— А если стрелять полицаи будут? Тогда как? — приглушенным голосом спросил мальчонка.
— От пули мы убежим.— Мы-то убежим... А как мамка?
— Одну ее не оставим,— уверенно ответил Холодов. — Еще слушай... Ежели в степи не порешим охранников, до рудника доедем — там нас могут спасти шахтеры. Будем проезжать Октябрьскую шахту... Я тебе сигнал подам. — Он взял детскую ладонь и положил ее на потайную складку своей спецовки. — Тут лежат записки... По моему сигналу ты будешь их бросать на дорогу. Как будут поселковые люди проходить неподалеку от нас, так и бросай. Договорились?
— Порядок! Полный порядок!—блеснул озорными глазами мальчонка.
— В углу есть маленькие камешки, набери их в карман... Будешь эти камешки завертывать в бумажки и бросать на дорогу... Понял?
— Как не понять...
Тимофею Холодову и самому не верилось в то, о чем он рассказывал. Побег в степи едва ли удастся. Лишь по счастливой случайности записки могут подобрать на земле поселковые жители. А что потом? Разве безоружные шахтеры бросятся на полицаев? Хотелось только одного — чтобы мальчонка поверил в спасение матери. Детское лицо озарилось надеждой, и у Холодова как-то спокойнее стало на душе. Володя не отстранил Своей ладони от его руки.
— Мать у меня хворая... — опять заговорил он. — Мамку жалко. Уж вы спасите ее, дяденька...
— Все спасемся, Володя. Действуй по уговору. У меня много друзей в городе,— с большей уверенностью промолвил Холодов.
За дверью послышались дробные шаги полицаев. Табунщиков первым влетел в подвал. С порога крикнул:
— Связать мужика и бабу!
— Мамку-то зачем? Дяденька! Пожалейте! —упал под ноги Табунщикова мальчонка.
Полицаи отбросили его в дальний угол, молча принялись связывать руки Тимофея Холодова и женщины.
— Мамку пожалейте! Дяденьки!
— Замолчи, щенок...
— Я не отдам ее!
— Цыц, чертово отродье! — строже прикрикнул Табунщиков.
Когда полицаи скрутили руки взрослым, он схватил за шиворот мальчонку, вместе с ним вышел из подвала. Около полуторки поднял крикуна над собою, со всей силы бросил его в кузов. Володя вскочил на ноги, размахивал руками, попытался было спрыгнуть на землю, но подо-спевший полицай выставил вперед винтовку и приказал отступить от борта машины.
Холодова вывели из подвала вместе с женщиной. Утреннее солнце слепило глаза. В первое мгновение он заметил четыре поблескивающих штыка винтовок. Табунщиков бегал вокруг грузовика, торопил полицаев, кричал на шофера. Посадил женщину в машину и почему-то отошел в сторону. Двое дюжих полицаев сгребли Холодова, бросили его в кузов. Они неловко взобрались на машину, сразу же растолкали арестованных по разным углам.
— Все в порядке! — доложил усатый полицай Табунщикову, когда тот поднял заднюю доску кузова и звонко клацнул бортовым крючком.
Сам Табунщиков, вероятно, решил ехать в кабине. В кузове осталось двое охранников. Усатый полицай сел неподалеку от женщины, другой вытянулся около стенки кабины, отогнал от себя мальчонку.
Машина рванула с места. На первом же ухабе Володю отбросило в сторону. И чтобы не ушибиться о бортовую доску, он припал к ногам Тимофея Холодова. Полицаи не стали отгонять его.
4.
Клавдия Чугай давно терзалась молчанием Тимофея Холодова; с той поры, как он заглянул в казарму, прошло больше месяца, и за все это время ни одной весточки от зятя. Где он, что с ним? В поселке арестовывали теперь не только коммунистов. Полицаи грозились и ей тюрьмой, если Чугаиха не перестанет носить цибарки с варевом русским военнопленным.
Днем еще было сносно; отправлялась за штыбом, собирала дровишки на эстакаде, хлопотала по дому, и время проходило незаметно. Но долгими, томительными ночами прислушивалась к каждому шороху за палисадником, боялась, что не откликнется на условный стук Тимофея Семеновича. Встретила как-то Ольгу Мешкову, но подруга ничего определенного не сказала про зятя: жив, здоров, при случае он покажется на глаза, проведает невестку.
Старший сын Фомина тоже передавал как-то поклон от Тимофея Семеновича, а распространяться о том, где находится парторг шахты, не стал. И все же было спокойнее на сердце от этих коротких вестей: зять жив. Только где он сейчас, кто его знает?
В это утро Клавдия не выходила из дому. После завтрака отпустила сынишку на улицу, а сама принялась за стирку: решила подготовить смену чистого белья на тот случай, ежели Тимофей Семенович заглянет к ней ненароком. Может, сердцем чуяла подступающую беду, находиться подолгу около корыта не могла; выглядывала из чулана, дважды приносила дрова. Когда вышла опять на воздух, к ней подлетел сынишка.
— Тут наша фамилия, мама. — И протянул ей завиток небольшой бумажки. — Я сам поднял...
— Где?
— На дороге...
— Где? Когда? — хотела рвануться вперед Клавдия, но в ногах почувствовала такую тяжесть, от которой невозможно было сдвинуться с места. Она успела прочитать мелкие буквы и почувствовала, как заколотилось сердце. — Где? Когда?—смогла лишь вымолвить.
— Грузовик проезжал... в город... — торопился объяснить сынишка. — Полицаи на нем сидели с винтовками, спиною к нам... А какой-то пацан перекинул руку через доску и бросил эту записку... с машины... В ней малюсенький камушек лежал...
— Куда они поехали?
— В город, мама... Я сам видел. Быстро-быстро проехали...
— А людей много на машине сидело?
— Мужчина в кепке, пацан и тетенька... Больше никого. И два полицая с винтовками... Я сам видел... мама...
Схватив сына за руку, Клавдия побежала к шоссейной дороге. Никакого грузовика там уже не было.
«Нашего провезли... Это точно», — захолонуло под сердцем. Не помня себя, она почему-то пошла обочиной дороги, не в город, а в противоположную сторону. Широкие выбоины асфальта кружили перед глазами. С опущенной головой Клавдия прошлась шагов десять, потом будто бы поняла, что идет не в ту сторону, куда умчалась машина, замерла у чужого палисадника. Неподалеку белела еще одна бумажка. Уже не опасаясь людских глаз, Клавдия подняла с земли белый комочек. «Он. Он—Тима...»— шептали похолодевшие губы.
Сынишке наказала бежать по дороге к самому выгону: может, ему попадутся еще белые комочки, Тимофей Семенович непременно разбросает их перед въездом в поселок. Не дай бог холодовские бумажки найдут полицаи... И самой надо пройтись к последнему порядку шахтерских до-миков Все высмотреть, ни один камушек не пропустить. «Как же это, Тимонька... дорогой ты мой человек... Не уберегся». Она лишь теперь заметила, что идет по улице с непокрытой головой. Мокрый фартук забрызган мыльной пеной. Сняла его и отжала на ходу. Никаких бумажек больше не увидела. Сынишка вскоре показался за поворотом. Перед въездом в поселок он отыскал еще две бумажки.
Дома Клавдия разложила на столе свои горестные находки, показала их мужу. Алексей Фомич признал холодовский почерк. По всему выходило, что арестованных везли с придонской стороны — наверное, из-под Семикаракор, а может, из-под Раздорской станицы. Почему же в тех далеких краях оказался Тимофей Семенович?
Раздумывать долго не приходилось. Собрала в узелок кое-какие харчишки, отсыпала в мужнин кисет побольше махорки и только перед уходом из дому не сдержала своей слезы.
— Куда ты, Клава? — попытался было узнать Алексей Фомич.
— Знаю куда.., — утерла платком заплаканные глаза Клавдия. — Раз на машине Тиму повезли, значит, в самую гестапу. Полицаи гонят к себе пешим ходом. А эти — на грузовике... Понимать надо.— И, не распрощавшись с мужем, громко хлопнула дверью.
«Как же сообщить людям про нашу горькую беду? К кому пойти? С кем посоветоваться?» — спрашивала себя Клавдия и не могла найти ответа.
Бумажки Тимофея Семеновича она взяла с собою. Решила показать их Ольге Мешковой: как-никак Ольга передавала привет от зятя, она сумеет рассказать своим товарищам об аресте Холодова, и, возможно, им удастся вызволить человека из тюрьмы. Эта мысль показалась самой верной.
Ольга была дома. Только что выкупала ребятишек и укладывала их в кровать.
— Горе-то у нас какое, Оленька... Тиму нашего арестовали. — Уже с порога запричитала Клавдия.
— Кто сказал? Когда, где?—сразу же подскочила к ней Ольга.
— Сам весточку подал. Вот записки я нашла... Мы еще раньше с Тимой договорились. Все верно... Его почерк.
Как могла, Ольга успокоила холодовскую невестку. Потом внимательно рассмотрев мелкие буквы на бумажках, тоже признала руку Тимофея Семеновича.
— Я в город пойду... Разузнаю про него. А ты, Оленька, своим передай. Может, они вернут Тиму.
— Непременно скажу. Товарищи помогут ему бежать из тюрьмы.—В голосе Ольги слышалась твердая уверенность. — А ты сходи, Клава, узнай... И в полицейской тюрьме на базаре, и в гестапо. Все разузнай.
На этом и порешили. Тревога за судьбу близкого человека не покинула Клавдию, когда она распрощалась с Мешковой. Маленькая надежда позволяла все же верить в лучшее, что могло случиться.
Шла в город и не чуяла земли под собою. К Грушевке спустилась через косогор, проезжую дорогу оставила в стороне и вышла на подъем центральной улицы. Успокаивала себя надеждой, что Тимофея Семеновича не успеют еще отправить в Ростов или в Новочеркасскую тюрьму, и ей непременно доведется увидеть его.
Около гестаповских ворот толпились женщины. Часовой отгонял просительниц на мостовую, но едва он скрывался за калиткой, как женщины вновь подступали к воротам. В одной из них Клавдия узнала давнюю свою товарку по эстакаде.
— С утра я здеся,— объяснила знакомая женщина. — Вчерась моего забрали, а нонче передачу не принимают. Уж и не знаю, кому верить... Один говорит, на Ростов моего увезли, а другой — тута, мол, он.
— А машину давно загоняли во двор? —И слушая и не слушая женщину, старалась Клавдия разузнать про собственную беду. — Часа два, а может, три назад, а?
— Приезжал грузовик. Прямо во двор. Мальчишка на нем руками размахивал...
— С арестованными?
— Не приметила я других,— вытирая слезы, с горечью пояснила женщина. — Полицаи, как подъехали к воротам, увидели нас и сразу же приказали арестованным не выглядывать через борта. Прикладами их устращали... И что ж такое делается, подруженька?
Клавдия сама постучалась в калитку.
— Опять покою не даете? — отозвался за досками недобрый голос.
— Мне бы только спросить. Отворите.
— Все здесь спрашивают.
— Выгляните на минутку...— не отступала Клавдия.
В часовом она признала полицая Семизора. Даже обрадовалась тому, что увидела своего поселкового жителя.
— Алексеич... будь человеком...—Клавдия с трудом сдерживала волнение. — Нашего не доставляли к вам?
— Какого вашего? Тута все ваши!
— Зятя моего... Тимофея Семеновича...
— Ох, и наберешься ты горюшка со своим зятьком, Клавка,— предупреждающе заметил полицай. — Сама в петлю лезешь. И на кой ляд он тебе сдался?
— Ты только скажи, Алексеич... здеся он?
— Ничего я не знаю.
— А кто же знает?.. Не томи душу. Его, говорят, к вам доставили... На машине... Нонче...
Часовой только повел в ответ хмурой бровью.
— Обо всем, значит, разузнала. Досужая... Вот допрыгаешься и ты у меня. Вместе с Тимкой в подвале натерпишься.
— На то воля твоя, Алексеич... Мне бы удостовериться. Скажи, не томи душу...
Но полицай не стал продолжать разговора. Он захлопнул калитку. Переждав минуту, Клавдия опять постучала. На этот раз из-под низкого просвета выглянул Табунщиков.
— Чего тебе, Клавка?—спросил он.— Небось выручать заявилась своего Тимку? Да?
— Свои же мы люди, Евгений Васильевич. Свои...— решилась Клавдия и этого полицая уговорить ласковым словом.— На одной шахте ты с ним работал. Признайся про Тиму. Здеся он?
— Я самолично доставил сюда твоего Тимку, а своего наизлейшего врага. Заклятого коммуниста,— отрубил Табунщиков. — Тута твой Тимка... Тута! Чего он добивался, того и добился. Теперь об одном бога молю, чтобы дали мне расстрелять его собственной рукою...
— Значит, здеся... — уже не своим голосом промолвила Клавдия.
Табунщиков распахнул перед ней калитку.
— Не веришь?— спросил он.— Можешь убедиться. Проходи во двор. Посиди, отдохни... Вот тут,— указал он на лавку под кирпичной стеною.
— Мне бы только харчишек ему передать. И табачку... — несмело пригнувшись под низкой перекладиной калитки, промолвила Клавдия.
— Шуткуешь, баба,— заметил Табунщиков, когда присел рядом и поглядел искоса на узелок. — Самосадом решила ублажить своего зятька. А? Я тут ему такой табачный сорт дам, ажник на том свете кашлять будет. Вот хрест святой...
— Значит, здеся Тимофей? — все еще не верилось Клавдии.
— А где ж ему бывать? Все его дружки под нашей подковкой будут,— пояснил Табунщиков. — Сейчас Тимку допрашивают, скоро должны выводить, вот тогда я и суну ему в руки твою передачку... Правда, не из уважения... но... так уж и быть.
Она уловила недобрую насмешку в словах бывшего десятника. Чтобы тот не опасался принять передачу, Клавдия открыла узелок, показала ему ржаные лепешки, отварную картошку, две таранки.
— Куда же его отправят теперь, Евгений Васильевич?
— Сначала до Ростова, а потом до рождества Христова... — нехотя буркнул Табунщиков.
— Ведь малолетки у него... дети сиротами останутся.
— Об этом надобно было раньше думать. А ты, Клавка, знаешь, где Тимкина семья скрывается? — насторожился Табунщиков.
— Ничего я не знаю. С первыми подводами они уехали. Где маются, кто теперь расскажет?..
— Брешешь, Клавка. Все вы одной веревкой связаны. Но мы доберемся и до Тимошкиной семьи... Всех истребим, под корень изничтожим. Нонче наш верх...
Становилось невмоготу выслушивать такие слова. Клавдия пересилила себя, смолчала. Ей трудно было поверить, что рядом сидит тот самый человек, с которым она встречалась не раз и не два на шахте, в поселке. Угроза Табукщикова саднила сердце. Клавдия видела перед собой кирпичную стенку, продолговатое оконце подвала, ей хотелось повернуть голову, чтобы осмотреть весь тюремный двор. Узкий проезд между двумя домами уходит от ворот в глубину двора. С правого крылечка иногда сбегали немцы, о чем-то бормотали между собой и скрывались за углом второго дома, у стены которого сидела Клавдия. Там, где кончалась эта стена, росло большое дерево. За ним тоже виднелось крыльцо; дробный перестук каблуков отчетливо доносился до слуха, когда немцы бегали по ступенькам. Мертвый, гнетущий воздух стоял во всем дворе. Дальние стены опоясывала колючая проволока, она поблескивала на крышах сараев, на высоких столбах.
Вдруг за углом послышалась немецкая ругань. Что-то тяжелое упало с крыльца. Один удар, другой... третий... Человек в синей спецовке лежал на земле. Немцы схватили его и оттащили за простенок. Гулкие удары заглушала ругань. Чудилось, что свою жертву немцы отрывали от земли, тяжелым мешком бросали ее на камни.
Вот синяя спецовка опять мелькнула за деревом. Клавдия видела только спину человека. Немцы заламывали ему руки, силились прижать арестованного к земле, волчком крутили его вокруг себя. В какое-то мгновение Клавдия увидела окровавленное лицо.
— Ти-и-ма! — неистовым голосом закричала она. Решилась кинуться на помощь, но Табунщиков схватил ее и отбросил к стенке.
— Родненький мой...
Тимофей Семенович услышал голос невестки. От немцев уже не отбивался. По его правому виску стекала густая кровь.
— Я тебе харчей принесла...
Он успел ответить ей скупым взглядом, словно попрощался.
— Шнель! Шнель! — опять закричали на него немцы. Подтащили к подвалу и вместе с ним скрылись за дверью.
Больше Клавдия ничего не видела. Как в тумане, расплывался широкий двор перед глазами, двоилось лицо Табунщикова. Полицай о чем-то спрашивал, она не могла разобрать его слов. Губы десятника шевелились, но голоса она не слышала.
— Как же мне теперь передать? Передачу я принесла... — наконец-то опомнилась Клавдия. — Небось голодным сидеть будет?
— Иди. Иди. Увидела своего зятька, хватит... — сорвалось с губ полицая. — Здеся Тимку лучшим харчем накормят. Отбивные по ребрам ему обеспечены. А ты смывайся, Клавка, скорее.., а не то вместе с Тимкой посажу,.— И вытолкнул ее за калитку.
5.
«Героические друзья-шахтеры!
Враг лютует на нашей священной земле. Фашисты истребляют патриотов Родины. За смерть наших советских людей они ответят своей собачьей смертью.
Красная Армия скоро возвратится в наш родной город. Шахты будут свободными.
Смерть немецким оккупантам!
Перебьем проклятых полицаев!
Подпольный райком партии Октябрьского района».
Этот текст Александру вручил Василий Михайлович. Евлахов уже знал об аресте членов подпольного райкома; решил подписать листовку от имени тех, которые томились в застенках гестапо — пускай узнают каратели, что арест Холодова, Гудкова и Фисунова не прекратит жизни Октябрьского подпольного райкома.
Всю ночь братья Фомины переписывали этот текст на страничках школьных тетрадей; Александр успел размножить сорок листовок, Женька осилил более двух десятков Последнюю строчку—«Перебьем проклятых полицаев!» — ребята вписали по обоюдному согласию; ее не было в записке Василия Михайловича. Поначалу Женька упрашивал поставить на каждой страничке три буквы «П», но Александр согласился на полную расшифровку своего девиза.
— Так будет лучше. Пускай знают наших проклятые полицаи!—уверенно заявил Александр. — Петр Петрович Петров никогда не умрет! Это его инициалы...
— А дядька Василь не заругает?—усомнился Женька. — Хоть и комсомолец ты, Жучок, а листовка-то партийная... Отвечать нам придется перед дядькой Василием. А?
— Кашу маслом не испортишь.
Утром к ребятам заглянул Василек Капустин; его решили послать с десятком листовок в Ягодинку и Костикове. На своих казармах, на шахтах Воровского и Красина листовки должен был расклеить Женька; в подмогу младшему братишке Александр согласился отправить верных дружков — Борьку Карого, Петьку Мазка, Тимошку Караченцева, Леньку Сапельникова. Городские улицы, базарную площадь, станцию Александр взял на себя. Несколько листовок он отложил для шахты «Нежданная»; Василий Михайлович приказал непременно проведать семью Алданова и передать на Большую землю важное донесение.