1.
О том, что Тимофея Холодова видели за старыми базками, под Ново-Азовкой, Табунщиков услышал случайно. Поутру встретил в городе давнего знакомца-станичника, решил отметить встречу и завернул с приятелем в ближайший «гадюшник»: до войны эти редкие распивочные ларьки шахтеры называли «забегаловками», но при немцах частники открыли питейную торговлю почти на каждом углу, и жители окрестили шумные заведения новым именем. В них теперь собирались за столиками и стойками любители легкой наживы, полицаи, карманники, завсегдатаи черного рынка, откуда-то понаехавшие в город проститутки.
За первым стаканом приятель обмолвился Табунщикову про то, как гнал свою телушку на Аюту и невзначай заметил Холодова неподалеку от землянки слепого старика Евсеича. В благодарность за добрую весть Табунщиков набрал приятелю еще двести граммов и сам осушил залпом второй стакан самогона.
— Когда это было? — вытирая рукавом разгоряченные губы, спросил он станичника.
— Дня два назад...
— Значит, опять ушел? А мы-то его на Власовке шукаем, весь Артем облазили. Вокруг пальца нас обвел. Но далеко он не уйдет, все одно споймаю... Сегодня же! Он меня хотел придушить, а теперь я его прижму к ногтю.
— И дался он тебе, этот Тимка,— недоумевал приятель. Видно, ему не хотелось отпускать полицая-станичника. Он заказал еще по двести.
— Да ты знаешь, какая это вражина?—уже не мог усидеть на месте Табунщиков.— Паспорт у Тимки чужой. Он и есть атаман всех городских партизанов, думаешь, зазря в Шахтах остался? Ему бы теперь на Урале быть, а он не убежал, против немецкой власти орудует...
Не сообщи приятель своей новости, Табунщиков и не подумал бы так быстро покинуть столик «гадюшника».
Теперь он хотел только поскорее отделаться от приятеля, расспросил его, как пройти к землянке, на скорую руку съел селедку и сразу же выскочил на улицу.
Часа через два он уже был за Ново-Азовкой. Всю дорогу Тимофей Холодов не выходил у него из головы: значит, последние дни парторг прятался у слепого старика, нашел приют под его крышей. Можно ли было подумать, что этот тихоня Евсеич якшается с партизанами? Припомнит ли безглазый старик его, Табунщикова? Все жилы вымотает он у этой слепой ведьмы. Но теперь-то разузнает, где укрывается Тимка Холодов!
От быстрого шага вспотело под мышками. Пистолет оттягивал карман. Вытащил его из кармана, проверил обойму. В мокрой, распаренной ладони рукоятка пистолета блеснула солнечным лучом, словно обожгла глаза.
К землянке подошел не сразу. Сначала оглядел невысокий палисадник, приметил молодую вербу. Легкий дымок курился над трубою: значит, хозяин у себя. Но один ли он находится за этой тяжелой дверью?
Вокруг стояла такая тишина, что было слышно, как щебетали воробьи на ветках одинокой вербы.
Табунщиков не стал обходить палисадник. Подмял сапогами сухие ветки и хотел было прыгнуть через ограду, как откуда-то выскочила собачонка, бросилась ему под ноги.
— Сгинь, проклятая!—замахнулся на нее пистолетом Табунщиков и, оправившись от неловкого испуга, сразу же зашагал к землянке. Дверь оказалась незапертой. Вспотевшей ладонью он толкнул ее, оставил на досках мокрый след пальцев.
— Хозяин дома?—крикнул в темноту чулана.
За второй дверью послышались стариковские шаги.
— Хозяин, гутарю, дома?—распахнув и вторую дверь, настойчиво спросил Табунщиков.
Перед ним стоял на пороге сам Евсеич.
— А где ж быть хозяину, мил человек. Он завсегда дома,— словно оправдываясь перед вошедшим, промолвил старик.
— И гостей завсегда принимаешь?— отстранил его Табунщиков, измерил широкими шагами горницу, убедился, что других людей нет в землянке.— Што ж молчишь? А? Я спрашиваю — гостей принимаешь на ночевку?
Что-то злое, недоброе слышалось в словах незнакомца. Густая испарина самогона била прямо в лицо, и Евсеич не сразу нашелся с ответом.
— Проходи, мил человек. Располагайся,— прошамкал он.— Гостем будешь. А ежели с дороги притомился, я постелю тебе на лавке.
Табунщиков заскрипел зубами.
— Мягко стелешь, паскуда, да жестко спать,— схватил oн старика за грудки.— Небось признал меня? Давно не встречались. Огрубел мой голос... Признал, гутарю?
— Никак нет...— перевел дыхание Евсеич.— По голосу не признаю. А глазами я... Потерял их в шахте.
Горячие пальцы скрутили рубашку на стариковской груди, сжались в тугой кулак. Прямой удар отбросил старика в дальний угол. Евсеич не смог удержаться на ногах. Незнакомец бил его ногами, не позволял подняться, опять бил, неистово ругался, а потом сразу стих, отошел от старика, и было слышно, как он жадно глотал воду из цибарки. На минуту успокоился, присел на лавку и опять спросил тем же гортанным голосом:
— Ну, зараз признал?
Евсеич решился добротою взять человека.
— Уж коль выпил малость, мил человек, зачем же буянить? Ребра мне пересчитал, душу отвел — и хватит. А теперь ложись на мою кровать, ан хмель-то и пройдет.
— А ты меня поил, паскуда?—опять гаркнул на него незнакомец.— Поил, спрашиваю? Самогонка меня не берет. А от твоей крови я захмелею.
— Страсти-то какие говоришь. Ведь православные мы с тобой люди. Бога побойся...
— Господом богом меня попрекаешь? Вот я тебе покажу православную веру...— сорвавшись с лавки, незнакомец бросился к старику, вновь опрокинул его на пол.
Евсеич почувствовал, как что-то горячее заклокотало в горле, от частых ударов теперь уже невозможно было укрыться руками.
— Ну, а зараз признал?— натешившись, спросил незнакомец и отступил в сторону.
Евсеич молча развел руками.
— Табунщикова... Евгения Васильевича признал теперича?— вдруг услышал старик.
Все, что произошло до этого, воспринималось Евсеи-чем как хмельное буйство безудержного гуляки, каким-то чудом заглянувшего в землянку: чего не может статься с человеком, хлебнувшим лишнего? Но когда до его слуха донеслись последние слова незваного пришельца и он услышал фамилию десятника,— Евсеич понял все: полицай навестил его не зря. И первое, что промелькнуло в мыслях — далеко ли ушел за эти два дня Холодов от его землянки? Старик прикрыл ладонью всклокоченную бороду, только теперь ощутил сгусток крови на своих губах. В эту тягостную минуту молчания Евсеич даже позабыл, что у него нет глаз: он явственно видел сейчас перед собою гусиную шею бывшего десятника, его скошенный подбородок, прядь темно-русых волос на высоком лбу. По голосу не признал пришедшего. Теперь этот десятник, натешившись вволю над ним, сидит рядом, на лавке. Евсеич слышит его дыхание, представляет тонкие губы этого человека, а самому еще не верится, что довелось встретиться с Табунщиковым.
— За что ж ты меня так обласкал, станишник?—передохнув, спросил Евсеич.— Я ж тебе, Евгений Васильич, в батьки гожусь...
— Признал, значит? Вот и погутарим... Как меду наедимся,— сплюнул на пол Табунщиков.— И запомни — меня рожал не вонючий кацап, а семикаракорский казак, так что в сыновья я тебе не гожусь. Не тех кровей мы с тобою...
— Что ж, поговорить можно. Без колготы, по-людски. Не звери мы. Руку мне дай. Подняться-то я сам не могу,— решился на хитрость Евсеич.
Против ожидания, Табунщиков подал ему руку, помог старику подняться с полу, сомнение исчезло. Евсеич убедился в своей догадке, перед ним был сам Табунщиков — у десятника, помнится, отсутствовал на правой руке сустав безымянного пальца.
— Вот теперь совсем вспомнил тебя, Евгений Васильич,— нехотя признался старик.— По обрубку признал. Помнишь, я сам тебя к дохтору доставлял, когда ты руку свою порушил. Тогда я зрячим был. Может, рассольничку тебе из чулана принести. Хмельной ты больно...
Табунщикова опять будто бы подменили.
— Ты мне турусы на колесах не разводи,— гаркнул он.— Где Тимку Холодова запрятал?
— Какого Тимку?— словно не расслышал Евсеич.
— Еще будешь увиливать? Холодов у тебя ночевал позавчерась?
— Никого у меня не было. Уволь, мил- человек...
— Был.
— Может, ты его видел, бог тебя рассудит. А у меня-то глаз нет...
— Я и душу из тебя вытряхну, паскуда!— заскрипел зубами Табунщиков.— Признавайся, куда запрятал Тимку? Ты партизан? В одной шайке с ним...
И хотя Табунщиков опять схватил старика за грудки, Евсеич приготовился ко всему: спрашивай не спрашивай— он ничего не скажет про Тимоньку. Ежели десятник так настойчиво допытывается о парторге, значит, Холодов ушел далеко и теперь ищи-свищи ветра в поле!
— Где склад вашего оружия?—вдруг спросил полицай.
— Помилуй бог, Евгений Васильич..
— Говори, где склад?
— Да ничего я не знаю...
— Брешешь!—наотмашь ударил Табунщиков старика и повалил его на лавку.— Задушу! Отвечай, где склад? Где оружие свое ховаете?
Потные, горячие пальцы схватили горло беспощадными клещами. Евсеич не мог дышать и ждал той счастливой минуты, когда железные клещи отпустят его. В груди заклокотало, словно закипело.
— Где склад? Ты партизан? Признавайся...— не переставал кричать Табунщиков. Но вот он наконец-то разжал свои клещи.
— Убей меня, Васильич... Ничего не знаю,— прохрипел старик.
— Брешешь, паскуда! Пристрелю!
Евсеичу трудно было повернуть голову. В ушах гудело. Каблуки десятника иной раз стучали совсем близко, потом отступали к порогу. Табунщиков метался по землянке и не находил себе места.
— Я знаю, где склад. Там у вас оружие. В земле гранаты ховаете,— с уверенностью отрубил Табунщиков. Верил или не верил десятник в собственные слова, Евсеичу было трудно понять.
— Никаких захоронок у меня нету. Истинно говорю тебе. Зачем же мне брехать?
— Изворачиваешься, слепая ведьма,— вновь наступал Табунщиков, и в голосе его слышалась угроза.— Я укажу тебе партизанский склад. Сам отроешь оружие. Есть у тебя лопата?— вдруг спросил он.
— За дверью, в чулане...
Табунщиков метнулся в чулан, погремел там дровами, сбросил на землю корыто и опять возвратился к старику.
— Вставай!—приказал он.
Евсеичу не под силу было шевельнуть разбитым телом. Он приподнял голову, попытался найти опору в руках, но малейшее движение отзывалось жгучей болью.
— Я подниму тебя, притвора!— закричал Табунщиков. Он схватил цибарку и обдал водою Евсеича.— Ты враз у меня отрезвеешь.— Громкий смех Табунщикова заполнил всю землянку.
Мокрая рубашка прилипла к груди. От этого дышать Евсеичу стало легче. Руки нашли опору, цепко схватились за доски. Он натужно пересилил боль в пояснице, встал на ноги.
— Идем!—Табунщиков толкнул старика к порогу. Евсеич простер перед собою руки, будто бы запамятовал, в какой стороне находится дверь. Ощупью отыскал простенок в чулане. И только на воздухе перевел дыхание.
Почуяв беду, дворняжка бросилась под ноги Табунщикову, тот поддал ее носком сапога, выхватил пистолет и, не мешкая, разрядил один патрон. Глухой выстрел сразу оборвал собачий лай.
— Зачем же Полкашку погубил, товарищ Табунщиков? — замер на месте старик.
— Черт тебе друг-товарищ, а не я. Так и знай!—предупредил его десятник.— Бери лопату. Копать будешь. А не то и на тебя пуля найдется... Как псина сгинешь...— Схватил старика за рукав и поволок за собою.
Лопата звенела на кочках. Евсеич неловко семенил ногами, поспешал за своим поводырем. Плети огуречной огудины спутывали стариковские башмаки, будто бы не хотели отпускать их от себя. Под каблуками Табунщикова лопались перезревшие огурцы.
Вдруг десятник остановился. Евсеич услышал, как совсем близко, рядом, шелестела листвою Дашуткина верба.
— Здесь твой склад? Сознавайся, а не то...— В голосе Табунщикова опять слышалась угроза.— Копай, приказываю!
— Где копать-то?
— Тута. Под вербою... Сам не знаешь? Ты мне не финти... Под вербою копай. Мне доподлинно все известно.
Табунщиков вырвал из рук старика лопату, сам наметил квадрат, наскоро обрезал его первым рядком. После этого Евсеич обшарил рукою помеченное десятником место, представил себе его расположение и молча взялся за лопату. Первый слой подавался легко, но за верхним грунтом пошли каменья. Будь Евсеич зрячим, он не отбрасывал бы эти глыбы в сторону: собрался бы с духом, и ему хватило бы сил, чтобы угодить лопатой или камнем в голову полицая. Но разве сослепу попадешь в этого злого человека?
— Ну, признавайся... Куда твой парторг сбежал? Что он у тебя делал?
Евсеич и сам думал сейчас только о своем друге. Коль десятник так настойчиво допытывается про парторга, значит, ему неведомы Тимонькины пути-дорожки. Видать, большую злобу затаил полицай на Тимоньку, потяжелее этого камня, что попался старику под лопатой. Мокрая рубашка обветрилась на плечах и теперь уже не холодила тело. По щекам стекали горошинки пота, скатывались к губам и своим вкусом напоминали терпкий весенний рассол.
— У тебя спрашиваю... Или оглох, подлюга! Куда Тимку запрятал?—опять спросил Табунщиков.— Или отказываешься от него?
На этот раз Евсеич расправил спину, решил маленько передохнуть.
— От Тимофея Семеновича я не отрекаюсь. Издавна знаю его,— как бы рассуждал старик с самим собою.— Шахтер шахтера завсегда должен помнить. Под одной смертью с ним ходили... А вот где он теперича — не могу знать. С начала войны не встречался...
Евсеичу хотелось сказать полицаю совсем иное,— зря, мол, тебя, сукиного сына, не придушил тогда в балке Тимонька. Но об этом нельзя было даже заикнуться. И старик не переставал твердить: не встречался он с Тимофеем Семеновичем.
— Брешешь!—перебил его Табунщиков.— Холодов позавчерась от тебя уходил. Мне доподлинно все известно. И ежели не скажешь, в землю тебя загоню, как ту самую швайку. Так и попомни...
— Со слепым человеком всякое возможно сотворить,— тем же спокойным голосом отвечал Евсеич.— По колено-то я сам себе могилку вырыл, а теперь забивай меня колом, кость у меня крепкая, шахтерская... выдержит.
И, уже не обращая внимания на ругательства десятника, Евсеич снова принялся за работу. Табунщикова раздражало его спокойствие. Старательно расчистив ямку от камней, старик склонялся над лопатой, выбрасывал на огудину землю, смахивал рукавом пот со лба. По всему выходило, что словесными угрозами трудно будет пронять старика.
— Век свой доживаешь, Евсеич, а как потерял глаза — ничегошеньки в округе не видишь...— попытался Табунщиков перейти на дружеский тон.— Тимку укрываешь, а не знаешь, какая это вражина. За его голову нынешняя власть даст десять тыщ...
— Маловато...— не стерпел Евсеич.— Повысить бы надо, до пятнадцати дотянуть...
— А десять тыщ, думаешь, малая деньга? Быков можно купить, и на лошадь хватит. Твой курень вот-вот развалится... Я бы тебе отломил тыщонки две от своего калача. А?
— Не поскупился бы, Евгений Васильич? — всерьез спросил старик.
— Ей-богу. Даже три тыщи отвалил бы.
— А ежели я тебе, Васильич, в морду плюну за такие твои речи? Стерпишь?
— Стерплю. Вот хрест святой, стерплю... Только скажи, куда Тимка заховался. Ведь он был у тебя?
— Эх, Васильич, Васильич...— тяжелым вздохом ответил старик.— И в кого ты такой уродился? И нашим и вашим служишь. И завсегда ты был такой... Склизкий. Недолюбливали тебя шахтеры, горным мастером служил — выгнали за брехню разную, в десятниках ходил — шкурой тебя обзывали... В родителя своего пошел, так и остался кулачугой...
Ямка уже скрывала стариковские колени. Евсеич присел на стенку, подпер бороду рукояткой лопаты и насупил лохматые брови над своими пустыми глазницами.
— Я свой шахтерский век поганить не стану,— тихо промолвил он.— Тимофей Семенович для меня как сын родной был, им и останется. Чем он занимается сейчас — не знаю, но бог ему в помощь. Где он скрывается, тоже не знаю. Про всякие тыщи ты мне не сказывай... Моего порога Тимонька не знает, и я про его пути не ведаю. Люди сказывали, что на каких-то фронтах он сражается...
— Брешешь, подлюга!—не вытерпел Табунщиков, сорвался с места, коршуном налетел на старика и пригнул его в ямку.— При-стрелю!!!
— Что ж, стреляй,— будто бы из-под самой земли послышался хриплый голос Евсеича.— Твоя власть, твоя и воля... Дальше копать-то?
— Копай...— приказал Табунщиков и отскочил в сторону. Было слышно, как он сорвал огурец и начал чавкать, смачно похрустывая. Потом отлучился в сторону землянки, гремел дверью и вскоре опять присел под вербою.
— Ох, и дорогую упряжку ты мне придумал, господин десятник,-— не отрываясь от лопаты, подал голос Евсеич.— Есль захочешь, так я прокопаю землю до самого ново-азовского Луступа... Только никакого склада оружейного нету на моем подворье.. Зря потом-солью заставляешь меня обливаться...
— Копай, гутарю...— прикрикнул на старика Табунщиков.
2.
У каждого были свои думки.
Евсеич опасался, как бы на огород не нагрянула Дашутка. Еще поутру внучка принесла ему молока, взвару, краюху хлеба и сказала, что днем отправится в поселок, а завтра опять навестит Евсеича.
А вдруг передумает? Не дай бог появится около землянки — не избежать тогда беды Дашутке с этим горластым злодеем. Неужели десятник заставит его копать глубокий колодец? Земля, правда, легко подается, лопата пока что слушается стариковских рук, но на втором метре уже неудобно развертываться в этой узкой щели и приходится выбрасывать землю на поверхность только жменями.
Табунщиков терпеливо следил за работой слепого старика. Время тянулось медленно. Солнце уже пошло к закату, тень от вербы упала на самую ямку, прикрыла бугорок свежей земли. Лысая стариковская голова то и дело пряталась в ямке, но стоило Евсеичу распрямиться в полный рост, и его спина показывала разорванную рубашку. Проверив на крепость принесенную из чулана веревку, Табунщиков осмотрел ямку, решил повременить еще и присел неподалеку.
Надеяться, что старик прекратит свое упрямство — теперь ни к чему. Тимка-парторг для него вроде родного сына, чертова душа! Он, Табунщиков, вывернет эту поганую душу наизнанку. Вот еще выкопает старик с полметра, и тогда можно будет приступить к последнему разговору.
— Ну, отыскал свои захоронки?—не вытерпел Табунщиков и подошел к ямке.
— Чего не клал, того до смерти не сыщешь,— пояснил Евсеич. Его плечи были теперь вровень с ямкой.
— Значит, чуешь про свою смерть?
— Стреляй. Я ко всему готовый. Только могилку надобно подлиннее сделать,— рассудил Евсеич.— Пожадничал ты, господин десятник... Мне и ноги в такой могилке расправить не доведется...
Табунщиков подал старику ладонь, приказал ему вылазить наверх. Евсеич вслушивался в каждое движение десятника, ждал, что тот клацнет сейчас пистолетом. Но почему-то Табунщиков заломил ему руки за спину, обмотал их веревкой и затянул тугим узлом.
— Еще раз спрашиваю... Где Тимка?
— Ничего я не знаю...
— Брешешь! Он ночевал у тебя...
— Нет.
Глухой удар пришелся в грудь. Старик неловко покачнулся, но устоял на ногах. Вторым ударом Табунщиков свалил его на рыхлую землю. Долго сопел над ним, потом схватил за ноги и столкнул в яму. Евсеич припал затылком к холодной стенке, невольно опустился на корточки, но за рубашку посыпались комья земли, и он встал во весь рост.
— Руки-то зачем связал, изверг? Перекреститься не даешь перед последним часом...— с укором произнес Евсеич.
Не обращая внимания на его слова, Табунщиков принялся сбрасывать камни в ямку. Они били по груди, падали на ноги, и Евсеич не успевал расталкивать их башмаками по тесным углам. Но через минуту-другую он уже не смог управляться за десятником. Табунщиков схватил лопату, начал засыпать ямку землею. Вскоре невозможно было шевельнуть ни правым, ни левым башмаком. Тяжелая земля сдавливала ноги, Евсеич чувствовал ее холодок сначала под ступнями, потом под коленками. Этот беспощадный холодок поднимался все выше и выше. Земля сыпалась за рубаху, мелкие крошки задерживались на затекших пальцах, стянутых тугой веревкой.
Весь мир, который всегда представлялся светлым, солнечным и с которым никогда не хотелось расставаться даже в мыслях, теперь впервые почудился сплошной безотрадной ночью. И только набежавший откуда-то издалека легкий ветерок напоминал о том, что вокруг останется жизнь, так же по-прежнему будут шелестеть листья Дашуткиной вербы. Осенью, уже без Евсеича, бабы уберут с огорода опаленную солнцем огудину, вновь вскопают по весне землю, и огород покроется молодыми зеленями. Благодарный миру за то, что он раскрывал совсем недавно перед ним свои неоглядные просторы, Евсеич спешил представить себе, какими виделись ему когда-то далекие ватаги облаков, словно прощался с ними навечно, навсегда. Пустые глазницы заливал холодный пот, его капельки стекали по губам. Евсеич слышал, как шуршала рядом лопата, как тяжелые комья земли падали на плечи и все сильнее и сильнее сдавливали тело. Кровь застывала в ногах, спину разламывало от непомерной тяжести.
— Да прибей ты меня, изверг...— попросил Евсеич.— Опосля закопаешь. Терпения моего нету...
Табунщиков не отозвался на его голос и продолжал засыпать ямку. Когда земля дошла до стариковских плеч, он отставил лопату под вербу и принялся утрамбовывать свежий наст сапогами, быстро заходил вокруг головы Евсеича.
— Не скоро сгниешь, слепая ведьма,— приговаривал десятник.— Я уж постараюсь... Знаю, как сваи вбивают в землю. Не пуховой постелькой она, родимая, тебе будет.
— Бога побойся...— прошептал обветренными губами Евсеич.
Около засыпанной ямки еще оставался небольшой взгорок. Табунщикову хотелось и эту землю утрамбовать около шеи Евсеича, но свежий наст пружинил под стариковскими плечами. При каждом вздохе Евсеича земля будто бы отступала от него. Сама казалась живою.
— Ну, как?—торжествовал десятник.— Будешь теперь признаваться али нет?
Евсеичу становилось невмоготу шевельнуть губами. Он опять вспомнил о Дашутке. Появись внучка сейчас на огороде, может быть, она подняла бы поселковых жителей, и добрые люди отважились бы вызволить его из этой смертной ямы. Но кругом властвовала глухая тишина. День ли, ночь ли плыла над землею — Евсеич уже потерял счет времени. О чем-то спрашивал десятник, бил ладонью по стариковским щекам, вырывал волосы из бороды — никакой боли Евсеич теперь не чувствовал. Все тело стало словно чужим, налилось чугунной тяжестью. Земляной запах вызывал тошноту.
— Пи-ить... Пить...— попросил Евсеич.
Хмель еще не оставлял Табунщикова. В сумятице он взопрел и решил отдохнуть под вербою. На бормотанье старика не обращал внимания. Лысая голова Евсеича почудилась ему большим добротным кавуном, забытым на земле; поддай этот кавун сапогом, и он покатится по траве. Притоптанная вокруг головы земля теперь не шевелилась, крепко схватила старика и уже не могла отпустить его от себя. В вечерних сумерках еще отчетливее чернели пустые глазницы на бледном морщинистом лице старика. Белесый кавун открывал беззубый рот, шевелил посиневшими губами. И казалось, что самого человека уже нет в живых, только брошенная на землю голова не перестает жить, издает гортанный клекот.
— Пить... Пи-ить...
Табунщиков подполз к голове, прилег рядом.
— Где Тимка Холодов?—крикнул он над самым ухом Евсеича.— Куда атамана своего упрятал? Говори... Тогда принесу воды.
— Пить. Пи-ить...— едва шевелились стариковские губы.
Прежней злобы Табунщиков не заметил на лице старика. Поднялся с земли, не торопясь сходил в чулан и вернулся оттуда с полной кружкой.
Евсеич пил жадно. Молча откинул голову, капельки задержались на усах, и он слизнул их языком.
— Где Тимка? Говори... Освобожу из ямы,— опять прилег на землю Табунщиков. Он был уверен, что теперь-то старик решится открыть свою тайну.
— Зачем он тебе понадобился, душегуб ты бессердечный? Все одно Тимоньку не сничтожишь...
— Мое дело... Признавайся, куда упрятал?
— Ничего я не знаю,— промолвил Евсеич после тягостного раздумья. —Склад оружия ты у меня искал... Уверился, что никакого склада нету в моем подворье. И про Тимоньку теперь пытаешь? Ничего я не знаю.
И опять вскипел Табунщиков.
— Брешешь, подлюга! Заодно со своим атаманом? Где Тимка?—пуще прежнего запрыгал он.
Евсеич опустил подбородок на землю.
— Ближе нагнись. Скажу...— с трудом промолвил старик.
И когда Табунщиков подполз к нему, дыхнув в лицо хмельным перегаром, Евсеич собрал во рту побольше слюны, со всей силой плюнул на полицая.
— Вот тебе! Получай... Тимонька всех вас, душегубов, порушит! И за меня... за всех отомстит, гадина ты распроклятая!
Густой плевок еще стекал по лицу Табунщикова. Левым рукавом он поспешил осушить свой подбородок, правой рукой выхватил из кармана пистолет, отскочил к вербе и разрядил обойму. Две пули оставили лунки вокруг головы Евсеича, остальные попали в цель. Какое-то мгновение стариковские губы слизывали густую кровь, но потом обмякли и сомкнулись в недоброй усмешке. Вокруг опять властвовала глухая тишина...
3.
А утром Дашутка сразу и не поняла, почему дедушка оставил наружную дверь неприкрытой, удивилась, что ее не встретил за палисадником озорник Полкашка. Влетела в хату и, не помня себя, выронила кувшин из рук.
— Дедуня! Дедуня!—кричала Дашутка под окнами землянки.
Никто не откликался.
Дашутка метнулась на огород, но и там никого не было. Заметив свежую землю, бросилась к ней — и собственным глазам не поверила: мертвая голова покоилась на земле.
И, как всегда, шелестели пугливые листочки на молодой стройной вербе.
4.
За последнее время Женька приметил: к сапожнику Игнату Павловичу старший брат начал ходить в одиночку. Если он надевал чистую рубаху, просил у Василька Капустина красивый ремень с медной пряжкой,— значит, наряжался неспроста.
— Ты куда, Жучок?—спросил он и сегодняшним утром старшего брата.
— Тебе какое дело? Докладывать не собираюсь. Побудь дома. Я скоро вернусь...
— Опять до своей крали собрался?— шепотком спросил Женька.
— Цыц, тебе говорю,— обозлился на него Александр и вышел из хаты.
Женькиной догадки он не боялся; худо будет, если пацан наговорит лишнего матери,— пойдут вопросы-расспросы, суды-пересуды, охи да ахи. Больше всего Александр опасался ходить с младшим братишкой к Игнату Павловичу оттого, что Женька вздумает вдруг насмехаться над ним в присутствии дочери сапожника: чужую пряжку, мол, нацепил, фасонит и так далее. А самое главное — вдруг узнает об этом Тимофей Семенович. «Кавалер»,— скажет... Памятное объяснение с Холодовым долго терзало Александра. «А разве нельзя полюбить замужнюю?»— рассуждал он про себя. И чаще прежнего — по делу и без дела — старался заглянуть в дом Ткаченко.
На этот раз Александр не стал задерживаться у Игната Павловича. Передал ему холодовский наказ, понял из разговора сапожника, что Сашенька недавно отправилась с ведрами на Лисичкину гору, и поспешил откланяться. Ближним переулком он проскочил к выгону, побежал наперерез той знакомой тропинке, которая вела к Поповке. Был уверен, что Сашенька еще не успеет возвратиться от кринички.
К счастью, он еще издали заметил сапожникову дочку. Ее белое платье бойко развевал утренний ветерок. Вот Сашенька поднялась с пустыми ведрами на взгорок и свернула к узкой тропинке, убегающей в сторону Лисичкиной горы: городские колонки уже давно не работали, и жители брали воду в родниках Поповки.
Хотелось сразу же окликнуть дочку сапожника, но Александр почему-то опустился на траву. Слышал, как звенели пустые ведра, когда Сашенька пробежала мимо высокого бурьяна.
«На обратном пути заговорю с нею,— успокоил себя Александр,— возьму ведра и пойду рядом... до самого города».
Ждать пришлось недолго: от родника Лисичкиной горы до последней поповской балки — рукой подать. Через заросли бурьяна хорошо просматривалась вытоптанная дорожка. Пройдет минута-другая, и Сашенька вновь поднимется на взгорок. Он окликнет ее. Спросит о самом заветном. Тимофею Семеновичу, конечно, хочется, чтобы он, Александр, думал только про партизанские дела, не забивал себе голову пустыми мыслями.
Не успел подобрать первых слов, которыми он окликнет сапожникову дочку, как впереди вновь мелькнуло знакомое платье. Тяжелая ноша оттягивала руки, и Сашенька, решив передохнуть, поставила ведра на землю. Утреннее солнце блеснуло в ее каштановых кудряшках, она вскинула кверху ладони и почему-то показалась в эту томительную минуту задорной крылатой птицей: вся в белом, она вспорхнет сейчас над взгорком, и Александр не увидит ее улыбки.
Он и не заметил, как Сашенька подхватила ведра, медленно стала спускаться в балку.
— Вам помочь?—выскочил Александр из бурьяна, когда она оказалась рядом.
— Ой, перепугали..— застыла Сашенька на месте.
— А вы разве пугливая?
— Не узнала я... Вы какой-то нарядный сегодня. Откуда появились?— вздернула она бровью и опустила ведра на землю.
— Здесь я был. Вас поджидал...
— И давно, Шура?
— Только сейчас... Заметил, когда шли к Лисичкиной горе. Решил подождать. И подмогнуть немного...
— Я сама. Ведра не тяжелые...
— Да я же сильнее вас,— подзадорил ее Александр.— Без остановки могу пронести к вашему дому...— Он схватил ведра, уверенным шагом заспешил по тропинке.
— Воду не расплескайте...— Сашенька смеялась ему вслед, а сама оставалась на месте.
По обеим сторонам тропинки росли поздние ромашки. В глубине луга, за дальними зеленями полыхали на солнце разноцветы мать-мачехи, васильки. Сашенька не стала догонять его, побежала через луг, склонялась над землею и опять чудилась Александру белокрылой птицей. Вот ее платье утонуло в зарослях, скрылось, через мгновение вновь мелькнуло на излучине тропинки. Она была теперь впереди и звала его к себе приветливым взмахом руки.
Ведра все же оказались не такими легкими, как предполагал Александр. Тонкие дужки врезались в ладони, обжигали их. От быстрого шага захватывало дыхание. Но до белого платья надо пройти еще шагов пятнадцать-двадцать, и Александру не хотелось выдавать своей слабости.
— Все равно донесу...— Он торопился навстречу белому платью.
Сашенька сама подскочила к нему. В ее руках были цветы. Распластала перед собою руки, не позволила сойти с тропинки. Ветер сбил каштановую прядку на ее высокий лоб, спрятал глаза.
— Отдохните, Шура, вы сильный, я убедилась в этом... Он поставил ведра, одернул рубашку под ремнем. Сам не понял, почему так быстро подчинился ее требовательному голосу.
— Дужки очень врезаются в ладони... Но я все стерпел бы,— оправдывался Александр.
— А это вам в награду... За отвагу и помощь,— улыбнулась Сашенька и подала ему букет.
— Себе оставьте... Девчата любят цветы...
— А ребята?
— Не знаю...
— Должны знать. Возьмите от меня.
— Ну... Спасибо,— едва нашелся с ответом Александр. Она схватила ведра и ушла по тропинке. Не помня себя, Александр догнал ее. Сначала нес букет в правой руке, потом переложил ромашки в левую.
И опять блеснули лукавой искоркой ее глаза, когда она поставила ведра.
— Вы посмотрите... Как красиво у нас...
Сашенька показала на голубую дымку утреннего тумана, еще не успевшую отступить за дальний пригорок, вслушивалась в непотревоженную тишину лужайки. И вполголоса, словно боясь спугнуть это земное спокойствие, запела об одинокой чайке, о ее широких крыльях, обагренных утренней зарею, о том, как гордая птица летит над бурным озером. И сама она виделась мятежной чайкой, которой хочется побороть ненастье, но не под силу справиться с разбушевавшейся стихией...
— Я хочу сегодня погрустить, честное слово,— вдруг призналась Сашенька.— Как пришли в город немцы... Разве может быть весело на душе? А я выйду на этот лужок, посмотрю кругом и думаю о людском горе, о войне.
Вокруг стало совсем тихо. Шмель пролетел над головою, покружил за кустом мать-мачехи. Александр опасался взглянуть на белое платье, опустил лицо.
— Я бы хотел...— вдруг вырвалось у него.— Вы поймете меня...
Юноша покраснел. Он никак не мог подобрать слова, какими решился высказать свою затаенную думку. Каштановая прядка опять прикрыла высокий лоб Сашеньки, брови ее сомкнулись над большими, исполненными ожидания глазами.
— Говорите. Мне интересно... Про что вы?
— Вот хожу я к Игнату Павловичу, и мне хочется спросить... Не у него, нет. У вас... Да все равно вы мне не ответите. Я простой шахтерский сын, а вы ученая... докторшей будете. Ведь я знаю, вы на доктора учились... А война помешала...— Он и сам не понимал, почему вдруг заговорил об этом, но потом спохватился, будто бы и на самом деле решил поделиться своими мыслями.— А я на горном комбайне буду после войны работать...
— Это хорошо,— согласилась Сашенька.— Вы крепкий, мужественный. Моему отцу вы очень нравитесь.
— Только отцу?
— И маме. Она всегда про вас и про Женю вспоминает. Боится, как бы вы в какую беду не попали... «Пусть берегут себя братья»,— говорит про вас обоих мама.
Александр резко одернул рубашку, поправил ремень. Горячий ветер охватывал лицо, которое и без того горело нестерпимым жаром.
— У вас есть друг, Сашенька? — спросил и как будто не расслышал собственного голоса.
— Конечно есть...
— Здесь? В городе?
— У меня муж на фронте. Я жду его...
«Значит, правда... Тимофей Семенович никогда не обманывал меня. Я смешной. Я глупый. Зачем я здесь?» — подумал Александр.
— А почему вы спросили меня об этом?
— Я желаю вам самого большого счастья, Александра Игнатьевна,— твердым голосом ответил Александр. Он впервые назвал ее по имени и отчеству. Самому стало неловко оттого, что прежде смотрел на нее совсем другими глазами. Нет, она такая же— и гордая, и простая. Он всегда будет называть сапожникову дочку Сашенькой. И сейчас, и потом, когда закончится война.
— Я ничего не объясню вам сегодня,— посмотрел Александр в другую сторону. —А после войны скажу и вам, и дяде Игнату... и про Лисичкину гору, и про этот букет... и про все. Только сейчас хочу, чтобы вы всегда оставались такой же хорошей.
Александр положил цветы за пазуху своей рубашки.
— Вы смешной, Шура. Какая есть, такой и останусь,— ответила Сашенька и опустила руки над ведрами.
Александр опередил ее. Схватил ведра и пошел быстрее к протоптанной стежке. Ее шагов он не слышал за спиною.
Тонкие дужки врезались в ладони, но Александр не хотел отступать перед болью.
На взгорок поднялись молча.
Сашенька предложила отдохнуть, и он не стал ей перечить. Мимо прошли две угрюмые женщины с пустыми ведрами, и Александру хотелось, чтобы они побыстрее спустились в балку.
— Вы обиделись на меня, Шура?
— Нет... Спасибо, что сказали про Игната Павловича. У вас хороший отец. Так и передайте ему при случае.
— А почему вы не скажете ему лично? — удивилась Сашенька. — Вы такой смешной, Шура. Обиделись на меня?
— Я не обижаюсь... Нет. Потом скажу... Сейчас война... — неловко буркнул Александр. — Только я очень боюсь за вас.
— Разве вы боязливый? Никогда не поверю...
— Боюсь, что вас отправят в Германию...—тихо сказал Александр. — Наш поселковый староста уже обходит казармы, составляет список девчат и хлопцев. Говорят, молодых будут отправлять на немецкие заводы. Скоро и по городу пройдет такая регистрация.
— Я убегу из города.
— Где ж вы будете горе мыкать? —с болью в голосе спросил Александр. Потом сказал решительно: — Я сам вас укрою. Так заховаю, что никто не найдет. — Он резко нагнулся к ведрам.
Сашенька запротестовала: ведь теперь она должна нести воду. Но Александр легонько отстранил ее руки. Крепко стиснул их своими ладонями и замер на месте. Чего-то ждал и не знал— почему боялся вымолвить заветное слово.
В эту минуту он посмотрел поверх ее каштановых кудряшек и вдруг увидел на тропинке... Женьку.
Младший братишка бежал по балке со всех ног. Размахивал руками, звал его. Недобрая догадка мгновенно промелькнула в голове. Александр рванулся было навстречу Женьке, но ботинки словно приросли к траве.
Женька подлетел к нему и сразу выпалил:
— Дяду Микиту полицаи взяли... Нонешним утром. Про Холодова спрашивали. Беда!
В глазах братишки он впервые увидел слезы.
5.
Полицаи арестовали не только дядю Микиту. Они забрали в этот день и Фисунова.
Что делать? С кем теперь держать связь?
Игнат Павлович посоветовал ребятам отыскать Тимофея Холодова, предупредить его об аресте товарищей. На Ново-Азовке секретаря райкома не оказалось. Тогда братья Фомины пошли навестить слепого Евсеича и встретили в землянке лишь одну его внучку. Дашутка показала свежую могилу под вербою. Поведала о смерти дедушки, как они с маменькой выкопали Евсеича из земли, освободили ему руки от веревок. Поселковые жители сбили старику гроб и похоронили под молодой вербою.
Александр достал из-за пазухи несколько ромашек и молча положил их на могилку Евсеича.
Впервые Александр шел по рудничному поселку не узнавая давным-давно знакомых домов. Все казалось чужим, настороженным. В свою казарму возвратился без брата: отправил его на шахту «Нежданная», чтобы братишка узнал про фронтовые новости у Алданова.
Весь день носил за пазухой луговые ромашки. Белые лепестки завяли под вечер. Он отыскал в чулане банку, налил в нее воды, поставил букет на окно. И почему-то опять припомнилось, как Сашенька стояла на лужайке, как она собирала эти цветы.
«А я не сказал тебе, Сашенька... чайка белокрылая моя... утаил о самом главном... Струсил. И ты не разгадала моей заветной думки».
Что же делать? Тимофей Семенович, дядя Микита, товарищ Фисунов? Где вы? Что с вами сталось?
Одна надежда теплилась в душе: непременно надо встретить Василия Михайловича. Евлахов обо всем знает, он поможет найти верные пути-дороги...