Молодая Гвардия
 

Иван Чуханов.
НЕ ЗАБУДЬТЕ О НАС!


ФАШИСТСКИЙ ЛАГЕРЬ РАБСТВА



Но и этот лагерь, оказывается, был не последним нашим пристанищем. Однажды началось что-то вроде разбивки пленных по сортам. Более крепких - в одну сторону, послабей - в другую. Окликнули тех, кто желал бы послужить великому Гитлеру. Единицы, но такие тоже нашлись.

Машины, загудев, отъехали, груженные военнопленными. А мы? Нам предстояла "пешая прогулка" до... мы еще не знали, куда пролегает наш караванный путь в сопровождении сытых, легко шагающих в своих тяжелых сапогах охранников, И чувствовали только - не на свободу, не в родные края, не к милым отчим очагам. Шли по нешироким полевым дорогам, заросшим с обеих сторон высокой травой, по улице незнакомой деревушки, где из дворов пугливо выглядывали молчаливые женщины и старики. Уже через много лет, приехав в эти края вместе с сыном Марии Макаровны Рябовой Сашей, тогда уже Александром Даниловичем, услышал я от старожилов деревни Жабино, что именно по этому населенному пункту пролегал тогда наш печальный маршрут. Вздыхали, увидев нас, таких взрослых, старые жабинцы супруги Андрей Федорович и Пелагея Михайловна Мазурины:

- Значит, выжили хлопцы. Это ж надо, а?

В Жабино нам тогда немцы дали передышку. И Александр Данилович, проходя теперь по сельской улице, размышлял:

- Знаешь, почему нас погнали пешком, да еще не по трассе, а проселками? А потому что, если кто умрет по дороге, легче избавиться от трупа, куда бы они его дели на Смоленском шоссе, где было очень оживленное движение.

Смутно помню ту передышку в Жабино и я. Помню женщин, которые все же решились вынести для нас кое-какую еду. Помню мальчишку, жадно хлебавшего из котелка жижу от сваренной картошки.

Может, то Саша и был? Впрочем, и то, что помню само Жабино, не очень я уверен.

Потом нас повезли товарняком дальше. А через несколько километров кто-то заметил:

- А там какие-то люди работают. Торф, что ли, заготавливают?

- Да, вон и торфяная машина.

Со скрежетом, словно нехотя, стал притормаживать наш эшелон. Остановился. И сразу забегали, загалдели, выстраиваясь стенкой против вагонов, немецкие солдаты. Нас начали высаживать, вернее, выбрасывать и строить у вагонов. Я запомнил, как несемейные женщины стремились стать вместе с теми, у кого были дети, хватая на руки чужих ребятишек. Им казалось, что матерей ждет лучшая, чем их, участь. Но немцы хорошо умели разобраться в этих небольших хитростях. Уже на территории нового лагеря, разводя тысячи пленных по разным казармам, они отделили от нас и женщин-одиночек. Матерей с детьми загнали в отдельный барак.

В длинном, неуютном бараке уже были люди, заселенные до нас. Тоже женщины с детворой, даже старушки. Они сразу окружили нас тесной любопытствующей толпой. Что-то спрашивали, интересовались, откуда мы, что слышно о фронте.

Но страшнее всего была отчаянная, слышная со всех сторон детская мольба.

- Тетеньки! Дайте хлеба... Кушать... Тетеньки!

Но что могли им дать наши мамы? Ведь не с воли прибыли мы сюда, а, побывав и в тюрьме, и в лагере. И голод был таким же нашим спутником, как и для тех, кто встречал нас в этом семейном бараке.

- Милые! - плакала моя мама, прижимая к себе чьи-то головки, - дала бы, все отдала бы, да нету у меня ничего. Нету, милые... Простите уж...

Встречали нас и вконец исхудавшие, на грани дистрофии, седые, взлохмаченные старушки. Они еле стояли, держась за край двухъярусных настилов и с безумной надеждой смотрели на наши пустые котомки.

- Откуда пригнали вас те людоеды - спрашивали в первую очередь, а узнав, вздыхали. - Размещайтесь. Места всем хватит. Не пожалел фриц для нас дворцов.

- Дети! - строго командовала вторая старушка, - а ну отойдите от людей, дайте им отдохнуть с дороги.

Вскоре мы уже знали, где находимся. Здесь были собраны тысячи и тысячи пленных и мирных граждан, согнанных сюда из многих областей для заготовки торфа для великой Германии, людей этих превратили буквально в рабов, выжимали из них всю до последнего силу. Ежедневно десятки узников, истощенных голодом и подневольным трудом, покидали сей мир, находя успокоение в топких болотистых могилах.

Этих вот старушек на работы уже не гоняли. Они доживали свои последние дни в бараке, а потом их за ноги выволакивали и сбрасывали в общую могилу, которую точнее было бы назвать могильником. Могильником старух. И зачем было пригонять сюда этих, проживших по семьдесят-во-семьдесят лет женщин, если ясно было, что толку от них не будет? Видно, брали огулом всю семью, а потом уже не до отправки обратно было. Так и ждали своего конца старые женщины, зная, где и как будут покоиться их тела.

Прошло много-много лет, но я до сих пор до мельчайших подробностей помню этот ужасный лагерь. Он был расположен в нескольких километрах от полустанка Остер, среди непроходимых болот острова Великого. Большая площадь с редко растущими дубками, березами, чахлой ивой. Примерно до 700 метров в длину и 500 в ширину. Внутри - бараки из дерева, выстроенные самими же невольниками. Все обнесено двумя рядами колючей проволоки. Высота изгороди достигает четырех метров. Через каждые 100-150 метров уже знакомые нам по прежним местам вышки с часовыми. Один из бараков - для одиноких женщин, второй - для женщин с детьми. Бараков для мужчин было семь. Каждый - метров до 250 длиной. Небольшой дом из бревен - это столовая и помещение для охраны. В глубине территории - медпункт.

Была здесь и баня. С мойками, прожаркой одежды, раздевалками. А с тыльной ее стороны - печь для сжигания узников. Крематорий, как потом стали называть.

А в одном из самых отдаленных концов лагеря вырыто своеобразное место погребения умерших и расстрелянных. Сюда сангруппа стаскивала тех, кого не успели вовремя сжечь.

Рано утром угоняли на торфоразработки наших матерей вместе с тысячами пленных. Весь день ждали мы, детвора, их возвращения, уже привыкая к тому, что каждый день кто-то из нас становился сиротой. Мы не знали, что там делают наши мамы, но понимали, что именно эта работа делает их неузнаваемо черными, измученными, худыми, что она может стать причиной их неожиданной смерти. Вечером мы с радостным криком бросались им навстречу:

- Мамочка! Жива, моя мамочка!

И страшнее всего было не дождаться...

Мы обнимали мам худенькими ручонками, плакали, прижимались к дорогому уставшему существу. А у них не было даже сил взять на руки своих младшеньких, поднять, посадить на колени. Лишь вздыхали, угощая голубикой, брусникой или клюквой, собранных по пути в барак на болотных кочках.

С Толиком я подружился в первый же день. Его мама угостила меня тогда горсточкой спасительных ягод, а через какое-то время Толик подбежал ко мне и предложил:

- Пошли к мужским баракам. Там сейчас пленные разведут костер и будут жарить стрижей, что поймали под крышей. И грибы у них есть. В лесу собрали. Пошли, может, и нас угостят. Вкуснятина!

Мне было боязно уходить от матери. Но мальчишки есть мальчишки. Даже в условиях лагеря нас тянуло к чему-то интересному, к новым людям, знакомствам, играм.

Мужчины, сидевшие у костра, встретили Толика, как старого знакомого;

- Толяшка! Ну, как день прошел? Фрицы тебя не обижали? Выстрелами, как в прошлый раз, не пугали?

Толик уже сидел на чьих-то руках, бойко отвечал на вопросы и даже меня не забыл представить:

- Андрей Николаевич! Это Ваня, он из новеньких. У него здесь мама и сестричка Зина.

- Подойди ко мне, Ванюша, - сказал Андрей Николаевич. - Да не бойся, ишь, какой ты пуганный.

Андрей Николаевич показался мне сперва очень страшным. Худой, заросший седым волосом, очень высокий, да еще в полосатой пижаме. Весь его облик говорил о том, что он дошел до крайней степени истощения. Но вдруг я почувствовал на своей голове его теплую, поглаживающую ладонь и сразу вспомнилось, что так делал иногда мой отец. Давно мы с мамой не знали ничего о нем и потому на какое-то мгновение мне почудилось, что стоит рядом со мной не чужой дядя Андрей Николаевич, а мой родной папка. А новый знакомый тем временем говорил:

- Мы с тобой, Ванюша, мужики, русские люди. Только разница в возрасте. Так что крепись, русский мужичок.

А помолчав, заговорил совсем о другом:

- Навряд ли мы, взрослые, выживем в этом аду. А вы с Толиком, возможно, и останетесь живыми. Тогда не забудьте о нас. Расскажите своим детям об этом лагере торфа.

И опять о другом:

- А родину свою ты знаешь? Расскажи, откуда вас привезли?

- Брянские мы. У меня есть мама и сестренка. Зиночка еще маленькая и очень болеет. Наши хаты в Ленинском немцы пожгли.

И, как мог, я рассказал все, что пришлось пережить нескольким партизанским матерям и женам.

Мне дали кусочек прожаренного на костре птичьего мяса. Оно было так неправдоподобно вкусно, что я проглотил его, почти не прожевывая.

А пленные, глядя на нас с Толькой, скрежетали зубами:

- Эх, вырваться бы на фронт! Отомстили бы мы за все, ребятки!

Когда мы прибежали в свой барак, за это получили нагоняй от матерей, которые уже отчаялись найти нас.

- Ведь тех, кто шныряет по лагерю без дела, немцы запросто пристреливают. Ты же знаешь это, - кричала мать.

От дальнейшего нагоняя спасла команда на немецком и русском языках:

- Матки с дети! На выход!

Это была команда в столовую. Строем нас вели на единственную в сутки кормежку. Поздно вечером, после работы. Даже перед тем, как утром выгонять людей на торф, еды никакой не давали. Да где там! Хотя бы глоток кипятка. Нет, не удостаивали.

Я помню наш первый такой ужин. Думал, наемся уж. Почему-то верилось в это.

Нас усадили за длинный тесовый стол, где уже стояли чашки, кружки. Вскоре вдоль столов повара (тоже из числа пленных) потянули тележку с бочкой и стали наливать в наши чашки и кружки черпак баланды, немного кипятка, ложили по кусочку хлеба. Вслед за поварами вдоль рядов пошли надзиратели с прутьями и розгами в руках, то и дело взмахивая ими. Еда оказалась ужасной. Хлеб, который мы потом прозвали деревянным, разжевать было невозможно. От баланды тошнило и даже голодные дети отказывались ее есть. Матери уговаривали малышей, зная, что ничего другого до следующего вечера не будет. Надзиратели нервничали, торопили. Их розги опускались то на голову, то на спины женщин, оказавшихся нерасторопными, на детей, поднимавших плач. Многие в тот первый вечер вернулись в барак с синяками и кровоподтеками на теле и лице.

Попало розгой и мне. С рассеченного лба текла кровь! Смазать или перевязать было нечем. И мама просила меня зажать рану ладошкой и держать, пока не остановится кровь. Потом со временем мы узнали, что деревянный хлеб был в самом деле деревянным, ибо готовился процентов на 90 из опилок, которых было предостаточно на лесоперерабатывающем заводе, расположенном недалеко от Остера. Баланда, что давали нам, была из отходов немецкой столовой: очистки картофеля, отходы капусты...

Утром мам угоняли на торф, и мы снова оставались ждать их до вечера. Присматривать за нами, детьми из Ленинского, женщины наказывали Фросе Рябовой - дочери Марии Макаровны. Она была старше нас всех. Ей было уже тринадцать. Фрося имела под присмотром целую армию детворы: своих сестренку Надю и братишек, нас с Зиной, детей Самклиды - Клаву и Соню. Были с нами и мои друзья Толик, Васька и Миша, которые попали сюда раньше нас.

Дети любят сказки. Во всем мире бабушки или мамы рассказывают их, укладывая малышей спать или, усадив рядом где-нибудь на лавочке, на лужайке. Нам такой идиллии испытать не довелось. Но сказки были. Стараясь обмануть нас, отвлечь от мыслей о еде, рассказывали нам их и сами обреченные на смерть лагерные старушки. Похаживали вдоль "колючки" часовые, зловеще поглядывали с вышек стволы немецких пулеметов, слы-шался у изгороди лай немецких овчарок, а бабушка, чье даже имя мне запомнить не довелось, рассказывала нам сказки о золотой рыбке, об Иванушке-дурачке, о золотом ключике... И сейчас, через полвека, мысленно кланяюсь я этой неведомой русской старой женщине, в том жестоком аду учившей нас распознавать добро и зло, внушавшей нам теми сказками, добро все же одержит победу над злом.

Но не могли же обессилевшие бабушки рассказывать целыми днями. И сказок не хватит, и тем более сил. Умолкали старые женщины, а мы усколь-зали от них наружу, собирались на солнечной стороне барака, чтобы заняться своими нехитрыми играми, просто погреться под лучами.

Это было опасным занятием. Немцы, завидев детвору, пускали в воздух, а то и по ним автоматные очереди. Просто от скуки, ради забавы. Ведь никто за это их не ругал, никто не запрещал этого. Балуются солдаты. А баловство кончалось кровью. Сколько раз выбежавшие из барака мальчишки падали трупами или вползали обратно в барак, обливаясь кровью! Остальные, перепуганные случившимся, забегали, прятались под нары.

Взрослые, и военнопленные и женщины, не раз обращались к немецким офицерам, требуя прекратить эти солдатские забавы. Но в ответ лагерное начальство лишь ужесточало режим. Детям было категорически запрещено выходить из бараков на территорию лагеря. Даже заболевшим взрослым не разрешалось выйти погреться на солнышке. Раньше мы прокрадывались к мужским баракам в надежде разжиться у пленных хоть какой-то едой. И сердобольные мужчины делились с нами последним. Кусочком сухаря, стаканом кипятка. Теперь немцы стреляли даже в тех, кто подаст кому-то воды.

Теперь из бараков не выходили вообще. Любого подстерегала пуля. И страх держал нас возле дремлющих от истощения бабушек. Только из окошек и щелей видели мы синее небо и зеленый кустарник за лагерной оградой.

Но голод - страшнее смерти. Пленные, уже утратившие чувство опасности, все равно выползали из бараков, чтобы пробраться к свалке пищевых отходов за немецкой столовой. Они хватали найденные огрызки и жадно заталкивали в рот, словно боясь, что кто-то вырвет эту находку у них из рук. Не обращали внимания даже на крики часовых с вышек:

- Цюрюк! Хальт! Цюрюк!

Тут же раздавалась очередь, и пленный, как подрубленное дерево, падал на дно свалки. Мы, дети, постоянно наблюдали эти страшные сцены из окон барака, комментируя увиденное для лежащих на нарах больных женщин:

- Опять дяденьку убили вон с той вышки.

Мы уже могли узнавать часовых, которые не стреляли в людей. Когда видели их на вышках, осмеливались выскочить из барака, чтобы быстро сорвать хотя бы листочек щавеля.

Детей постарше немцы брали на работу в кухне. Дети боялись этого. Любой поступок, жест, слово могли не понравиться немцам, и тогда можно было просто лишиться жизни. Даже матерям, возвратившимся вечером с торфа, никто не стал бы объяснять, куда делись их сын или дочь, а если убит, то за что.

Я, Толька и сын Макаровны Ваня как-то решились все же пойти на кухню. Работы там было полно. Поднести дрова к плите, вымыть пол, вынести золу, принести из колодца воды, отнести мусор на свалку.

Пока мы работали, немецкий повар делал свое: резал хлеб, кромсал овощи, мясо и хмуро посматривал на нас. Мы понимали этот взгляд так: лежит - не тронь. А как хотелось тронуть! И все же мы выдержали до конца дня. Вечером повар налил нам по чашке супа, дал несколько обрезанных хлебных корок. Это был праздник. Еда мгновенно была поглощена, абсолютно не насытив нас. Но зато в барак мы возвращались богачами.

- Смотрите, у нас хлеб. Повар дал. Сегодня там дежурит хороший немец.

Нас окружили малыши.

- Дай, дай! Ваня, мне!

- Толя, мне хоть маленький кусочек!

Я подбежал к нарам, где сидели Фрося и Зиночка. Конечно, им. Им, моим самым дорогим людям. С какой радостью смотрел я, как Зиночка подносила ко рту эти хлебные огрызки своими худенькими ручками. По утрам мы, дети, стояли у входных дверей барака, провожая на работу своих матерей. Долго не сходили с мест, глядя вслед уходящей под конвоем колонне. А потом наши взгляды вновь обращались к немецкой столовой: не появится ли повар, не позовет ли поработать. Он появлялся и звал: - Иваны, коммен... _ Всех русских детей и он, и другие немцы называли Иванами, хотя среди нас это имя носили только я и сын Макаровны. Впрочем, как звали многих других, я уже и не помню. Подружились мы с Толькой из Минска и Ваней Рябовым.

Мы подбегали к повару, и он отбирал среди нас тех, кто ему приглянулся. Остальных отправлял обратно, в барак. И мы опять работали, ожидая вечернего «праздника» - миски супа и хлебных корок. Дождавшись, мигом съедали заработанное и просительно смотрели на повара: может, даст еще корочек, чтобы отнести своим малышам. Ведь они так ждут нашего возвращения. Но везло не всегда. Чаще всего повар хмуро командовал:

- Наин хойте броте. Шнелле цюрюк!

Как-то сменилась охрана лагеря. Многие из новых оказались пополнением после ранения на фронте. Эти еще не усвоили прежних строгостей в отношении детей, разрешали бегать по территории лагеря, провожать по утрам матерей за ворота.

Но начальник лагеря оставался прежним. Он быстро пресек наши вольности. Семейный барак был отделен от других колючей изгородью. Теперь дети не окружали немцев, приносящих пищу, а, подбежав к колючей изгороди, протягивали через нее руки:

- Дай-дай... хочу кушать...

Немцы из котелков выкладывали им прямо в ладошки кашу, корки хлеба. Порция была так мала, что съедалась мгновенно. И мы снова подбегали к изгороди и снова протягивали руку. К тому же доставалось не всем. Наиболее робкие иногда вообще оставались голодными.

Однажды утром мы провели своих матерей до ворот лагеря и, как обычно, долго смотрели им вслед. Вдруг немец у сторожевой будки позвал нас. Фрося, на чьем попечении оставалась вся наша детская орава, очень испугалась. Ничего хорошего от часового ждать не приходилось. Но тот настойчиво подзывал ее к себе.

- Киндер! Коммен хир!

Он отошел от своей будки, открыл дверь калитки и показал нам выход из лагеря. Наконец, Фрося поняла его знаки:

- Ребята! Он разрешает нам выйти. Давайте пойдем.

Немец смотрел на нас и улыбался. Мы с большой осторожностью прошли мимо него за территорию лагеря. Перед нами раскинулся простор осенней природы, украшенной волшебным разноцветьем листьев. И все-таки мы боялись. Оглядывались на часового, вдруг сжалившегося над нами, столько времени пробывшими за проклятой колючей проволокой, шатающимися от голода. Почему он сделал это? Уверен, что мы все равно далеко уйти не сможем, да и не захотим без матерей? Или просто попался добрый? Ведь не все же они звери? Но некогда было подумать об этом. Да и по возрасту ли было нам размышлять над мотивами этого странного поступка. Перед нами был простор.

- Далеко не пойдем, - предупредила Фрося. - Можем заблудиться. И немца подводить нельзя. Ему может попасть за нас, если потеряемся. Соберем немного ягод и вернемся. Мамы говорили, что их много на болотах.

Отойдя немного от узкоколейки, сразу же наткнулись на огромные кусты голубики. На бугристых местах болота увидели целые россыпи кистей красной брусники. Забыв обо всем, носились мы от куста к кусту, жадно набивая рот ягодами. Фрося старалась остерегать нас:

- Голубики много не ешьте. Можно отравиться и сознание потерять. Эти ягоды люди называют "дурницы". Лучше собирайте в фуражки или в подол, потом в бараке поедим.

Но мы носились по простору, ошалевшие от свободы, не слышащие ее добрых предостережений. Звенели детские голоса. Радостно смеялись даже те, кто давно, кажется, разучился смеяться. Мы все бросали и бросали вкусные гроздья ягод в рот. Казалось, никогда не утолить нам проклятое чувство голода.

Набрали ягод и с собой. Проходя через калитку снова в лагерь, угостили ими и доброго немца. Но уже на подходе к лагерю у многих началась рвота. Я помню, стою возле немца, а меня качает из стороны в сторону. В глазах все кружится: и немец, и его будка, и колючая проволока, бараки, небо, земля. Лицо и тело покрылись потом. Мне показалось, что на меня летит какой-то огромный шар. Я выпустил руку Зиночки и потерял сознание.

Очнулся в лагерном медпункте. Сквозь пелену перед глазами увидел молодую девушку-врача со шприцем в руках. Рядом на топчане лежали Ваня, Саша, Толик. У стены, всхлипывая, стояла Фрося.

- Фросенька, -пролепетал я, - я больше не буду. Не плачь. Пришли в себя и другие ребята. Вскоре настрадавшаяся Фрося повела нас в барак, где другие дети встретили нас восторженными криками:

- Идут! Живые!

- Добрая немка спасла!

- Ох, и попадет вам от мамок!

Фрося уложила нас на нары, укрыла, чем могла, и уселась рядом. Добрая, заботливая наша старшая сестричка. Для всех нас сестричка! Даже больше. Как она испугалась! Больше, чем мы сами.

Вечером привели с работы наших мам. Словно птицы, бросились они к нам, ощупывали, прислушивались к дыханию, обцеловывали.

Качала головой Мария Макаровна:

- Боже мой! А если бы не помогла врачиха - дочь начальника лагеря?

Боясь за последствия случившегося, женщины решили попросить начальника лагеря, чтобы он разрешил дать детям еще какого-нибудь лекарства. Но тот встретил их бранью и пригрозил отправить в карцер.

Это был жестокий человек. Невысокого роста толстячок с округлым лицом и жирным подбородком. Мундир элегантный, всегда хорошо выглажен. На груди - железный крест, фуражка с черепом-кокардой, хромовые сапоги со шпорами. На рукаве - повязка со свастикой. Кобура с пистолетом на ремне постоянно расстегнута. На территории он всегда появлялся в сопровождении охраны и с овчаркой, которую сам вел на цепочке.

Помощи от этого чудовища ждать было бессмысленно, Женщины пошли к нему только от отчаяния. Наслушались криков и угроз и вернулись довольные, что хоть живыми отпустил.

У меня была большая температура. Губы осыпало волдырями. Мама сидела рядом со мной, держала прохладную ладонь на моем горячем лбу и плакала. Когда заплакал и я, она подняла мою голову, прижала к груди и застыла так на очень долгое время. Чем еще могла она помочь мне в этот час? Лишь биением своего сердца, готовностью отдать свою жизнь во имя спасения моей.

Мама моя! Ты снова, как и много раз до этого, как и сотни раз потом, спасла меня и в тот день. Я знаю, если бы было нужно, ты бы с радостью умерла ради меня, ради Зиночки. Как отблагодарить тебя, мама? И есть ли на свете такая мера, чтобы была достаточной, весомой для благодарности матери, чье сердце - самое сильное, чем самое волшебное, великое лекарство?

...А в болотах в любую погоду не прекращалась работа по заготовке торфа. Гудела торфоперерабатывающая машина, ее ленточные транспортеры. Люди переворачивали торфяные плитки, складывали торф в скирды.

В бараки люди возвращались мокрые и грязные. Условий для стирки, сушки, да просто для умывания не было. Как-нибудь протряхнет до утра в бараке полосатая пижама, стечет, подсохнет чуть-чуть грязь на раскисшей деревянной подошве башмаков, а утром снова все это на себя и ... с утра до позднего вечера: торф, торф, торф... Великой Германии нужно тепло. И какое ей дело, как оно добивается тысячами бессловесных, измученных мужчин и женщин на топких вонючих болотах оккупированной «доблестными» вояками Гитлера Смоленской земле?

Немцы умели выжимать из своих рабов последние силы. То и дело повышали нормы выработки, за выполнение которых обещался повышенный паек. Но обещание не выполнялось. Спецпаек что-то долго не поступал от германских фермеров. А, может, и поступал, да не спешил его выдавать своим узникам начальник лагеря Курт Мюллер. Но выступал перед ними он категорично:

- Кто выполнит норму, получит масло, сыр, сахар, кто не выполнит, будет расстрелян.

Более крепких узников гитлеровские сотники (надсмотрщики над сотней работающих) ставили на копку торфа лопатами в карьерах. Оттуда торф выбрасывался ими на транспортер, который затягивал добычу в машину. Глубина карьера зависела от глубины залегания торфа. Некоторые достигали 6-8 метров. Бывало, обессиленные пленные не в силах были к концу дня выйти оттуда.

Ленточный конвейер тянулся по обеим сторонам торфяной машины метров на 100-120. Вдоль него стояли, снимая с него поддоны с торфом, укладывали его на землю для сушки.

Остальную работу делали женщины. Резали, переворачивали торфяные, плиты. Сначала укладывали для сушки в маленькие скирдочки, а после просушки по разрешению проверившего добротность работы бригадира-нарядчика, укладывали в большие скирды. Размеры этих скирд были огромны - метров 50 в длину, до 10-15 в ширину и до 8-10 метров высотой. Завершалось это сооружение аккуратной пикообразной вершиной.

Пришла холодная осень. Ночами мы ежились, мерзли, все теснее прижимались к матерям. Ни постелей, ни теплой одежды у нас не было. Иногда, правда, пленные приносили нам, детям одежду своих умерших товарищей, и наш "гардероб" пополнялся. Но это случалось очень редко, ибо у всех пленных уже износилась и истлела военная одежда, в которой они попали в руки врага, а полосатые лагерные "зебры" на торфяной работе изорвались в клочья. Да и деревянные «сабо» на ногах работу в карьерах выдерживали недолго. Новых нарядов немцы, естественно, не выдавали.

Как переживут зиму их совершенно босые дети, матери не знали. Гитлеровцам же это было совершенно безразлично. Дети для них были обузой. Могли, чтобы не иметь лишних проблем, и просто уничтожить. Главное - торф. Перебоя в его добыче допустить они не могли.

В лагере уже свирепствовали болезни. Тиф, малярия, желтуха были результатом истощения и антисанитарии. Как не появиться этим болезням, если бараки кишели вшами, одежда никогда не стиралась, а кормили нас отбросами?

Многие, ослабев и заболев, уже не могли пойти на работы, оставались беспомощно лежать в бараках.

Когда шли сильные ливни, женщин на торф не выгоняли. Нет, не потому, что жалели их. Просто в такую погоду не было сушки торфа. Женщины спешили в такие дни соорудить для своих детей что-нибудь для зимы: вязали чудом добытыми спицами "чуни" на ноги, шарфы... Нитками для этого они запасались заранее, надергав их из старых, вышедших из строя конвейерных лент.

<< Назад Вперёд >>