|
|
|
|
|
2. ДОЛГ ВЕЛИТ
Владимир Степанович Моргуненко
|
В тесной хате с
низким потолком и узкими, похожими на бойницы, окнами лежали на полу
люди, тесно, один к другому. Слабый свет коптилки, пробившийся из соседней
комнаты сквозь щели рассохшейся двери, блеклыми полосами прочерчивал
лица, плечи и руки людей. В комнате было душно, пахло керосиновой гарью.
Люди спали, только один человек сидел у окна, упираясь крепкими локтями в
подоконник. Ночь была темная, враждебная. Тяжелые тучи, приползшие еще со
вчерашнего вечера, погасили звезды. Во мраке, где-то у невидимой переправы на
Синюхе, надрывно выли моторы автомашин. С правого берега уходили послед-
ние отряды отступающей армии. Завтра жена и дочь уйдут вместе с
ними. Завтра! Он должен уйти раньше их. Едва начнет
светать, его уже здесь не будет. Он не станет их будить, не скажет им ни слова.
Так лучше. Решение это пришло не сейчас, не вдруг.
Еще в Крымке, снаряжая семью в эвакуацию, он знал: проводит за Буг, выведет
на магистральный тракт и расстанется. И вот он проводил жену и дочь столько,
сколько мог. Это небольшое село со странным названием Синюхин Брод,
раскинувшееся на берегу мелководной речушки, - его рубеж. Дальше итти
нельзя. Пути расходятся. Они - на восток. Он - на
запад. Теперь он не искал никаких решений. Что делать
- ясно. В день отъезда ему особенно трудно было перебороть себя: такое
испытание, как сейчас, бывает один раз в жизни. Но он переборол. Сдвинул
брови, сжал зубы: "Крышка! Есть одно главное - оставаться. Все остальное -
к чертям!" И тяжело опустил на стол руку с растопыренными пальцами, словно
придавливал все свое больное и мучительное: неуверенность, сомнения, тревогу
и даже боязнь, бессознательную боязнь перед
будущим. Он не был трусом. Ни в чем! Когда приезжал
в Одессу на экзамены в пединституте, он один со всего курса отваживался
заплывать в море так далеко, что его теряли из виду. Он не был трусом и в
отношениях с людьми. Когда он ошибался, всегда находил мужество признаться
и себе и другим, что не прав, хотя это было порой трудно и
обидно. В двадцать девятом году молодым учителем он
участвовал в раскулачивании в селе Кумары. Ему присылали анонимные
записки, ему угрожали, а он только кривил в улыбке тонкие губы и говорил: "Не
выйдет!" Тогда его ночью подстерегли и выстрелили из-за кустов. Пуля слегка
обожгла щеку. Он выхватил из плетня тростину и с криком: "Подлецы! Убью!"
- бросился к кустам. Потом свистел озорно вдогонку трусливо удиравшим и
смеялся. Его, Моргуненко, трудно было запугать. Но теперь тяжелое
беспокойное чувство напоминало о себе каждый раз, когда он думал о том, что
будет завтра, послезавтра, через неделю, месяц. Он боялся не за себя. За дочь,
жену, за свои и их мечты, надежды, за друзей, за своих школьников, за Крымку,
за весь окружавший его мир, такой привычный, такой необходимый, что
невозможно было представить себе существование без
него. Что же теперь будет? Больше месяца назад, в тот
самый день, который глубокой зазубриной останется на всю жизнь в сознании
каждого, он задал себе этот вопрос. В то время они втроем были в Одессе.
Вместе с Шурой они давно мечтали в каникулы погостить в этом большом,
шумном приморском городе. Собирались несколько лет подряд и только в этом
году, наконец, выбрались - подросла Леночка, подкопили на поездку
денег. Дни отпуска пролетали быстро, яркие, шумные,
не похожие друг на друга, словно курортники на приморском бульваре. Но
сейчас они забылись, остались светлым неясным пытнышком в памяти - другой
день, тоже июньский, тоже солнечный и нарядный, но уже с иным смыслом,
иной связью, заслонил все остальное. Насторожились, притихли одесские улицы
- только радиорупоры роняли тяжелые слова о войне. На площади стояли люди
и молча слушали. А вечером в одесском порту впервые не вспыхнуло ни одного
огонька. - Едем немедленно домой! - сказал
Моргуненко жене. - А потом? - спросила она. - Что
будет потом? - Потом? - он на мгновенье запнулся,
но тем же спокойным голосом закончил: - Видно, придется расстаться,
Шура! Это было началом перелома в их жизни. С того
самого дня многие привычные представления оказались сдвинутыми, ушли на
второй план или заменились другими, появились иные мысли, иные дела и
заботы. И каждый новый день был все больше не похож на предыдущий и все
ближе и неотвратимей приближал их разлуку. Уже
больше пятнадцати лет они всегда и всюду были вместе. Когда-то сумела она
оценить его, понять, встать с ним рядом, как друг и товарищ, чтобы итти по его
пути. Он зажег ее своим огнем, дал новые силы, сделал ее жизнь полней,
осмысленней, разносторонней. Моргуненко принадлежал к тем цельным
натурам, которые любят в жизни проводить свои "генеральные линии". Выбирал
их всегда обдуманно, не торопясь, но зато потом шел напрямик, не оглядываясь
и не отступаясь. Будь у него другой характер, показался б он с этими "линиями"
слишком правильным и даже скучным человеком, но он был живым,
непосредственным, любил общество, ценил шутку, и внутренняя расчетливая
организованность не сушила и не обедняла его, а, наоборот, делала еще более
привлекательным и вызывала уважение. Еще будучи
подростком, при окончании семилетки, он уже твердо определил свою судьбу.
Он и сам, наверное, толком не знал, почему ему вдруг захотелось стать
учителем. Скорее всего потому, что Владимиру Моргуненко всегда были
интересны люди, нравилось находить в них "живинки", распознавать их
наклонности, догадываться о причинности их поступков, их взглядов, желаний.
Он никогда не подходил к людям с бесстрастным любопытством - шел
навстречу, тормошил, зажигал, увлекал собственным азартом. Потому-то всегда
у Володи Моргуненко было много друзей и всегда охотно раскрывались перед
ним человеческие сердца. После семилетки он поступил
в педагогический техникум в Добровеличковке. Однажды на перемене в коридоре техникума остановился долгим взглядом на девушке из младшей группы,
которую почти не замечал раньше. Невысокая, коренастая, чуть вздернутый нос,
светлые глаза, гладкие, собранные на затылке волосы... Спустя неделю набрался
решимости, подошел, протянул руку, спокойно
сказал: - Давай познакомимся. Меня зовут
Володей. Она робко подняла взгляд на стройного
круглолицего юношу, подтянутого и сдержанного, и, краснея,
пробормотала: - А меня -
Шурой... В жизни появился новый друг, самый
большой, самый настоящий. В двадцать седьмом они поженились. Кроме учебы,
появилась еще одна "генеральная линия" - семья. Теперь, когда ему говорили,
что он глава семейства, Владимир отмахивался: "Какой там глава! У нас
демократия! Республика!" У них в самом деле была крошечная республика из
двух граждан. Вставали ровно в шесть по строго составленному распорядку дня.
Ежедневно назначался дежурный - он обязан был убирать, готовить пищу,
мыть посуду. Стирали, покупали продукты, заготавливали дрова, мыли полы -
все вместе. Вместе готовились к занятиям, окончив техникум, вместе
учительствовали, состояли в одной комсомольской организации, участвовали в
одних и тех же самодеятельных спектаклях. Но семья
для Владимира была только частью того большого целого, в котором умещался
его мир и без которого он не мог обойтись. Он всегда был на людях. Помогал
создавать колхозы, агитатором ходил по крестьянским хатам. Моргуненко
выбирали членом райкома комсомола, депутатом сельсовета, уполномоченным
по раскулачиванию,- редактором стенных газет, - кем только его не выбирали
или не назначали! У него постоянно было множество всяких дел и обязанностей
и среди них главным была школа - генеральная линия всей его
жизни. Однажды он принес домой подаренный
выпускниками большой портрет Макаренко. Осторожно прикрепил к стене и
сказал жене: - Вот бы, Шурочка, хоть немного быть
похожим на него, хоть чуточку. Помолчал и добавил в
раздумье: - Учиться надо. Мало знаю, совсем
мало... И долго стоял перед портретом, выдавив на переносице резкую складку и спрятав глаза под тенистыми козырьками густых
бровей. Шура смотрела на мужа и уже наверняка знала: будет учиться. Спустя
месяц он поступил на заочное отделение истфака Одесского пединститута.
Начался еще один новый этап в его жизни, один из тех этапов, которые он
постоянно намечал для себя, чтобы потом изо дня в день к чему-то стремиться,
чего-то добиваться, чтобы не знать покоя. Ему было очень трудно: столько дела
и в школе, и в колхозе, и в комсомольской организации. Кто-то на
комсомольском собрании предложил освободить Моргуненко от общественных
нагрузок. Он запротестовал, даже обиделся: "Так это же мне как воздух нужно!
Эти люди! Как же я без них?" В тот год в окнах дома
Моргуненко огонь затухал самым последним в селе. И все сельские школьники
знали: их учитель учится. Их семью люди ставили в
пример - настоящая семья: в ней и любовь, и взаимное уважение, и дружба
спаяны в одно целое, прочное, неделимое. За все пятнадцать лет они никогда не
были неискренними друг с другом. Надежды, стремления, привязанности, даже
суждения - всегда общие, всегда для них двоих. Но сегодня впервые он должен
ее обмануть. Он не мог иначе. Это долг. Увидит ли он их еще раз! Сумеют ли
они выбраться? Где найдут приют в неизвестной, встревоженной войной
стороне? Поднимался рассвет. Густые ветви сирени у
окна стали медленно вычерчиваться из мрака, и две самые близкие казались
трепетными руками, протянутыми к окну с немым призывом. Кудлатые края
облаков окрасились слабыми брызгами первых солнечных лучей, выдавленных
откуда-то из-за горизонта последней уходящей тучей. Шумно хлопнул крыльями
и коротко вскрикнул на соседнем дворе петух. Через час будет
светло. Пора! Моргуненко вынул из гимнастерки
карандаш, осторожно, чтобы не разбудить спящих, оторвал уголок от газеты,
покрывавшей стол, склонился над подоконником. Писал почти
вслепую: "Шурочка! Я должен был уйти. Это мой долг.
Я не имел права говорить. Придет время - все поймешь. Береги себя и Леночку.
Все будет в порядке. Мы встретимся.
Обязательно!.." Сложил записку фантиком и сунул в
кармашек ее кофты, висевшей на спинке
стула. Обхватив рукой дочь, жена спала крепким сном,
и лицо ее было сосредоточенным и строгим, словно и она во сне думала обо всем
том, что передумал в эту короткую ночь он. Минуту он
стоял над ними, опустив усталую голову, медленно гладил пальцами небритый
подбородок, потом, осторожно обойдя спящих, открыл дверь, оглянулся в
последний раз и перешагнул порог. Сырой, воздух
дохнул ему в
лицо.
| |
|
|