Молодая Гвардия
 

Г.В. Гаврилов
ЮНАЯ ГВАРДИЯ

Глава 4

Вязьма издавна связана со Смоленском обширным трактом, пролегающим через Дорогобуж.

По обеим сторонам добротной грунтовой дороги густо насажены красавицы березы: летом они затеняют от солнца дорогу, плавно взмахивая свесившимися книзу косами, навевают прохладу. Зимой же прельщают путника снежными роскошными нарядами, изящно, словно кружевная пуховая шаль или песцовая невесомая шубка, наброшенными на худенькие веточки-плечики.

А весною, с наступлением сокодвижения, усталый путешественник всегда может войти под их приветливую сень и из стоящих здесь кадушечек утолить жажду живительным прозрачным соком.

Хороши березки и в ярко-желтом тумане осени, да недолго красуются они в багрянце и золоте — лишь начальные недели сентября. Холодные дожди да порывистый северный ветер обрывают листья, гнут упругую крону.

Возле деревни Полибино березовая аллея обрывается. Болыпак вольно выметывается на заливные луга при слиянии Днепра и Осьмы.

Верст через пять дорога бежит около пригородной лесопосадки, а затем уж выныривает у самого Дорогобужа, впадая, словно река, в улицу Карла Маркса.



Ненастной осенью 1941 года по этой дороге, подскальзываясь и с трудом вытаскивая из грязи босые, разбитые ноги, спотыкаясь, теряя последние силы, двигались советские пленные под конвоем немецких автоматчиков.

Измученные бессонными ночами, изможденные голодом, промерзшие до костей под секущими ледяными дождями, то и дело перемежавшимися мокрым снегом, полураздетые, преодолевали эти люди пядь за пядью.

Они почти не разговаривали между собой, чтобы не тратить на слова драгоценную энергию, они шли, молча поддерживая друг друга кто как мог, плечо к плечу, стараясь не упасть, — кто упал, тот, считай, мертв: тут же подлетит конвоир, наведет автомат и пустит очередь. Немало их, с пробитой пулями грудью, осталось лежать по обочинам старинной дороги Вязьма — Смоленск.

Коренастый молодой пленник, шедший третьим в шеренге, вдруг как-то странно дернулся, словно стряхивая отрешенное равнодушие, наступавшее у многих после бесконечных пыток, унижений и мытарств, которым подвергались в фашистском плену советские солдаты.

— А ну, придержи его, браток, — глухо прогудел коренастый, обращаясь к седому солдату, шедшему слева: вдвоем они волокли, поддерживая под мышки, третьего пленного, которого бил колотун — у него утром открылась горячка.

Седой перехватил больного молча, закинув его руку себе за шею и даже не взглянув на говорившего.

Заметив эту заминку, к ним уже приближался конвоир.

Подпустив его поближе, коренастый, изловчившись, наотмашь, саданул немца ногой в пах и, вырвав у него оружие, в каком-то невероятном прыжке отскочил в кювет.

Он не надеялся убежать — на этой гладкой луговине его пристрелили бы скоро, как ни петляй, как ни прикрывайся, кидаясь ничком в раскисшие канавки, катаясь по мокрой земле, в отчаянной надежде уйти, добежать до манящего вдали, на горизонте леса.

Он вскинул автомат и успел только дать несколько отчаянных очередей по всполошившимся, заметавшимся в панике фашистам. Двое конвоиров рухнули, разбрызгивая дождевую жижу, и тут же, изрешеченный пулями в упор, упал он сам...

Немцы напряглись, завопили, подгоняя замешкавшихся было пленных, наблюдавших — кто горестно, а кто с искренней завистью и восхищением — героическую гибель товарища.

Колонна закачалась снова в прежнем ритме, неуклонно, хоть и медленно, продвигаясь к Дорогобужу.



— Как в крайнюю улицу свернем — беги, лейтенант, — тихо сказал бредущему рядом пленному человек с разбитым в кровь виском. — Мне места эти знакомые, приходилось бывать-ночевать. Я толкну тебя плечом, вроде от слабости качнулся, — так сразу и сигай через забор, мимо которого будем тащиться.

— А сам? — Пленный быстро зыркнул на соседа.

— Голова кружится, не перепрыгну — подстрелят. А мне от пули в спину — понимаешь, мил друг, в спину! — подыхать не хочется. Я оклемаюсь чуток и как тот орел хоть парочку да успею кокнуть, а там и помереть пе жалко.

Когда перед окаменевшим от неожиданности охранником взметнулся над забором человек и тут же исчез, немец пришел в себя не сразу, а когда снова обрел способность двигаться и орать, было уже поздно: беглец скрылся.

Постреляв для проформы в палисаднике и перевернув вверх дном жилище молчаливо стоящей у степы хозяйки, конвоиры вернулись к колонне пленных.

— Хе, хе! Ну, теперь моя очередь. Еще сойдутся, чую, наши с тобой пути, Коля Пчелин, еще мы с тобой выпьем чарочку не одну, — удовлетворенно хмыкнул приятель сбежавшего и осторожно потрогал подсыхающую рану на виске.

В мирное время дорогобужане любили ходить в гости. Бывало, вечерком или в выходной по улице снует туда-сюда народ, все приветливо здороваются, интересуются, как дела, какие новости, многие с цветами, и все улыбаются.

Но с приходом оккупантов жители предпочитали сидеть дома. Изредка перебежит дорогу какая-нибудь женщина, выгнанная на улицу необходимостью: соли занять у соседей или попросить пару яиц, или пройдет от колодца, расплескивая в спешке воду из ведер, еще одна — и опять мертвая пустошь.

Странный, непонятный шум заставил многих сначала с опаской выглянуть в окно: что там делается? что еще эти супостаты придумали? но уже через минуту, забыв обо всем, люди выбегали из домов, ошарашенные чудовищным зрелищем: по городу вели колонну военнопленных.

Расширенными от ужаса зрачками смотрел Федя Савин на тянувшихся мимо людей. Сам того не замечая, он ступал с ними рядом, заглядывая в небритые, измученные лица, словно кого-то разыскивал.

— Эй, мальчуган, подь рядком, — внезапно попросил его пожилой лысоватый боец, прихрамывающий при ходьбе, — нога у него была перевязана замызганным обрывком нижней сорочки.

Федя послушно, как завороженный, повиновался.

— Чуешь, сынок, забери меня! — негромко, но с неистовой внутренней мольбой опять заговорил пленный. — Скажи, что я твой отец, — они отпускают родных, так было в той деревне, что мы вчера миновали. Пожалей, сынок, раненый я, ослабевший, пристрелят ведь как собаку...

Мальчик на мгновение растерялся, но тут же рванулся к ближайшему конвоиру, размазывая по щекам брызнувшие слезы:

— Зольдат, дас ист мой фатер, папа мой, папочка, папочка! — завопил он па всю улицу, хватая хромого пленного за края одежды. Фашист нехотя, жестом показал, что тот может выйти из строя.

Еще не веря в свое спасение, пленный с искренней радостью подхватил мальчика на руки, прижал к себе, а Федя обнял его за шею, и тыкаясь в колючую щетину щек, приговаривал: «Папочка! Родненький! Пойдем домой! Вот мамка обрадуется!»

Федя привел спасенного солдата к матери: при виде их она охнула и оперлась руками на столешницу.

— Тихо, мать, — по-взрослому одернул ее сын, — радоваться надо — человека вызволили. Я опять пойду, с хвоста колонны забегу, а ты накорми его, умыться дай, видишь, он какой...

Мария Васильевна захлопотала, разматывая повязку на ноге бойца, устало присевшего на лавку, а Федор решил привлечь к спасению пленных своих друзей-подростков, среди которых были и девчонки.

Собрав всех, кого смог разыскать, он наскоро обучил их нехитрым немецким фразам, подходящим для такого случая, которые записал ему на листочке Сережа Иванов.

Отряд «спасателей» поработал неплохо — всего в этот день было освобождено таким образом около шести десятков пленных советских людей.

— Сережа! — Платок сбит набок, волосы растрепаны, пальтишко застегнуто кое-как: так выглядела только что вихрем влетевшая в комнату Муза.

— Сережа! Не могу больше! Разреши взять винтовку или гранату дай. Ты видел, там наших ведут?! Сережа, разве так можно с людьми, разве так можно?.. — она кричала, мечась из угла в угол в каком-то исступлении.

— Успокойся... — попытался остановить ее Иванов.

— Не буду я успокаиваться! Не хочу! Пленных, наших, русских там ведут, я же говорю тебе! Посмотри иди, посмотри на них! Что ты тут сидишь? Почему не даешь нам оружие? Этих мерзавцев, фашистов, надо каленым железом жечь, убивать, убивать, убивать! Иди посмотри, что они с ними сделали. И это — люди? А ты... Какой ты командир, если спокойно смотришь на это, не позволяешь нам выступить с оружием в руках против этих гадов!

— Вы погибнете...

— И пусть! И пусть погибнем! Но терпеть такое нельзя, смотреть на это спокойно нельзя!..

Сергей налил из графина воды, подал Музе.

Она недоуменно заглянула в кругляшок поблескивающей в стакане воды... Упав на диван, девушка зашлась в плаче.

Сергей присел рядом, погладил ее по голове.

— Ты, Музка, хороший, добрый и честный человек. Ты храбрая. Но сейчас этого мало, пойми. Мы не одиночки, мы организация, в которой у каждого ее члена есть свое место и роль. Ну возьмешь ты винтовку, из которой и стрелять-то толком не умеешь, убьешь, если повезет, одного немца. Допустим. Так тебя тоже ведь сразу убьют. А может, и не сразу... помучают, поиздеваются, ты же сама видишь, какие они. Вот — тебя нет, ты геройски погибла, а мы без твоего знания немецкого, обаяния, смелости попадем в очень затруднительное положение. Понимаешь теперь, как ты нужна подпольной организации? Никто из нас не вправе распоряжаться соб-ственной жизнью, как заблагорассудится. Не имеем права. У нас впереди еще много дел. А теперь умойся и причешись — поговорим более спокойно. Ну?!

Ночью под привычное постукивание дождевых капель по крыше комсомольцы вновь собрались в уже знакомой бане. Присутствовали все, кроме Юры Кушнерова.

Обсудив события прошедшего дня, ребята решили привлечь к освобождению пленных нескольких пожилых женщин: кому, как не им, святым русским терпивицам, выпрашивать своего сына, мужа, брата — хоть у немца, хоть у злодейки-судьбы, а хоть и у самого черта!

— По деревням тоже надо агитацию провести, — гудел Ермаков, — научить сельчан, подсказать: родных отпускают, мол... А они нам нынче все родные, правда? Неужели ж люди откажутся помочь, спасти?

— Только надо быть осторожнее, — перебил его Сергей, — не пренебрегайте конспирацией, ребята.

— Да у меня знакомый дед в Ивонине, инвалид, на войну не взятый...

— Хоть кто угодно. Брат, сват, дядька — война проверила людей на излом, и некоторые не выдержали... Снаружи вроде такие и остались, а внутри — трещина. Чуть нажми на такого — он и пополам: выдаст. И в го-роде поосторожней. А то сегодня Муза неслась через весь центр с безумными глазами, ко мне лишь заскочила — кричит: фашисты — гады! Так нельзя. Пристрелят ни за что, бессмысленно.

Муза упрямо отвернулась.

— Самообладание — одно из непременных качеств подпольщика. Держите эмоции в себе, еще успеете выплеснуть накопившееся в открытом бою, когда для этого сложится благоприятная обстановка. А пока что — нервы в кулак.

— А на Карла Маркса когда проходили, пленный один махнул через ограду — и был таков, — внезапно выпалила молчавшая доселе Оля.

— Да, я что-то слышал... Ты это к чему?

— Мне известно, где он находится, — вот к чему. Надо ему помочь к партизанам уйти.

— Но мы еще не наладили с ними связь.

— Так будем налаживать. Тех, что отпустили, как родственников, тоже долго в семьях держать нельзя: полицаи из здешних пронюхают что к чему — и отправят всех под расстрел. Надо в лес переправлять, и побыстрее, обеспечив запасом еды, одеждой и оружием.

— Оружие они и сами могут взять, если указать им, где оно лежит.

— Верно.

— Товарищи! Боевые мои друзья! — обратился к ребятам Сергей после того, как были в подробностях обговорены планы дальнейших действий и под низким потолком баньки повисла тишина.

— Мы с вами уже начали приносить определенную пользу как подпольная комсомольская организация: собрали немалое количество оружия — и соберем еще, похоронили всех воинов, павших в бою при защите нашего города от врага, организовали группу женщин и девушек, которая будет постоянно выходить к проходящим колоннам военнопленных и, несмотря на грубое обращение охраны, вызволять советских бойцов из неволи... Уже зажглась — пусть небольшая пока — искорка пашей борьбы, но я верю: из нее возгорится пламя! Мы сделаем больше, я в этом уверен. Мы сделаем все, чтобы наша армия, наш народ победили! Я верю в то, что мы победим! Возьмемся же за руки, будем едины до конца, до победы!

Он поймал ладошки Музы и Оли, а девушки приняли в образовавшийся круг Васю Ермакова.

Муза приглушенно затянула: «Вперед, заре навстречу, товарищи, в борьбе штыками и картечью проложим путь себе!..»

Все дружно подхватили.

Но как бы тихо ни пели юные подпольщики, казалось — песня их рвалась сквозь закопченные стены утлой баньки на бескрайние российские просторы, катилась по полям страны, звенела в ее городах и селах, отзывалась громовым эхом в лугах и лесах; подхваченная тысячами и тысячами голосов советских людей, она нарастала набатом и звала к решительной, смертельной схватке с врагом!

Несколько женщин со скорбно застывшими лицами, по с неукротимой искрой надежды во взоре и три молоденькие девушки: Мария Новикова, Прасковья Кривицкая и Оля Тимощенкова — продвигались вдоль колючей проволоки лагеря военнопленных.

— Ленечка! Братик! — закричала вдруг Прасковья, обращаясь к рыженькому, некрасивому пареньку с тонкой шеей, внимательно следившему за женщинами. Он вскочил, но тут же упал, навзничь. С усилием припод-нявшись, встал на четвереньки и пополз к проволоке. Прасковья громко зарыдала, вцепившись в заграждение, не чувствуя, как острые колючки ранят ее кожу.

Наблюдавший издали эту сцену конвоир захохотал, наверное, ему показался очень забавным человек, по-звериному ползущий. Ублаженный зрелищем, он позволил рыженькому выйти из зоны.

Прасковья, не переставая плакать, подхватила юношу и почти понесла на себе подальше от этого гиблого места.

— Спасибо, сестричка, — шептал тот, стараясь идти самостоятельно, — если жив останусь — разыщу тебя. В ноги поклонюсь...

Военнопленные, кто как, из последних сил, подбираются поближе к проволоке, они экономят на каждом шаге, на каждом движении: только бы до заграждения дотащиться, а там — может быть, эта сухая, мужеподобная старуха окликнет именно тебя, называя «сынком», а может — та чернобровая дивчина кинется к тебе, окрестив первым попавшимся именем, приговаривая: «родненький, миленький...» — и придет спасение?!.

Молча шагнула к заграждению Мария Новикова, глядя в упор на седого человека с провалившимися глазницами, упала перед ним на колени, пытаясь через проволоку обнять его.

Сильный удар прикладом на миг оглушил ее, но она тут же опомнилась и запричитала:

— Отпустите, даст ист майн фатер, отец мой! Мать померла, никого у меня больше нет! Сирота я! Отпустите, их сирота, понимаешь, образина, это же мой отец! Отпустите, битте, битте...

От волнения она забыла нужное немецкое слово, которые заучила на память у Музы Ивановой вчера, напрочь вылетело из головы — сирота.

Но фашист, как ни странно, отпустил и седого, не проронившего ни звука.

Пленный лишь осторожно привлек к себе девушку, поцеловал в темноволосую макушку — он был намного выше ее.

Только по дороге в город выяснилось, что спасенный был с Украины и не чисто говорил по-русски, потому и молчал там, в лагере, боясь выдать себя, а главное — подвести выручившую его из смертельной беды Марию.

— Дякую тоби, дочка, — говорил он, — в мене така я ж вдома е... Може, вона твого батька з неволи зараз выручае... Добре дило — без нагороды не зостаеться.

Квартира бургомистра Капранова представляла собой что-то вроде лавки старьевщика: на полках, на столах, даже на полу были кое-как расставлены, разложены, а то и просто свалены в кучу самые разнообразные вещи.

Здесь было несколько довольно ценных предметов: старинный витой подсвечник, серебряный поднос, украшенный виноградными листьями по всему полю, пара бронзовых фигурок, но таких вещиц было мало. Все самое лучшее растащили адъютанты штабных офицеров, наловчившиеся, видимо, за период войны разбираться в «предметах искусства», а основная часть ценностей попала в лапы господина коменданта — Дортмюллера.

Яшка брал, что попадало под руку, особо не разбираясь.

Плита раскалилась до жарко-вишневого цвета. По комнате плыл крепкий аромат пережаренного с луком свиного сала.

Верка возилась у плиты.

С хрустом распахнулись воротца часов-ходиков, оттуда, как встревоженная, выскочила кукушка и, подергиваясь, прокуковала десять раз.

— Кыш! — маханула на нее передником Верка, вглядываясь через оконное стекло в непроглядную осеннюю темень.

— Что-то самого долго нет...

Как бы в ответ на ее слова на пороге возник, сияя, словно медный грош, ее благоверный:

— Веруха! Принимай подарочек!

Жена жадно кинулась разворачивать сверток.

— Ой, так это ж детские... Куда они нам, дурень, или у нас дети водятся?!

— Ну это ты брось! — отмахнулся Яшка. — Совсем новенькие валеночки! Пусть себе лежат, есть ведь не просят... А то продать можно. Сашка Михаленок хватанул где-то. Я и не заметил где. Потом гляжу — прячет. Ага, думаю, — цап! — и реквизировал добычу в пользу своей ненаглядной женушки.

— Не щипись, жеребец паршивый, — притворно сердясь, Верка хлопнула мужа по пальцам.

— Да, угля-то привезли нам? Я велел полторы тонны доставить.

— Привезли.

Опершись на пухлую, оголенную до локтя руку, Верка смотрела, как Леший уплетает ужин.

— Яшка, собака каждую ночь воет.

— Ну и что? — промычал хозяин. — Спать мешает? Да ты храпишь, как извозчик, будь я неладен! А коли мешает — зашибу к чертям собачьим! — Он заржал, довольный собственным остроумием.

— Ох... Людишки-то мерзнут, дров не хватает. А у нас и дров полна сараюшка, и уголь приперли. Завидовать станут, подпалят еще сарай, голодранцы! Да и нас с тобой заодно прижарят! Собака-то к беде воет, вот что я скажу!

— Цыть! Раскаркалась. Чихал я на них. Пусть только попробуют! Я полгорода с дымом пущу! Да и не осмелятся они, боятся, паршивцы, прижухли при немцах-то. Потому как герр комендант меня уважает и ценит! Да ты знаешь, что немцы за меня с этими поджигателями сотворят?!

— Ой, ой, ой! Бесценный какой нашелся!

— Верка! Гляди у меня! — Яшка вскочил, расправляя петушиную грудь и размахивая руками.

— В теплые края лететь собрался, орелик ты мой? — глумливо щурясь, спросила Верка.

Яшка угас.

Бочком присел опять к столу, закурил.

— Между прочим, я сегодня комиссию возглавлял по отбору пленных командиров и политруков. Объявил, что для них будут созданы лучшие условия, потому как немцы уважают начальствующий элемент. Но эти болваны не клюнули — никто не вышел из колонны.

— Правда, что ли, им условия создавать будут? — удивилась жена.

— Ага. Спецплощадка для расстрела, со всеми удобствами, — ухмыльнулся Лошак. — Ну, не вышли и не надо. Мы их и так вычислили. Я подсказал! Солдаты-то стрижены все под нуль, а у офицерни причесочки выделаны! Тридцать шесть «товарищей» — пук, пук!

Даже Верка была поражена жестоким цинизмом мужа.

— Бога ты не боишься.

— А чего его бояться? — Яшка пыхнул дымом. — Его ж нету в природе, так сами коммунисты говорят. Людей надо бояться, а ?уг — это тьфу, опиум для народа, поняла? Ты, Веруха, лучше не капай на мозги, а послушай: с офицерами, которые к нам наведываются, помягче будь... ну, подмигни там когда-никогда, бровками поиграй, ты ж умеешь.

— Зачем?

— Надо так.

— Сам после будешь меня чихвостить: такая-сякая, распрокуда бульварная...

— А ты не вовсе, намекай только, завлекай, а сама — ни-ни... Поняла?

— Ага, — Верка нагло сверкнула глазами. Только намедни она чуть было не попалась с тем самым Сашкой Михаленком, веселым и бесстыжим полицаем, у которого нынче Яшка отобрал детскую обувку.



Из случайно подслушанного разговора двух немецких офицеров Муза Иванова узнала, что готовится облава — отпущенных из колонны и из лагеря военнопленных попытаются вернуть обратно, очевидно, конвойные получили от своего начальства порядочную взбучку, так как за короткий срок на волю отпущено было около пятисот человек! Не могли же они все быть родом из данной местности, это противоречило элементарной логике!

Едва услышав новость, Муза поспешила к Сергею.

На внеочередном экстренном собрании подпольщиков было принято решение: предупредить всех освобожденных военнопленных о том, что им следует немедленно покинуть город. Ориентировать их на места, где они смогут вооружиться. Обеспечить, насколько это возможно, продовольствием и гражданской одеждой.

Кроме того, комсомольцы написали от руки около сотни листовок, в которых призывали население помочь попавшим в беду советским людям. «Вернувшись в ряды Красной Армии, эти люди с удвоенной ненавистью и яростью будут сражаться против ненавистного врага, за нашу с вами свободу, товарищи, так как они познали все тяготы плена, познали горькую и позорную участь, которую постараются смыть собственной кровью!» — говорилось в листовке. Заканчивалась она кличем: «Все силы на борьбу с фашистскими оккупантами! Да здравствует победа!»



— Есть кто-нибудь?

Мария Васильевна выглянула из закутка: у входа стесненно топтались несколько мужчин, явно одетых с чужого плеча, с хмурыми, небритыми лицами.

«Пленные», — догадалась Савина.

— Заходите, заходите... Вот, на лавку присаживайтесь.

— Спасибо.

— Небось голодные? Сейчас накормлю вас, как раз картохи целый чугунок сварила.

— Благодарствуем, хозяйка. Самим-то хватит прокормиться?

— Так ведь разносолов не предлагаю — новая власть все закутки обшарила: ни масла, ни мяса нет. А картошка уродилась в этом году на славу — ядреная, крепкая, вкусная. В каждом кусте штук по десять выкапывали.

Гости приткнулись к печке, обогревались. Кто-то бессильно свесил голову, кто-то боролся с дремотой, охватившей измученное тело в тепле.

— Хлебнули горя, касатики, — Мария Васильевна оперлась на ухват, — охо-хо...

— Да, под самое некуда. Ровно в аду побывали, — подтвердил один из пришельцев, моложавый на вид, которого остальные слушались беспрекословно.

— Как же это вас угораздило, милые? — с оттенком упрека в голосе спросила хозяйка. — Али ружья не стреляли? Али командиры у вас никудышные были? Али еще что? Поведайте, пожалуйста.

Слова Марии Васильевны резанули по живому: мужики напряглись, сон слетел долой, заходили желваки на скулах от едва сдерживаемых чувств.

— Да кто как, — снова ответил за всех моложавый, — меня, к примеру, контузило, — вот, по сию пору башка дергается, — других тоже ранеными брали, без памяти... Добровольно, в твердом уме, кто ж сдастся?!

— Агенты ихние были засланы в наши части, еще до начала войны! — запальчиво воскликнул один из гостей.

— Аге-енты... — протянула Мария Васильевна, — куда как просто виноватого сыскать: лазутчики, мол, пролезли, а мы ни при чем, наша хата с краю!

Сама не желая, она говорила с обидой, которая жгла сердца многих советских людей, мирных жителей, провожавших еще недавно отступающие войска Красной Армии укоризненными, обвиняющими взглядами: кидаете нас, защитнички, оставляете на растерзание бешеным гитлеровским псам!

— Спасибо тебе, тетка, за тепло, за ласку, — неожиданно резко поднялся с лавки крайний мужик, который, отогревшись, часто, с каким-то жутким хрустом в надсаженной груди заходился кашлем. Он казался слабым («Не жилец на этом свете!» — подумала о нем Мария Васильевна, когда он закашлялся впервые), но сейчас говорил твердо, жестко, словно за него высказывался другой какой-то, богатырь, сокрытый в этой хилой и хрупкой оболочке. — Спасибо и на добром слове. Нам поспешать надо. Прощевай.

Женщина спохватилась:

— Никак обиделись?! Ох, не серчайте на меня, соколики, не надо. И ты, сердешный, присядь, не уходи. Поймите и нас: каково-то было на вас, уходящих, глядеть, разрывалось нутро от горькой горечи!.. Простите меня, неразумную, что нечаянно попрекнула, что колкое словцо выпустила: нам ли ссориться в такую пору? Теперь нам разом, дружно надо быть, только так и справимся с бедою, одолеем супостатов фашистских!

За разговором она ловко выставила на стол миску, доверху наполненную дымящейся аппетитным парком картошкой, очистила пяток луковиц, плеснула в блюдце подсолнечного маслица.

— Ешьте на здоровье, подкрепляйтесь, дорога вас ждет, поди, нелегкая, когда еще откушать придется, — приговаривала она, пододвигая к гостям крупно нарезанные ломти хлеба, соль.

Мужики оттаяли, задвигались, подсаживаясь к угощению: голод, как известно, не тетка...

Нехотя взял картофелину и хворый, облупил кожуру, макнул рассыпной мякотью в масло. Но тут же согнулся пополам в новом приступе удушающего кашля: картошка упала на пол, на лбу выступил мелкими капельками пот, потемнело в глазах.

— Тебе надо бы отлежаться, — заметила Мария Васильевна, с жалостью глядя на больного.

— В могиле отлежусь, — мрачно отшутился тот.

— Останешься здесь, — вдруг решительно заявила хозяйка, — я тебя укрою, никто не сыщет. Подлечишься маленько, а потом пойдешь.

— И то верно, Иван, — кивнул моложавый согласно, — от тебя жаром пышет, как от печи, видать, температура. Оставайся. А мы, как определимся, разыщем тебя, не сомневайся!

— Это я там... в лагере... на земле лежал, простудился... — У Ивана уже заплетался язык, он, очевидно, только неимоверным усилием воли сохранял сознание.

— Ничего, оклемаешься, — ободряла его Мария Васильевна, помогая товарищам перенести больного на кровать, — вон ты какой упорный, что кремень! Такие живучие...

К вечеру Шантурин впал в беспамятство: он громко бредил, мечась на постели из стороны в сторону, несколько раз порывался подняться, хрипя: «Федоскин, танки слева!.. Гранатами лупи! Гады! Получайте... Горит, Федоскин!» И снова: «Танки, танки! Лейтенант наповал убит... Гранатами давай!..»

В городе давно начался комендантский час, в течение которого, по предписанию управы, полагалось сохранять тишину и порядок. Нарушение этого приказа угрожало виновному расстрелом. В любую минуту к Марии Васильевне, привлеченный необычным шумом и криками, мог ворваться патруль.

Срочно требовалось достать для Шантурина жаропонижающее, которое привело бы его в сознание или хотя бы позволило ему уснуть. Иначе и он, и его сиделка подвергались ежесекундной смертельной опасности.

Мария Васильевна оделась и тишком пробралась к Александре Степановне Кирилловой, которой всецело доверяла.

Посоветовавшись, женщины решили обратиться за помощью к Сергею Иванову.



Непроглядную тьму внезапно рассек узкий конус света, направленный из карманного фонарика.

Сергей упал в воронку, образовавшуюся от разрыва снаряда, вязался в землю.

Световое пятно скользнуло по комьям, опавшим листьям, медленно ощупало каждую кочку всего в нескольких пядях от лежащего человека и, шарахнувшись в сторону, угасло.

Немного выждав, Сергей настороженно приподнял голову: тишина. Полеягал еще минуты две-три.

В небе беззвучно повисла сигнальная ракета, описав дугу, она упала в темную воду Днепра.

Понятно: охрана просматривает местность, проверяет подходы к объекту.

Юноша низко пригнулся и рывком кинулся в Кооперативную улицу, к знакомому домику, беззащитно белеющему в темноте.

Окруженный густым вишневым садом, и без листьев довольно плотно оплетающим его, дом был отдан во власть ночного покоя. Нигде ни шелеста, ни звука.

Сергей трижды щелкнул по оконному стеклу. Никто не отозвался. Он повторил сигнал. Глухо стукнув, отворилась форточка, в ней замаячило девичье лицо:

— Сережа? Что случилось? Я сейчас окно открою, лезь сюда.

Сергей шепотом объяснил ей, что красноармейцу ГДан-турину, находящемуся у Марии Васильевны Савиной, срочно требуются лекарства.

— Чем же я могу помочь?

— Ты знаешь немецкий, и я подумал...

Муза примолкла. Через некоторое время она легонько хлопнула в ладоши:

— Есть! Пожалуй, можно попробовать один вариант. Может и не получиться, тогда... Но попытаться надо, иного выхода нет. Слушай же, я знаю, где расположился немецкий медицинский пункт.

Она изложила свой план, и, обсудив его в деталях, комсомольцы решились на крайность: надо было спасать Шантурина!



Резкие удары в дверь застали фашистов врасплох: они вскакивали с постелей кто в чем был, хватались за оружие, недоуменно оглядываясь, что-то бессвязно выкрикивая.

Хозяйка впустила в приоткрытую дверь молоденькую девушку. Глаза у Музы были красные — она их только что, перед тем, как постучать, сильно потерла рукавом шерстяной кофты, губы накусаны до крови, весь ее вид выражал крайнюю степень отчаяния и горя.

— Вас ист лос? — сердито выступил вперед один из немцев, сжимая в руке пистолет.

Ночная посетительница всхлипнула, прикрываясь краешком платка и громко сморкаясь:

— Герр офицер, моя мама больна, у нее воспаление легких! Ей нужны лекарства, а у меня ничего нет. Помогите, прошу вас!

Довольно чистая немецкая речь удивила и одновременно успокоила фашистов. Они, невнятно ворча, стали расползаться обратно по своим спальным местам.

Офицер с пистолетом зацепил носком сапога табуретку, пододвинул ее к себе и сел:

— Фройляйн немка?

— Нет, но я учила немецкий язык в школе. Мне очень нравится немецкий язык, и я с удовольствием занималась им.

Это очень приятно, очень.

— Ах, помогите, герр офицер, умоляю вас! Если умрет моя мамочка, я останусь совсем одна на свете! У меня больше никого нет из близких.

- Ваш отец, очевидно, на фронте?

— Нет, нет! — Муза изобразила испуг. — Мой отец не воюет против вас!

— Где же он?

— Он... Погиб, еще пять лет назад, в автомобильной катастрофе. Несчастный случай.

— Сочувствую вам, фройляйн.

— Ведь вы врач, не так ли? Вы обязаны помочь умирающему человеку, вы не можете отказать мне, помогите, пожалуйста! Это так ужасно, она так страдает!

— Хорошо, — немолодой уже, возможно, имеющий собственную дочь в далекой Германии, офицер был тронут ее причитаниями. Он встал, открыл медицинский чемоданчик и протянул Музе несколько коробочек с пилю-лями:

— Возьмите это. Будете давать больной трижды в сутки с горячим питьем, вы поняли? Скажите мне, где вы живете, — я утром навещу вас и осмотрю вашу мать лично. Итак, ваш адрес?

Муза вздрогнула: отказываться нельзя, это вызовет, безусловно, подозрение, но и соглашаться нельзя.

— Благодарю вас, герр офицер, вы так добры... Если лекарства не помогут, я опять обращусь к вам. Я приду сама.

— Только не врывайтесь вторично среди ночи, боюсь, что в следующий раз мои приятели отнесутся к вам не так благосклонно и терпимо, как сегодня, — улыбнулся немец, кивнув на похрапывающих уже кое-где немцев.

— О, да-да, конечно. Но вы понимаете мое отчаяние! Еще раз благодарю.

Муза намерилась было уходить, но немец преградил ей путь:

— Вы не боитесь ходить в комендантский час одна. У вас есть пропуск?

— Н-нет. Но я живу совсем рядом.

— Возможно, вас следует проводить?

— Не надо. Спасибо. Я добегу сама. До свидания.

Сжимая в горсти коробочки с лекарствами, она нырнула в щель между дверью и простенком, мысленно заклиная «доброго» доктора не трогаться с места.

То ли послушавшись ее, то ли по каким-либо другим причинам, но он действительно остался недвижим.

— Эй, зачем ты отпустил такую хорошенькую мышку? — окликнул его кто-то из товарищей.

— Мы еще увидимся с нею, Курт, — ответил офицер, тщательно приминая в блюдце окурок сигареты. — А она действительно очень недурна собой...

К утру Шантурину стало значительно лучше: добытые таблетки вместе с отваром малины и липовым чаем привели к обнадеживающему результату — больной пришел в сознание, недолго поспал и теперь находился в том су-меречно-блаженном состоянии, когда тело кажется невесомым, как паутина, чуть дунь на него — воспарит и, повитав в воздухе, растворится в окружающем слепящем пространстве... И в тот же час нет сил поднять руку или хотя бы пошевелить пальцами, так тяжелы, так неподъемны они.

Александра Степановна сидела у постели Шаитурина, а Мария Васильевна занималась уборкой: вот быстро и деловито прошмыгнул по всем щелкам и закоулкам веник, засновала по всевозможным домашним поверхностям беспощадная тряпка, сметая пыль, натирая все до блеска... Вот весело булькнула на дощатом полу колодезная прозрачная вода, замелькали округлые локти Марии Васильевны, тщательно вымывающей каждую дощечку. Запахло свежесрубленным деревом, волглой древесиной. Хозяйка подхватила свернутые в углу половички, вышла, крепко отколотила их об крайнюю в саду засохшую яблоню. Вернувшись, она аккуратно расстелила темно-синие со светлыми пестринками домотканые коврики, устало провела рукой по лбу, сдвигая выбившуюся из-под платка прядь, но огляделась удовлетворенно: комната сверкала чистотой.

Веки Шантурина затрепетали, заходил на худой серой шее острый кадык. Александра Степановна наклонилась к нему, подоткнула одеяло, поправила подушку.

— Спасибо, — произнес он едва слышно.

— Не разговаривай, помолчи. Тебе нельзя, голубчик. Сейчас вон куриного супцу похлебаешь и спи снова, набирайся силенок... Маша курочку-то сохранила, в подполе прятала, вот и пригодилась.

Марья Васильевна издали улыбнулась им, покрывая стол свежей скатертью.

Запыхавшись, в комнату ввалился младший сын Александры Степановны, Генка:

— Мама, тетя Маша! Облава, немцы в каждый дом заходят, уже близко! И сюда, наверно, завернут...

— Полицаи с ними есть?

— Нету.

Александра Степановна сорвала с головы платок, растрепала волосы, путаясь, стянула с себя блузку, одним движением сорвала с ног чулки:

— Маша, беги отсюда вон! Генка, у меня тиф, нонял? Тиф!

Она легла рядом с Шантуриным, укрыла его одеялом доверху, оставив лишь сбоку, у стены небольшое отверстие, чтобы он не задохнулся.

— Маша, ты слышала, что я сказала? Прячься, к соседям беги! А ты, сынок, кидай на нас все подряд: пальто, дерюжку с лавки давай, тулуп там у Маши в сундуке спрятан, — все вали на нас, побольше, чтобы незаметно было, что нас тута двое...

Генка набросал на кровать ворох одежды, неумело попытался расправить его.

— Брось, сынок. Иди, у порога их встрень. Кричи, плачь, но к кровати не допускай!

А грубые кованые сапоги немецких солдат уже грохотали по ступеням крыльца.

Едва не соскочив с петель, распахнулась дверь, откинутая дюжей лапищей.

Трое фрицев, один за другим, вошли в дом, оставляя иа свежевымытом полу безобразные грязные пятна.

— Нельзя сюда, нельзя! — Генка растопырился посередине горницы, словно выпавший из гнезда птенец: взъерошенный, беспомощный, худенький.

— Матка тифом больна, зараза к вам пристанет! Тиф! Тиф!

Немцы остановились, разглядывая мечущуюся по постели Александру Степановну, как бы в беспамятстве дергающую головой. Ее сухие пальцы вцепились в ворот рубахи, словно пытались разорвать его, освободиться от удушья.

Потоптавшись, посовещавшись, фашисты двинулись было прочь, как вдруг один из них, резко повернувшись, направился к печи. Откинув заслонку, он выгреб из теплой золы чугунок, от которого исходил дразнящий запах куриного бульона. Не обращая внимания на растерявшегося мальчика, добытчик бережно понес чугунок к выходу, глупо и блаженно улыбаясь при этом.

Генка обернулся.

— Ушли, кажись.

Словно сонная, поднялась с постели Александра Степановна, запахнула на себе одежду, однако тут же пошатнулась и присела на край кровати, отвернула одеяло: Шантурин не шевелился. Кожа вокруг его глаз налилась синевой, заострился нос, истончились белые губы.

Александра Степановна бережно отодвинула в сторону тяжелую груду вещей, припала ухом к его груди:

— Живой, слава богу!

Привалившись спиной к колодезному срубу, Сергей прислушивался к мерному постукиванию твердых ветвей дуба над головой, словно пытающихся согреться, как человек на морозе.

Издалека доносилась невнятная немецкая скороговорка — проходил патруль. Скоро звуки эти стали едва различимы, словно растаяли в воздухе.

Из-за ракитового куста послышался шорох. Сергею показалось, что он даже различает чье-то напряженное, горячее дыхание. Он сжался, вслушиваясь: нет, померещилось, наверно. И в тот же миг «цок, цок, цок, цок!» дробно прокатилось от куста до того места, где, кутаясь в старую отцовскую фуфайку, прятался Сергей. Это был условный сигнал.

Короткими перебежками преодолев опасное пространство, возле Сергея тихо приткнулся Юра Кушнеров.

Подстраховывая друг друга, они добрались до места сбора подпольного актива.

В этот поздний час на собрании решалась судьба Марии Новиковой и Прасковьи Кривицкой.

Отважные комсомолки зарекомендовали себя наилучшим образом, проявили смекалку и отвагу в освобождении из фашистского плена советских бойцов, распространяли листовки. Выполняли они и другие поручения, которые давал им Сергей Иванов: предупреждали жителей, укры-вающих беглецов, об опасности облавы; передавали красноармейцам медикаменты, добытые подружившейся с немецким врачом Музой; снабжали бывших пленных оружием.

Комсомольцы-подпольщики единодушно выразили им свое доверие, приняв Новикову и Кривицкую в свои ряды.

Твердо отчеканили Мария и Прасковья слова клятвы.

Отныне они были не просто храбрые советские девушки, а и члены боевой подпольной организации. Сознание этого наполняло их гордостью и верой в победу.

<< Назад Вперёд >>