Молодая Гвардия
 

А. Шеуджен.
НЕ ЗАБУДЬТЕ!
(25)

Нейман выжидал.

Работал он на самом дальнем лесоучастке учетчиком и делал все, чтобы расположить к себе Горбатюка. Но Горбатюк не доверял ему и относился к нему с той официальностью, за которой скрывается постоянная настороженность. Одно время, по совету Михайлова, Горбатюк установил наблюдение за Нейманом. Ничего подозрительного не было замечено. Нейман никуда не отлучался с лесоучастка и клял на все лады фашизм.

— Вы, русские, конечно, не совсем доверяете мне, — не раз говорил он рабочим и на лесосеках и в общежитии. — Горько мне от этого, но что поделаешь? Фашистский вандализм вызывает у честных людей по отноше-нию к немцам только ненависть. И, право, мне очень неприятно быть немцем. — Как бы разглядывая себя со стороны, он морщился и грустно усмехался. — Гёте и Шиллер, Вагнер и Дюрер и вдруг какой-то Гитлер. Германию обуял страшный недуг всеобщего психоза. И самое печальное, я бы сказал, чудовищно трагичное заключается в том, что мы, немцы, выросшие вдали от Германии, считающие Россию своей родиной, вынуждены тоже испытывать на себе недоверие и презрение советских лю-дей. А за что, спрашивается? Лично я готов перегрызть глотку этому поганому Гитлеру...

Рабочие слушали Неймана, однако не высказывали ему своих сокровенных мыслей, не поддакивали, хотя и не возражали. Перед ними был все-таки немец, который, оставшись на территории, оккупированной немцами, еще не сделал ничего такого, что доказало бы его ненависть к фашизму не на словах, а на деле. С другой стороны, по крайней мере внешне, он не проявлял какого бы там ни было стремления выслужиться перед нем-цами и выполнял работу, как он выражался, по необходимости, чтобы не умереть с голоду и уцелеть до той поры, когда Советская Армия изгонит гитлеровцев за пределы его «второй, любимой родины». Он мог бы уйти в партизаны, так же, как уходили другие. Но оставался на лесоучастке. Выжидал.

После разгрома немцев под Москвой ему показалось, что гитлеровская армия начинает выдыхаться и что, следовательно, можно делать верную ставку на победу советских войск. Опасаясь справедливого возмездия за уклонение от службы в армии, Нейман уже подумывал о том, как бы примкнуть к партизанам и завоевать доброе имя народного мстителя. Это была заманчивая мысль: немец, сражающийся против немцев. Тут можно было бы сделать довольно прочную карьеру. Одно удерживало Неймана: боязнь просчета. И он решил повременить еще немного, пока окончательно выяснится, на чью сторону склонится чаша весов, чтобы не гадать, а действовать наверняка.

Зимой фронт стабилизировался. Нейман ждал.

Затем гитлеровская армия снова пошла в наступление, прорвала фронт советских войск на Юге, устремилась за Дон, к Кавказу. И вот тогда-то интуиция карьериста подсказала Нейману, что ему по пути только с за-воевателями. Он — немец. Он сумеет занять подобающее немцу место в великом гитлеровском рейхе, границы которого охватят огромную территорию от Атлантического океана до Урала, а может быть, и до Тихого океана. Теперь оставалось решить задачу, какую услугу надо оказать оккупантам, чтобы они увидели перед собой не просто немца, не просто единомышленника, но и человека, практически доказавшего свою преданность Германии, гитлеровской армии и самому фюреру.

Если раньше Нейман строил только догадки о связи Горбатюка и некоторых работников лесозавода и лесоучастка с партизанами, то теперь нужны были определенные, конкретные доказательства. И Нейман начал сле-дить, вынюхивать, высматривать, регистрировать факты. В начале июля,он оставил лесоучасток. Ушел среди ночи по глухой лесной просеке с твердым намерением добраться до Шепетовки и встретиться там не с каким* нибудь третьеразрядным представителем новой власти. а с самим гебитскомиссаром Борвсом.

Шел он торопливо, без отдыха, дрожа и озираясь. Больше всего боялся нарваться на партизанскую разведку. Ночь была лунная. В лесу стояла та чуткая тишина, когда даже легкий хруст ветки под ногами казался гулким выстрелом, слышным за многие километры- На рассвете Нейман был уже на западном берегу Горыни. Весь день до вечера просидел в овраге, среди густого кустарника, а когда стемнело, он двинулся дальше. Ему не хотелось попасть в руки немецких патрульных. Тогда пришлось бы вести разговор с каким-нибудь солдафоном. А Нейману нужен был гебитскомиссар, только гебитскомиссар.

Ему повезло. Его никто не задержал в пути, и гебитскомиссар Борвс соблаговолил принять его, немца по национальности... имеющего сообщить господину губернатору «сугубо секретные сведения».

Нейман врал вдохновенно. По его словам, он чуть ли не с самого детства ненавидел Советскую власть. Причины ненависти? Отец был раскулачен во время коллективизации и вместе с семьей попал в Сибирь, где отдал богу душу. (В действительности же никто не раскулачивал и не ссылал родителей Неймана, которые незадолго до войны переехали с Украины на Волгу к старшему сыну). Как он, Нейман, оказался здесь, в Подолье? Де-зертировал из Советской Армии с единственной целью перейти на сторону германских войск и отдать свое сердце служению великим идеям Адольфа Гитлера. Руководило им в данном случае не только чувство ненависти к Советам. Очевидно, тут сыграл роль голос предков, гордых тевтонов, кровь которых течет в его жилах. И много еще подобного наплел Нейман, стоя перед гебитскомиссаром и глядя в глаза, пытливо и изучающе устремленные на него.

— Почему же вы сразу не явились в распоряжение новой власти? — спросил Борвс.

— Идти с пустыми руками? — удивленно воскликнул Нейман. — Вы могли бы не поверить мне, господин гебитскомиссар. Мало ли немцев, продавшихся большевикам?

— Это не немцы, — недовольно рыкнул Борвс. — Настоящие немцы, где бы они ни были, мыслями и душой всегда с нашим фюрером.

— Совершенно правильно, господин гебитскомиссар! — подтвердил Нейман и даже щелкнул каблуками.

— Садитесь! — запоздало предложил Борвс.

— Благодарю вас! — поклонился Нейман и опустился на краешек стула.

— А теперь рассказывайте, что там , у вас припасено? — сказал Борвс.

Нейман выложил все, что ему удалось узнать о связи Горбатюка с партизанами, с Михайловым, о том, как на лесоучасток прибывали завербованные Горбатюком лесорубы лишь для того, чтобы затем уйти к партизанам. Как бывший работник уголовного розыска, Нейман оперировал разного рода версиями, догадками, предположениями, но сейчас он все это излагал, как строго проверенные, установленные факты. Ему хотелось как можно больше набить себе цену в глазах гебитскомиссара, вы-, казать себя человеком, проникшим в самые глубочайшие тайники подпольщиков, и он фантазировал, сочинял такие подробности, которые характеризовали бы его незаурядные, способности разведчика.

Борвс слушал внимательно. Изредка делал короткие записи в блокноте, причем лицо его оставалось непроницаемо равнодушным, словно то, о чем ему говорилось, не представляет какой-то особой важности. Когда Нейман умолк, последовал короткий вопрос:

— Это все?

— Да, все, господин гебитскомиссар, - отозвался Нейман, все еще надеясь, что Борвс горячо поблагодарит его за сообщение и сразу же, как говорится, с места в карьер, предложит ему достойный пост в аппарате ко-миссариата или в каком-нибудь значительном оккупационном учреждении.

— Мы должны проверить ваши сведения, — сухо проговорил Борвс после некоторого раздумья. — А пока я препровожу вас в гестапо.

Нейман побледнел.

— Зачем? — растерянно и испуганно пробормотал он.

— Не могу же я верить вам только на слово, — объясню^ Борвс. — В гестапо наведут справки о вас. — И добавил успокоительно: — Это займет немного времени. Потом мы решим, как использовать вас. Возможно, пой-дете в армию, возможно, вернетесь в лес с нашим заданием, а может быть, командование сочтет нужным перебросить вас в тыл противника.

Ни то, ни другое, ни третье — никак не устраивало Неймана. Ошеломленно он смотрел на гебитскомиссара, чувствуя, как трясутся поджилки. Хорошенькое дело — вернуться в лес! Это же верная смерть. Там уже навер няка обнаружен» его исчезновение, и, конечно, любой сразу догадается, кто выдал Горбатюка и Михайлова. Тыл врага? Нет, видимо, гебитскомиссар не имеет никакого понятия о том, как работают советские контрразведчики. И служба в немецкой армии не сулит ничего хорошего. Возьмут да отправят на передовые позиции, в ад кромешный, где будешь думать не о карьере, а о том, как бы уцелеть.

— Словом, если ваше сообщение подтвердится, я приложу все усилия, чтобы оценить ваш вклад в дело борьбы с Советами,—милостиво пообещал Борвс и, вызвав своего адъютанта, поручил отправить Неймана к начальнику гестапо...

Весть об исчезновении Неймана застала Горбатюка на пути в лесную сторожку объездчика Фомича, где находился связной из партизанского отряда Одуха.

— Когда ушел Нейман? — спросил Горбатюк лесоруба, встретившего его в полукилометре от сторожки.

— Вчера ночью. Горбатюк почуял недоброе.

— Вот что, — сказал он лесорубу, — немедленно передай Фомичу о случившемся. Пусть партизаны пошарят по лесам. Может, схватят где-нибудь Неймана. А я в город помчусь. Понял?

— Неужто, думаете, он и впрямь замыслил подлость какую? — спросил лесоруб. — Вы ж пригрели его, сукиного сына.

— Кажется, зря пригрел! — бросил Горбатюк и, развернув коня, хлестнул его плетью, понесся в город. Он знал, что если Нейман построит свой донос даже на одних самых смутных догадках, то и тогда немцы аре-стуют его, Горбатюка. Знал он также, что ждало его в случае ареста. И все же сейчас он думал не о себе. Он мчался в город, чтобы предупредить Михайлова об опасности и через того всех товарищей по борьбе. И виделся ему укоряющий взгляд Михайлова, который как бы говорил: «Не послушал меня, пожалел гадину, и вот теперь расплата».

Едва не загнав коня, Горбатюк доехал до конторы лесоучастка, от которого до Славуты оставалось еще не менее двадцати километров. Там он сменил коня и, не чувствуя никакой усталости, двинулся дальше, чередуя то галоп, то рысь, нещадно стегая взмыленного коня.

Но до Михайлова Горбатюк так и не добрался. Его задержали на контрольном пункте, когда он въезжал в Славуту.

— Я — директор лесозавода... Вот мой паспорт, вот пропуск, — запротестовал было Горбатюк.

— А мы прекрасно знаем, кто вы такой! — ядовито сказал начальник поста, здоровенный эсэсовец, и кивнул двум охранникам: — В гестапо его!..

А за Михайловым второй день велась тщательная слежка. Узнав от Баженовой, что его ждет с минуты на минуту, он приготовился встретить смерть с той несгибаемостью, которая лишает врагов их уверенности в ко-нечной победе. Вначале возникла было мысль покончить с собой, чтобы избежать пыток, издевательств и бесконечных часов ожидания смерти. Но приступ малодушия быстро прошел. Самоубийство — слишком дурной при-мер для других: оно ослабляет волю и обезоруживает тогда, когда еще можно продолжать борьбу.

Михайлов ничем не выдавал своей изматывающей душу боли. Он совершал обход больных в палатах, принимал пациентов в своем кабинете,.то есть вел себя так, как будто не знал о готовящейся расправе. Его мужество невольно передавалось Галине Войцещук и Антонине Баженовой — самым надежным помощникам Михайлова по подпольной борьбе. Обе знали всех связных в лицо, поочередно дежурили в аптеке, выходившей окнами на улицу, и едва кто-нибудь из подпольщиков появлялся невдалеке от больницы, Войцещук или Баженова настежь распахивали одно из окон аптеки, что было давно условленным знаком опасности. Связные понимали: в больницу заходить нельзя, и следовали по улице дальше, оставляя в дураках шпиков, торчавших поблизости.

Вторую ночь Михайлов не спал. Из его головы не выходили мысли о сыне, дочерях и жене. Не зажигая света, борясь с гнетущими думами о близкой и неизбежной кончине, он изредка подходил к окну и подолгу наблюдал, как по залитому лунным светом двору больницы, таясь в тени, шастали черные силуэты гестаповцев. О побеге нечего было и думать. Порой рождалось желание выйти во двор и броситься мимо бдительных сторожей к забору, чтобы пасть от пули при «попытке к бегству». Однако это было бы только вариантом самоубийства, который к тому же полностью изобличал бы его, Михайлова, вину перед оккупантами, в то время когда они, возможно, еще не располагают точными данными о его подпольной деятельности. Следят? Ну и пусть следят. Кто знает, может быть, этой слежкой все и ограничится...

Баженова и Войцещук снимали квартиры в городе. В первую ночь после посещения больницы Шваленбергом Войцещук осталась на дежурство в больнице, а Баженова с вечера отправилась домой. Думала она, конечно, не об отдыхе, не о сне, а лишь о том, как бы выбраться из города, попасть в лес, за реку Горынь, передать партизанам последнее задание Михайлова: заменить старые явки, пароли, обезопасить городских подпольщиков от провала. Помня строгое указание Михайлова об особой бдительности, Баженова все время держалась настороже, чтобы не навести шпиков на следы тех людей, через которых партизаны поддерживали связь с городом и, в частности, с Михайловым. Никогда раньше Баженова не относила себя к числу храбрецов, по и никогда не поддавалась безотчетному страху. Как ни тре-петало порой в минуты опасности ее сердце, она умела цержять себя в руках: ненависть к оккупантам, сознание важности того, что она делала по заданиям Михайлова, всегда оказывались сильнее чувства страха за свою дальнейшую судьбу и за судьбу ребенка. Как-то Чамоков сказал ей:

— Тоня, вы мужественная женщина.

Баженова смутилась. Ей показалось, что это незаслу-' женный комплимент.

— Ничего подобного, — возразила она. — Я такая же трусиха, как большинство женщин.

Чамоков покачал головой.

- Не говорите. Скромность, разумеется, украшает каждого, и в особенности женщину. Скажу прямо и совсем не для того, чтобы сделать вам приятное: далеко не каждый мужчина смог бы подвергать себя такому риску и столь часто, как это делаете вы. Ведь у вас есть сын. Случись с вами что-нибудь, ему будет очень и очень тяжело в жизни.

— Время ведь такое, что каждому надо рисковать. А поддашься страху, то и про сына, и про все забудешь...

Баженова шла по улице, не озираясь, не высматривая, следят за нею или нет. Она знала, только дай понять врагу, что он замечен, что человек, за которым он следит, догадывается о слежке, и враг сразу насторожится и усилит во сто крат свою зоркость.

Еще перед тем, как выйти из больницы, Баженова минут десять простояла в аптеке и сквозь марлевую занавеску на окне наблюдала за прохожими и за теми, кто толкался у винной лавки, у входа в больницу, на ближайшем перекрестке улиц. Запомнила многих, не говоря уж о двух, в ватниках, на которых указал ей в коридоре больницы Шваленберг и которые, одевшись не по сезону тепло и изнывая от жары, теперь маячили на углу, в тени дерева.

Они-то и пошли за ней. Один позади, поближе, другой по противоположному тротуару, отстав на полквартала.

Зайдя в небольшой магазин, где частник бойко скупал за бесценок вещи, Баженова раз и другой украдкой посмотрела сквозь витринное стекло на улицу, увидела обоих шпиков. У нее екнуло сердце, хотя она заранее знала, что полиция не оставит в покое ни одного сотрудника Михайлова — будь то врач или простой санитар. Прежде всего надо было унять нервы. Баженова потолкалась несколько минут между женщинами, стоявшими в очереди у прилавка, и, когда почувствовала, что волнение немного улеглось, вышла на улицу.

«Надо обмануть их, уйти!» — мысленно твердила она, обдумывая, где и как это сделать.

Ей помогла колонна танков, перегородившая улицу на перекрестке. Со скрежетом и лязгом, рыча могучими моторами, они медленно ползли по узкой мостовой с очень небольшими интервалами. Порой казалось, что пушка позади идущего танка наедет на башню идущего впереди. Пыль, смешавшись с черным дымом, настолько сильно заволакивала воздух, что дома на .противоположной стороне улицы с трудом проглядывались, как сквозь густой, бурый туман.

Дойдя до перекрестка, Баженова быстро свернула за угол. Навстречу ей бросился солдат-регулировщик с красным флажком в руке. Он махнул флажком, что-то крикнул по-немецки, видимо, прогоняя Баженову назад, за угол. Но она не подчинилась его угрожающему крику, ринулась на мостовую и, прошмыгнув между танками, скрылась в развалинах дома, разрушенного еще в первые дни войны бомбардировкой с воздуха. Шпики замешкались. Прежде чем они объяснили регулировщику, кто они, Баженова успела выбраться из развалин, перебежать через соседние дворы и очутиться в узком кривом переулке. И снова какие-то крохотные дворики с низкими деревянными заборами. Никогда еще Баженова не проявляла такой прыти. Не чувствуя под собой ног, она мчалась к железнодорожной насыпи, которая тянулась невдалеке, за поросшим бурьяном пустырем. Уже у насыпи оглянулась по сторонам. Справа метрах в двухстах на виадуке торчала фигура постового, слева в нескольких шагах в откосе насыпи зияло отверстие каменной ливнесточной трубы. Баженова решила ползти по трубе, чтобы не перебегать насыпь, на которой, чего доброго, можно было наткнуться на патрульных. За трубой начинался неглубокий овраг, ощетинившийся колю-чим кустарником. По сторонам в беспорядке разбросались приземистые хатенки, окруженные зелеными садами. Это была окраина Славуты. Совсем близко виднелись рощицы, перелески, а дальше высился лес.

Внезапно из кустов наперерез Баженовой выскочили два лохматых пса. Их хриплый лай заставил ее замереть на месте. Псы не унимались. Будто бешеные, они кидались то вперед, то в стороны, так и норовили схватить Баженову за ноги. Ни отогнать, ни подействовать па них лаской было невозможно. Баженовой пришлось отступать. Собаки не унимались.

Выручила старуха. Заслышав лай, она вышла из хаты, спустилась к оврагу.

— Хто там? — окликнула она, вглядываясь подслеповатыми глазами из-под ладони в ту сторону, где неистовствовали псы.

Баженова не откликнулась.

— Цибэ, халамыдныкы! — прикрикнула старуха на собак. — Ось я вам дам, бисови звирякы! — В ее руке появилась сучковатая палка. Размахивая ею, старуха двинулась в кусты. — Цибэ, Сирко, цибэ, Махнач. Чуетэ, скаженни?

И тут она увидела Баженову. Увидела, попятилась от неожиданности.

— Ой, лышенько!.. Свят, свят!

— Тихо, тихо, бабусю. — Баженова приложила палец к губам. — Видженить собак.

Старуха засуетилась, быстро управилась со своими «халамыдныками», подошла к Баженовой.

— Що ж ты робышь тут, бидолашка?

— Тихо, бабуся, — повторила просяще Баженова. Старуха понимающе закивала.

— Добрэ, добрэ, донечка. — Спросила шепотом: — Чи нэ од нимця, часом, втикла?

— Од нимця, — призналась Баженова и, не таясь, уверовав вдруг, что старуха вовек не выдаст ее, рассказала, как очутилась здесь, в овраге.

— Чого ж воны, шыбенныки. ти, прыскыпалысь До тэбэ? — полюбопытствовала старуха.

— Хто их знае! — ответила уклончиво Баженова.

— Куда ж ты тэпэр?

— У лис бы мэни.

- Полицаи тут край лису, — предупредила старуха. ~ Почекаи, покы смеркнеться. По ночи легше будэ.

— Она посмотрела вокруг поверх кустов. — А зараз ходим до мэнэ. У клуни тэбэ зховаю. —- И, заметив нерешительность Баженовой, вздохнула обиженно. —Нэ бийся, донечка, мы ж уси тут молымось, щоб гитляря-кам цим поганым скорийще у пэкло потрапыты. Ходим!

До ночи просидела Баженова за снопами, в клуне. Старуха накормила ее, дала умыться, а после полуночи сама проводила до ближайшего перелеска и указала, куда путь держать, чтобы не наткнуться на полицаев.

На рассвете Баженова была уже далеко: за рекой Го-рынь, в сторожке лесника Фомича...

Михайлова арестовали на исходе следующей ночи. Флигель в больничном дворе был оцеплен жандармами. В комнату Михайлова вошли четверо гестаповцев.

— Ви есть главный врач больница? — спросил один . из них, старший по чину.

— Да, я, — подтвердил Михайлов.

— Я имель приказ арестоваль вас, — объявил гестаповец.

Михайлова обыскали. Не обнаружив у него никакого оружия, перевернули в флигеле все вверх дном, потом произвели обыск в больнице.

— Что вы ищете? — спросил Михайлов.

— Это есть наше дьело, — ответили ему.

— Зря ищете, — едко бросил Михайлов.

Его увезли в гестапо, когда над городом всходило яркое летнее солнце. Садясь в машину, Михайлов обернулся лицом к больнице. У окон толпились люди. Они прощально кивали головами, многие плакали.

«Прощайте, товарищи! Прощайте, дорогие!» — мысленно повторял Михайлов, глядя на них. Его сердце, будто сжавшись в комок, ныло от тупой непроходящей боли. Он знал, что видит в последний раз и этих людей, и эту улицу, и корпуса больницы. Горестно было прощаться со всем, уходить навсегда, идти навстречу смерти, не дождавшись светлой, радостной поры торжества того дела, которое было самым важным делом его жизни. Он верил, что они, его друзья, соратники, доведут это дело до конца, и эта вера воодушевляла его, скрадывала горечь отчаяния, ту страшную горечь, которую испытывает человек, обреченный на смерть...

Михайлова «удостоил своим вниманием» сам гебитс-комиссар Борвс. Он прибыл из Шепетовки, чтобы лично допросить арестованного. На допросе присутствовали шеф славутской жандармерии Готовиц и начальник отделения гестапо.

Когда Михайлова ввели в кабинет начальника гестапо, Борвс с минуту молча вглядывался в его лицо, надеясь уловить признаки страха, смятения, душевной надломленности. Ничего подобного он .не обнаружил. Лицо Михайлова было удивительно спокойным. То же спокойствие отражалось и в его взгляде.

— Вы знаете, за что вас арестовали? — спросил Борвс, не сводя глаз с Михайлова.

— Понятия не имею.

— Вот даже как! — протянул насмешливо Борвс. — Можно подумать, что вы и в самом деле не чувствуете за собой никакой вины.

— Представьте себе, это так, — ответил Михайлов.

— И вы не испытываете ни малейшего угрызения совести?

—За что?

— Да хотя бы за то, что вы ответили на нашу веру в добропорядочность вашего сердца черной неблагодарностью, — сказал Борвс.

— Я добросовестно выполнял свой долг. Спокойствие арестованного начинало раздражать Борвса.

— Не смейте говорить о долге! — прикрикнул он. — Нам доподлинно известно, что вы предатель, изменник.

— Вы ошибаетесь, — невозмутимо проговорил Михайлов. — Я никогда не был предателем и глубоко ненавижу представителей этого подлого племени.

— Чем же тогда объяснить ваши действия здесь, в Славуте?

— Я врач.

— Имеется в виду отнюдь не медицинская практика.

— Что же тогда? Борвс вышел из себя.

— Не валяйте дурака, Михайлов. Мы знаем все, понимаете, все! — выпалил он гневно. — Поэтому рекомендую не играть в прятки. Чистосердечное признание может смягчить меру наказания.

— И все-таки мне непонятна причина ареста, — сказал Михайлов. — Всякие же голословные обвинения я отвергаю.

К нему подошел Готовиц,

— Надеюсь, вы знаете Горбатюка?

— Знаю, — подтвердил Михайлов.

— А Яворского?

— Знаю.

— Ну и что вы скажете нам на это?

— Горбатюк — мой пациент, а Яворский — мои непосредственный начальник.

— Может- быть, вам еще неизвестно, что они арестованы? — спросил Борвс.

Михайлов едва не потерял самообладание. Весть об аресте Яворского и Горбатюка была неожиданной. «Если это так, — подумал он, — то мне вряд ли удастся обмануть немцев». Но тут же подумал о другом: «А не провокация ли это?» И желая выяснить истину, спросил:

— А я-то при чем здесь?

— Их признания обнажают ваше подлинное лицо, — вставил начальник гестапо.

— А вы твердите о каком-то долге! — колко бросил Борвс.

Михайлов верил в Горбатюка и Яворского.

— Что ж, оперируйте признаниями Горбатюка и Яворского, — заявил он равнодушно. — Я ничего не могу дополнить к их показаниям.

— Нам нужны имена ваших сообщников, — потребовал Готовиц.

Михайлов еще больше убедился в том, что ни Яворский, ни Горбатюк не повинны в его аресте. Кто-то выдал и их, и его. Но чувствовалась слабая осведомленность предателя о составе подпольной группы, о ее связях, численности.

— Мы ждем! — нетерпеливо вырвалось у Борвса.

— Не упирайтесь, — сказал Готовиц.

Начальник гестапо нервно застучал кулаком по краю стола.

— Ну?!

— Право, не пойму, чего вы добиваетесь от меня, -..... пожал плечами Михайлов. — Какие имена? Какие сообщники? В чем вы обвиняете меня?

Терпение гебитскомиссара лопнуло окончательно.

— Хорошо, я вам скажу, в чем, — зловеще проговорил он. — Вы, Горбатюк и Яворский возглавляете преступную деятельность наших врагов здесь, в тылу. И главный зачинщик вы, вы, вы! — Борвс трижды ткнул указательным пальцем в сторону Михайлова. — Связь с партизанами, связь с диверсантами. Взрывы, нападения на склады, на эшелоны — все это дело ваших рук. Не прикидывайтесь безобидной овечкой,

— Погодите, погодите, — наигранно взмолился Михайлов. — Кто же это возвел меня в такие герои? — На его губах появилась улыбка. Дорого она стоила ему сейчас, когда он понял до конца, что смерть-таки неизбежна. Но он улыбнулся, чтобы попытаться выяснить у врагов, откуда же к ним попали все эти сведения. — Неужто Яворский и Горбатюк могли вам наплести такую чушь?

Мужественная улыбка! Она вызвала среди врагов замешательство.

— А может быть, это партизаны донесли вам на меня, на Яворского и Горбатюка, чтобы вашими руками расправиться с нами? — продолжал наступать Михайлов. — Что и говорить, ловко задумано.

У Борвса, кроме доноса Неймана, не было никаких доказательств подрывных действий арестованных. Горбатюк и Яворский, как и предполагал Михайлов, упорно отрицали свою причастность к подпольной организации и еще упорнее твердили, что это клевета. Теперь и Михайлов отвергал предъявленные ему обвинения, как по меньшей мере смехотворные. Борвс невольно усомнился- в достоверности сведений, полученных от Неймана. Кто поручится, что этот Нейман не подослан партизанами, как это утверждает Михайлов.

— Не выкручивайтесь, — крикнул Борвс. — Мы располагаем точными данными.

— Вам, конечно, виднее, — едко отозвался Михайлов.

— Да, точными! — повторил Борвс. — Неймана знаете?

«Так вот кто выдал нас! — подумал Михайлов. — Эх, Горбатюк, Горбатюк, говорил же я тебе!»

— Нет, не знаю, — ответил он, немного помедлив.

— Нейман — друг вашего Горбатюка, — пояснил Борвс.

— Почему «моего»? — спросил Михайлов, выразив на своем лице крайнее удивление.

Первый допрос не дал ничего гестаповцам. Михайлова бросили в одиночную камеру, а гебитскомиссар вернулся в Шепетовку, чтобы еще раз проверить данные, представленные Нейманом, и самого Неймана.

Две недели провел Михайлов в гестаповских застенках. Допросы повторялись утром и вечером. Побои, пытки. После каждого допроса обеспамятевшего Михайлова волокли в камеру и бросали на каменный пол. Его грудь и спина были покрыты кровавыми полосами и ожогами. На щеках, под глазами синели вздувшиеся кровоподтеки. Как только он приходил в себя, сразу оживала боль израненного тела, вывернутых пальцев рук, глубоких язв, оставленных раскаленным железом. От малейших движений боль усиливалась настолько, что почти невозможно было сдержать крик. Но Михаилов не кричал. Стиснув зубы, стараясь не шевелиться, он лежал ничком, прижавшись щекой к прохладным камням иола, и глухо стонал.

Яворский скончался от пыток. Горбатюка пристрелили во время допроса, когда он, выхватив из рук палача тяжелую стальную палку, ударил по голове одного из гестаповцев. Оба — и Яворский, и Горбатюк не выдали ни одного участника подпольной организации, а на; очной ставке с Михайловым говорили о нем только как о прекрасном враче. Ни слова о его и о своих связях с партизанами, ни слова о тех заданиях, которые они по-лучали от него. Теперь, когда Яворского и Горбатюка уже не было в живых, гестаповцы прилагали все усилия, чтобы развязать язык Михайлову. Каким только м укати они не подвергали его! Им казалось, что ни одни человек не сможет выдержать подобных истязаний и в конце концов заговорит, признается во всем. Но Михайлов продолжал молчать. Терял сознание, задыхался от невыносимой боли, исходил холодным потом и упрямо повторял одно и то же: «Ничего не знаю! Ничего...»

Его казнили 12 июля 1942 года в Славуте.

С утра немцы начали сгонять на площадь местное население. Гнали весь народ: и старых, и малых. В улицах, прилегающих к площади, дворы и дома были заняты эсэсовцами. Шеф жандармов Готовиц опасался, что партизаны попытаются совершить налет на город с тем, чтобы спасти Михайлова. Когда он поделился своими опасениями с начальником гарнизона, тот заявил:

— А меня, например, вполне устраивает такой налет. Вряд ли нам представится более удачный случай разгромить эту партизанскую свору. Устроим засады, сосредоточим войска и перебьем всю.

Так и сделали. В окрестностях Славуты были расставлены разведывательные дозоры. Приведенный в боевую готовность гарнизон устроил в городе ловушку, роль приманки в которой предназначалась Михайлову. И если бы подпольщики вовремя не предупредили Антона Одуха о подготовленной немцами засаде, он двинул бы свой отряд на город. Партизаны уже были готовы к выступлению. Намечалась неожиданная, дерзкая вылазка: прорваться к площади, вызволить Михайлова и, нанеся урон застигнутому врасплох гарнизону, вернуться в лес.

И пришлось отказаться от этого замысла. Как ни велика была любовь Антона Одуха к Михайлову, он не посмел вести отряд на верную гибель...

И вот бывший главный врач Славутской городской больницы Федор Михайлович Михайлов стоит на табуретке под виселицей. Рядом с его головой болтается петля.

Ветреный день. По небу несутся белые, ослепительно сверкающие на солнце облака. Раскачиваются, будто прощально кивая, верхушки деревьев. В воздухе мелькают ласточки. Вдали, над лесом, черными точками парят шулики. Подхваченные струями ветра, они то взмывают ввысь, то камнем падают вниз.

Вокруг виселицы жандармы, полицейские, солдаты. За ними большая толпа. Детишки, женщины, седоволосые старцы. Молчит толпа, затаив дыхание.

Михайлов с трудом держится на ногах. Руки за спиной скручены колючей проволокой. На теле бурые от крови обрывки нижнего белья. Осталось жить каких-то несколько минут. Потом исчезнет все: и лазурь небес, и облака, и ласточки, и эта замершая в прощальном молчании толпа, где так много знакомых лиц.

С кузова грузовика, расположенного рядом с виселицей, шеф жандармов Готовиц зачитывает приговор. Читает по-немецки. Потом переводчик повторяет приговор на русском языке. Кощунственно звучит он, этот русский язык, когда его заставляют излагать волю, диктуемую чужеземцами.

Итак — смертная казнь через повешение. За связь с партизанами, за подпольную деятельность, направленную против новой власти, против германских войск, Чтение приговора окончено.

Палач старательно намыливает петлю. Его локоть касается плеча Михайлова. И это прикосновение, словно удар электрического тока, заставляет Михайлова вздрогнуть. Он забывает о боли ран, собирает последние силы и, выпрямившись, вскидывает голову.

— Прощайте, товарищи! — хрипло произносит он. — Прощайте, друзья! — повторяет громче, и голос его крепнет. — Я выполнил свой долг перед матерью-Родиной. Верьте, скоро наша земля очистится от фашистской погани. Боритесь, не сдавайтесь!

Петля уже на шее Михайлова. Он силится еще крикнуть что-то, но в это время палач выбивает табурет из-под его ног.

Над площадью проносится тяжелый стон толпы.

<< Назад Вперёд >>