Молодая Гвардия
 

Глава девятнадцатая

1.

— От Советского Информбюро. Части Красной Армии пошли в решительное наступление. Гитлеровские бандиты бегут. Фашисты теряют живую силу, танки. Наступательный порыв Красной Армии нарастает с каждым днем... — Все это слышалось, вероятно, во сне. Голос московского диктора был издавна знакомым — Юрий Левитан говорил совсем рядом.—Братья и сестры, томящиеся в тылу врага! Мы придем к вам! Не прекращайте сопротивления проклятому фашисту, уничтожайте его днем и ночью. Будет и на нашей улице праздник. Смерть немецким оккупантам!

Иван Тимофеевич открыл глаза. В камере стоял полумрак. За свою первую ночь он не успел присмотреться к стенам. Утренний рассвет еще несмело пробивался сквозь решетку окна. Темные силуэты людей не шевелились. Они замерли, прислушиваясь к голосу диктора.

— На этом мы заканчиваем утреннюю передачу шахтинского радио. А теперь подготовьтесь к утренней гимнастике. Откройте форточку, проветрите комнату. С добрым утром, товарищи! —поспешил диктор щелкнуть пальцами, как будто выключил свой микрофон.

И сразу ожили темные силуэты людей.

— Здорово у тебя получается...

— Настоящий Левитан...

— Молодец, Белько...

— Еще давай Москву, Ванюшка...

— Хоть душу свою отведем...

Только сейчас Иван Тимофеевич догадался, что никакого радиоприемника нет в камере. Он и сам, бывало, не отличал голоса шахтинского диктора от голоса Юрия Левитана. Значит, Иван Белько здесь, в камере, он арестован. Последний раз его отчетливый, уверенный баритон довелось слышать перед уходом советских солдат из города: тогда репродукторы никто не выключал, по голосу Белько готовились к воздушным тревогам, нетерпеливо ждали его «Последнего часа», прислушивались к каждой весточке. Многие жители узнавали диктора в лицо, при встречах останавливали его на улице: «Ну, как там в эфире? Что нового, Ванюшка? Далеко ли Гитлер?» Иван Тимофеевич хорошо запомнил вихрастую шевелюру этого высокого худощавого человека, его продолговатое лицо, нос горбинкой... А главное — голос, так неповторимо схожий с голосом московского Левитана. И теперь самому хотелось пожать руку этому шахтинцу за то, что он напомнил людям о Москве, развеял недобрые думки и хоть на одно мгновение, но раздвинул черные стены камеры, позволил людям поверить в желанные вести.

— Давай еще, Белько!..

— Не выключай своего радио...

— Что там на фронте?

— Давай нашу волну... — отозвались требовательные мужские голоса в дальнем углу камеры. И в ожидании смолкли. Настороженную тишину прервал все тот же звонкий щелчок пальцев.

— Говорят Шахты,— привычно объявил диктор,—Начинаем утреннюю литературную передачу. У микрофона чтец-декламатор нашего городского радиокомитета Иван Белько. — Недолгую паузу заполнили «разряды» в эфире, но через секунду «помехи» исчезли.

— Вот дает парень!

— Ну, как настоящее радио...

— Не мешай ему, Сенька... Короткая перебранка между хлопцами сразу же затихла.

— Сегодня в нашей программе вы познакомитесь, дорогие товарищи, со стихами известного русского поэта Некрасова, борца за народную свободу.

И все затаили дыхание.

Не может сын глядеть спокойно
На горе матери родной,
Не будет гражданин достойный
К отчизне холоден душой,
Ему нет горше укоризны..»
Иди в огонь за честь отчизны,
За убежденье, за любовь...
Иди и гибни безупречно.
Умрешь недаром... Дело прочно,
Когда под ним струится кровь...

Он читал с тем неповторимым вдохновением, которое не часто приходит к человеку; каждое слово обжигало душу, заставляло думать, подступало к самому сердцу. Ивану Тимофеевичу доводилось и прежде слушать эти некрасовские строки, но теперь они звучали по-иному, воспринимались подобно клятве. Сумрак подвала нехотя отступал перед утренним рассветом. Среди притихших людей можно было разглядеть и юношу, припавшего спиной к каменной стене, и пожилую женщину, скрестившую руки на груди, как бы застывшую в своем суровом молчании, и ближнего соседа-старика, затаившего дыхание. Взоры людей устремились только к нему, к диктору Ивану Белько. Он стоял в полный рост, скупым жестом руки иногда рассекал воздух и говорил, говорил, словно нетерпеливо ждал той минуты, когда застойная темень окончательно покинет камеру.

— И еще... товарищи,— глубоко вздохнул Белько,— я прочитаю вам неизвестные стихи великого русского критика Добролюбова... — Он поправил ладонью свою непослушную шевелюру.

Милый друг, я умираю
Оттого, что был я честен:
Но зато родному краю
Верно буду я известен.
Милый друг, я умираю,
Но спокоен я душою...
И тебя благословляю:
Шествуй тою же стезею.

В эту минуту за дверью, на каменных ступеньках подвала, послышались торопливые шаги часового.

— А ну, отставить всякие концерты! — закричал стражник и гулко ударил прикладом в дверь. — Ишь раскудахтался... Прекратить, а не то я....

Белько объявил спокойным голосом:

— По техническим причинам, дорогие радиослушатели, мы прекращаем временно свои утренние передачи Говорят Шахты. Слушайте нас в пятнадцать ноль-ноль, когда полицаи отправятся обедать.

— Не обращай на них внимания... — Давай, Ванюшка!..

— Пускай стучат себе на здоровье.

— Крой, парень! — летели изо всех углов камеры требовательные голоса.

Но Белько уже стоял у стены. Его звонкий щелчок пальцев выключил «микрофон». Молодые хлопцы сразу же окружили диктора, просили почитать новые стихи.

— Передачи окончены. Дирекция, как видите, протестует... — попытался шуткой отделаться Белько от наседавших на него парней. — Откройте форточки, проветрите комнату. Сейчас полицаи поведут нас на утреннюю зарядку, умоют каждого красной юшкой...

Иван Тимофеевич решил выручить диктора от назойливых парней.

— Белько! Ванюшка... — подал он голос. — А ну-ка, иди сюда. Не признаешь меня?

Сидевшие рядом обрадовались голосу Клименко.

— Да кто ж тебя не знает, Иван Тимофеевич? —приветливо отозвался стоявший у простенка худощавый мужчина. — И меня ты должен помнить, в одном доме когда-то квартировали. Ты на третьем этаже, а я на первом. Помнишь?

— Что-то не признаю, сосед...

— Как же, как же... — не отступал худощавый... — Одному мальчишке пацаны во дворе нос раскровавили. А ты заметил. Зимой это было. Прямо в сугроб прыгнул, с третьего этажа. Обидчикам уши надрал, а энтого мальчишку самолично к родителям на руках принес. Я все помню...

— Отчаянный был старина. Знаю... — подтвердил диктор. Он растолкал от себя парней, чтобы найти место рядом с Клименко. Иван Тимофеевич с радостью сжал сухопарую ладонь знакомого человека.

— Садись, дружок. На зарядку небось вместе поведут, а?

— Меня уже вчера водили... — неохотно признался Белько. — Ребра пересчитали, обещались сегодня в соседнюю камеру определить...

— Ты о смерти не думай, Ванюшка. Рядком посиди со мною... И помолчи, оно и полегчает на душе.

— Сейчас молчать нельзя...—тихо шепнул Белько.— Тюрьма — это не только тюрьма.

Иван Тимофеевич недовольно посмотрел на бледное, похожее на восковую маску лицо человека. Горбинка носа выступала бескровным хрящом, скулы были обтянуты сухой кожей, и ни одна жилка не билась под этим бледным восковым покровом. Лишь в глазах, запавших под густыми бровями, еще угадывалась прежняя искорка. А тихий, доверительный шепот был совсем не похож на тот знакомый, не раз слышанный и переслышанный голос, который только что заполнял собой камеру.

— Я рад нашей встрече, Белько... — пригорнул к себе худые плечи диктора Иван Тимофеевич. — Давно здесь?

— Четвертые сутки... — шепнул Белько. — Как увидел вас вчера, товарищ Клименко, хотел сразу же подсесть к вам. Но, думаю, возможно, вы не станете выдавать себя в камере... Старый коммунист, бывал в разных переплетах... Решил дождаться утра... А вы признали меня, спасибо за память. У меня есть одна думка...

— Какая?

— Подкоп сделать. В дальней нише, которая выходит к наружной стенке... Прямо на улицу...

— Об этом хорошенько надо подумать, — остановил Белько Иван Тимофеевич. — Людей наших можем погубить... А вдруг про подкоп разнюхают полицаи? Всех своих товарищей погубим. С таким делом спешить нельзя. Надобно все обмозговать...



2.

В темном углу они долго сидели вдвоем. Люди сгрудились около решетки, хотели глотнуть свежего воздуха. У каждого были собственные думки, и о чем шепчутся двое — остальным заключенным не хотелось слушать.

— Про что пытают гестаповцы?—спросил Иван Тимофеевич.

— О пожаре в театре... Говорят, что я спалил шахтинский театр... допытываются про партизанскую рацию... Знают, что я работал в городе диктором. Меня выдал наш шахтинец, по кличке Художник, бельмо у него на глазу.

— Наш? Русский?

— Вот это и противно, Иван Тимофеевич,— повысил голос Белько. — Немцам можно заморочить голову, а полицаи обо всем доносят, выслуживаются перед новыми хозяевами... Из тюрьмы нам не выбраться. Коммунистов не отпускают отсюда.

— Попробуем уйти,— с уверенностью промолвил Иван Тимофеевич. — Был у меня такой боевой дружок... Про Григория Ивановича Котовского доводилось слышать?

— Конечно, слыхал. Герой гражданской войны, командир кавалерийской бригады... И вы с ним встречались?

Имя Котовского заинтересовало многих. Шустрые хлопцы первыми уселись в темном углу. За ними ушли от окна и другие. Те, кто не мог встать с земли после вчерашних побоев, приподнялись на локтях, ждали, о чем расскажет старик Клименко.

— В Одессе... В девятнадцатом это было...—как бы вспоминая, промолвил Иван Тимофеевич. — Котовский ничего не боялся. Один раз он одел белогвардейские погоны, представился офицером и освободил из тюрьмы наших товарищей. Вся Одесса тогда говорила об этом. Большую награду объявили власти — только изловите нам Григория Котовского. Да не так-то легко споймать боевого подпольщика. А разве и в нашем горняцком городе не найдутся смелые, решительные боевики?—обратился уже ко всем Клименко.

Люди молчали. Может, оттого, что многие завидовали встречам своего земляка с героем гражданской войны, Иван Тимофеевич видел перед собою, совсем близко, доверительный взгляд чубатого хлопца, слышал его учащенное дыхание.

— А Ленина ты видел, папаша? — спросил чубатый.

— Не довелось, сынок... Приказ его исполнял, под Царицыном, когда хлеб голодной Москве отправляли. А самого не встречал... Вместе с Орджоникидзе громил беляков, а вот с Ильичем не довелось бывать...

— Я видался с товарищем Лениным,— подал голос старик, теснившийся позади молодых парней.—Перед смертью, а расскажу вам, ребята... Волокитиным меня зовут, с Октябрьской шахты я. Воевал на разных фронтах.

И хотя в камере было не менее сорока человек, никто не посмел даже кашлянуть. Все смолкли. Ждали, о чем расскажет старик.

— Когда нас, багаевских красных казаков, бросили на защиту Петрограда, там и я очутился,— начал шахтер. — Генерала Юденича надобно было нам ударить. Как-то раз шумок по окопам прошел: Ленин приехал к нам. Гутарить с казаками желает. Глядим — идет. В кепочке простой, в пальтишке. Интересуется: где, мол, багаевские тут? Мы, конечно, под козырек. Расспросили, значит, товарища Ленина про боевые дела, погутарили с вождем. А он возьми и скажи: а как, ребятки, с харчами у вас? Мы пригласили его отведать вареной картошки, куском черного хлеба по-делились с ним. Вместе с нами ел, не требовал. Присел на бруствере и объяснил казакам: еще требуется разок ударить по генералу Юденичу, Последний, гутарит, решительный бой. А за хлебушек вы, ребята, не печальтесь. Будет у нас и хлеб, и бронепоезда будут. Все вам рабочие, кре-стьяне дадут, только бейте крепче белого генерала. И признаюсь я вам, сдержал товарищ Ленин данное слово. Балтийцев-морячков нам подбросил, орудий разных прислал. Мы тогда со всего плеча ударили, опрокинули того генерала.

— Ну, а с Лениным ты говорил? —не стерпела стоявшая рядом женщина.

— Вот как с тобою, как со всеми. Лично довелось спросить товарища Ленина по части бронепоездов. Он положил на мое плечо руку и ответствует: «К вам на помощь идут моряки Балтфлота. Юденич должен быть разбитым, в этом теперь основная задача всей нашей Советской власти». До сей поры помню его слова...

— Посчастливилось тебе, товарищ Волокитин...— опять отозвалась женщина. — В коммунистах, видать, давненько состоишь?

— За грех не считаю... — хмуро промолвил старик и отошел под глубокую нишу камеры.

Иван Тимофеевич узнал в этой шахтинской горожанке машинистку Октябрьского райкома партии Клюеву.

«Значит, многих наших схватили полицаи. Не только городского диктора, меня, этого старика. Многих... Даже из райкома здесь»,— тревожно вздохнул Иван Тимофеевич.

В темном углу послышался чей-то недовольный ропот:

— Из-за вас чертей и других стрелять будут. Проглядели свою Москву, а теперь и каяться не желаете...

— Это кто ж там слюни распускает? А ну-ка, храбрец, покажись,— строго окликнул неизвестного Иван Тимофеевич.

У дальнего простенка поднялся бородатый старик.

- A што разве неправду говорю,-— бросил он в сторону Клименко. — Проглядели свою Москву. Немца к шахтам подпустили. А еще коммунистами зоветесь. За Российскую державу голос дерете. А кто из нашего брата от Советской власти не натерпелся? Я в тюрьме тоже при большевиках два годочка вшей кормил...

— Небось проворовался, дедок? — спросил кто-то охрипшим голосом.

— Этот может...

— По бороде видать...

— Из бывших кулачков, наверное...

— Кайся перед нами, куркуль...

Но бородатый старик уже протиснулся к средине камеры. Он глядел только на Клименко.

— Не верю я, штоб ты ходил чистым по всем статьям. Небось тоже натерпелся от Советов? А? Скажешь, все у тебя гладенько сходило? А?—уставился бородач на Ивана Тимофеевича.

Многие ждали: ответит или не ответит Клименко? Что он скажет? Белько увидел под усами Ивана Тимофеевича хитрую усмешку.

— Был такой конфуз и со мною. Был,— как бы желая уступить бородачу, кивнул в его сторону Иван Тимофеевич.— Судили разок и меня. По всем правилам судили. А за что, спроси? Работал я в шахтинском тресте «Вода-свет». И был у нас там один инженеришка, из бывших поповичей, кажется, его Николаем Исафовичем прозывали. Въедливый такой, ну, как тот репей. Все ему Советская власть плохая: такая, мол, сякая. Вот и на меня как-то налетел. Я ему в морду. Сдачу дал. Меня — на суд. А верховодил в нашем товарищеском суде справедливый хлопец Васька Катруха. Стою это я перед нашим Васькой и думаю — засудит, упечет. А вышло, братаны, совсем интересно. Меня отчитали как следует, холку намылили за то, что я не сдержался, перед поповичем руки распустил. Дали мне общественное порицание и приговорили уплатить штраф пять рублей в пользу Осоавиахима... — заключил Иван Тимофеевич под одобрительный гогот молодых парией.— Как видишь, и я, старина, пострадал при нашей власти.-,

Бородач, вероятно, ждал другого оборота: он недовольно махнул букой.

— А я прямо скажу, братаны,—заключил Иван Тимофеевич.— Ты меня ругай, кори, ежели я что не так сделал, а мою Советскую власть не трогай. За нее я душу отдам...

Около себя он увидел Клюеву.

— Вы, товарищ Клименко, еще расскажите людям про свои боевые дела,— шепнула она.— В заключенных надо поддерживать стойкость духа. Вы старый командир Товарищи ждут смерти... Здесь томятся разные люди, и сильные и слабые. Наш долг, обязанность коммунистов...

— Сам понимаю...— согласился Иван Тимофеевич.— Белько, ишь, что сообразил... радио... Я сразу и не понял спросонья. Думал, настоящая передача... даже обрадовался — наши голос подают.

В коридоре опять возник беспокойный топот. Дверь протяжно скрипнула, и на пороге вырос полицай.

— Арестованная Клюева, выходи!—объявил стражник.

Сидевшая рядом с Иваном Тимофеевичем женщина даже не успела сказать прощального слова арестованным. Она быстро вскочила на ноги и вышла из камеры.

— Ее каждое утро первой вызывают. За четверо суток я все приметил...— доверительно шепнул Белько.— Сейчас истязать будут. Криком кричит она...

— Одно слово — живодеры. С работника райкома особый спрос,— в свою очередь заметил Иван Тимофеевич.— И долго эта утренняя зарядка у них продолжается?

— Клюеву вечером возвращают в камеру. Заставляют ее стирать на кухне вещи расстрелянных. Сама жаловалась. Говорит, на барахолке полицаи эти вещи продают. А меня два часа допрашивали.

— Оно и понятно. С тебя малый спрос. А машинистка, значит, держится... Молодец. Я ее и раньше встречал в райкоме, бойкая такая была. Все секретные бумаги печатала, многое знает...

Иван Тимофеевич старался не выдавать тревоги, которая подступила к сердцу.

За потолочными досками возникли женские крики...



3.

Вторым вызвали на допрос Клименко. Иван Тимофеевич был уверен, что он еще возвратится, и поэтому молча вышел из камеры, не стал прощаться с товарищами. Белько хотел было рвануться к нему, но старик предупредил его твердым голосом:

- Наше еще впереди. Ефимыч. Оставайся с людьми.

Наверху, у последней ступеньки подвала, его встретил Ванька Пискун. Около полицая стоял низкорослый, щуплый немец.

— Вот и свиделись, красный командир. Это сам Клименко, господин Мольс,— объяснил полицай немецкому офицеру.— Постарел ты, дядя Ваня, после Мелеховской переправы...— напомнило давней встрече начальник караула.

— А ты — ничего... Справный казак. Видать, на сытном харче служишь. Ряшку наел, за неделю не объедешь.

— Мне в пользу...

— Я и вижу...— вновь обменялись короткими словами, пока шагали коридором.

Ванька Пискун привел его в светлый, просторный кабинет. Здесь все выглядело по-домашнему: коврики на полу, часы на стене, какие-то картины, в углу — фикус. Венские стулья тоже придавали комнате домашний уют. Чернявая молодайка, одетая в темно-бордовое платье, сидела у простенка между двумя окнами. Она окинула вошедших любопытным взглядом, поправила занавески на окнах. Ее присутствие в этой светлой, обласканной утренним солнцем комнате также напомнило о домашнем спокойствии и уюте. И только широкий письменный стол, покрытый зеленым сукном, табуретка, приставленная к столу, телефонный аппарат казались чужими, посторонними.

Это был служебный кабинет оберштурмбанфюрера Хильфсгота.

— Лично доставил вам, господин шеф, местного партизана, красного командира, коммуниста Клименко,—отрапортовал Ванька Пискун тучному немцу, молчаливо сидевшему за столом.

— Зер гут...

— Если прикажете, самолично из него кишки размотаю. Это такая вражина, его весь город знает...

— Спасибо за справку,— нехотя буркнул Иван Тимофеевич.— Может, на этом и закончим нашу встречу с твоим хозяином? Все ясно.

Но тут вперед выступила молодайка.

— Шеф желает поближе познакомиться с вами, Клименко. Откровенное признание смягчит вашу участь.

— Она у меня и так мягкая... Тертая-перетертая.

Ирэн подсела к столу, о чем-то спросила немца. Шеф махнул рукой, и Ванька Пискун, пристукнув каблуками, обернулся к двери.

— Лишний ты здесь, казак,— бросил ему вслед Иван Тимофеевич.— Жалею об одном... вежливостью своей не поскупился я тогда... на переправе.

— Мы еще наласкаемся, дядя Ваня,— успел перед дверью ответить полицай.

Ирэн опять спросила:

— Вы коммунист?

— Был и останусь коммунистом...

— Давно в партии?

— Когда тебя еще на свете не было...

— Теперь партизан?

— В гестапо лучше об этом знают.

Каждый свой вопрос и каждый его ответ черноглазая объясняла немцу. Значит, шеф ничего не понимает в русской речи — определил Иван Тимофеевич. А жаль... Очень жаль. Может быть, это и к лучшему? Что смыслит накрашенная девка в партизанских делах? Откуда она появилась в городе? Такую румяную канарейку ему не приходилось встречать в Шахтах... Если судить по нашивкам немца, шеф ходит в звании майора. Так почему же немецкий офицер не предложит хотя бы скамейку пожилому человеку? Заставляет его так долго стоять на ногах...

— Ты, черноглазая, объясни своему борову. Ноги у меня контужены. Стоять трудно...

— Присаживайтесь. Пожалуйста. Шеф разрешает. Вас ожидает долгий разговор...— предупредила Ирэн.

— Еще чем интересуетесь?—спросил Иван Тимофеевич.

— Где штаб партизан?

— Много будешь знать, сразу состаришься.

— Вы знали коммуниста Холодова?

— Горжусь им...

— Кто сейчас возглавляет подпольный райком? Назовите фамилию...

— Другого дурака ищи, девка, а в наших Шахтах они давненько перевелись. Так и скажи своему борову,— кивнул Иван Тимофеевич на немца.

«Ишь чем интересуются...— промелькнуло в мыслях.— Парторга убили, а спокойствия себе не нашли. И никогда не найдете себе покоя, гады...»

— Вы уклоняетесь, Клименко, от прямых ответов,— предупредила Ирэн после короткого объяснения с шефом.— Почему при аресте ваша жена назвала имя какого-то Сергея? Этот Сергей коммунист?

— Да. Старый, боевой коммунист.

— Где он?

— Здесь. На тебя и на твоего начальника смотрит,— спокойно пояснил Иван Тимофеевич.

— Мне непонятно... — тряхнула Ирэн своими каштановыми кудрями. И пока она ворковала на чужом языке с шефом, Иван Тимофеевич терпеливо ждал. Заметил, как немец вздернул бровью и все свое внимание обратил теперь к нему.

— Давно это было, девка,— облегченно вздохнул Иван Тимофеевич.— За Советскую власть я боролся еще в Одессе, в девятнадцатом году. Был членом подпольного обкома партии. Ты мне в ножки обязана поклониться, что я для тебя тогда землю русскую от погибели спасал. А ты вылупилась на нашей родной земле, подлюка... Кумекаешь теперь? Я беляков бил, нечисть всякую. В подполье тогда ходил под кличкой товарища Сергея... Вот почему мне дорого это боевое прозвище. Я его никогда не забуду...

— Это старый конспиратор...— с подчеркнутым раздражением объяснила Ирэн шефу. Она сказала оберштурм-банфюреру и про Одессу, и про подпольный обком, членом которого ходил когда-то арестованный Клименко. Трудно, невозможно было ей пересказать на немецком языке всего того, что наговорил этот дерзкий старик. Ее прежнее представление о красном партизане Клименко теперь окончательно развеялось; он такой же, как Холодов, характером похож на Гудкова, на Калюжного, на Пушкарского, на Антонова, на Проценко, на сотни других шахтинских коммунистов, которых Ирэн встречала на допросах. У этого дерзкого партизана было что-то общее и с теми пленными матросами, которых так долго держали в тюрьме, ничего от них не добились и свезли под станцию Каменоломня. Возможно, их знавал Клименко? Один из моряков тоже был одесситом. Господин Хильфсгот только молчит, терпеливо выслушивает ее перевод. Если бы Клименко допрашивал сам Эвальд Дэппэ! Или русский следователь Павел Козловцев! Им бы сразу удалось расколоть этого старого конспиратора... Все геройство Клименко они растоптали бы в порошок... А шеф молчит... Или он обдумывает, каяк заарканить тугой петлею шею Клименко?

— Вы сознательно служили Советской власти?—почему-то спросила Ирэн.

— А как же. Это моя власть. Моих кровей. Народная, наша... Всякую падаль мы все одно сметем с родной Советской земли.

— Чем же она, эта народная власть, отблагодарила вас, Клименко?

— Жизнью. Настоящей жизнью!—с гордостью промолвил Иван Тимофеевич.—И наградами меня наша власть не обошла. Два ордена боевого Красного Знамени имею. Золотым оружием награждался. Пенсию назначили. Все имел. Жизнь! Ты только вдумайся в это большое-пребольшое слово... Жизнь!

Сказала или не сказала переводчица своему шефу про боевые награды — бог с ней! Главное, он вспомнил о них. И почувствовал удовлетворенность от собственных слов.

Ирэн достала из шкафа стакан, графин.

— Вы любите водку... Я знаю. Для успокоения можете выпить...—предложила она с подчеркнутой любезностью.

Иван Тимофеевич дождался, когда переводчица наполнит стакан. Потом оглядел шефа недоуменным взглядом.

— За кого ж ты меня принимаешь?—спросил он Ирэн.— Видать, долго думала, водку приготовила... Благодарствую за угощение.— И отвернул лицо от стакана.

У шефа вырвался ядовитый смешок.

— Пей, партизан... Я великодушно дозволял... Руссиш шнапс... Зер гут,— процедил немец.

— Водкой надумал меня купить? Не продаюсь... Скажи ему, девка,— в голосе Ивана Тимофеевича послышались злые нотки,— пускай твой боров сам захлебнется шнапсом. Не на такого напали...

— Скромничаете, Клименко?—повела бровью Ирэн.— Всю жизнь пили. Я знаю. Весь город знает.-

Этого невозможно было стерпеть.

— Еще одно слово, шкура!..— Иван Тимофеевич уничтожающе взглянул на черноглазую.— Твоим же стаканом я разукрашу всю твою парфюмерию. Я тебе такое «тэжэ» сделаю, навек запомнишь. У меня рука крепкая. Так и знай, немецкая тварь.

По всей вероятности, черноглазая дословно пересказала шефу его слова. Одутловатое лицо немца мгновенно стало строгим. Ирэн поторопилась убрать графин и стакан. Когда вновь уселась на свое место, она уже не глазела в сторону арестованного.

«Вот так-то с вами будет лучше», — успокоил себя Иван Тимофеевич.

— Где ваше оружие? — вновь спросила Ирэн.

— Наган в музей ростовский отдал. На нем орден Красного Знамени. Пускай потомки смотрят на мое боевое оружие. Мне оно дорого... А саблю... От твоих живодеров упрятал... до лучших времен. С гражданской войны ее хранил.

— Где сабля?

— Ишь, на что позарились твои бесстыжие глаза...— скривился в недоброй улыбке Иван Тимофеевич.

Едва успела черноглазая потолковать с немцем, как шеф гулко ударил кулаком по краю стола. Розовые пятна заполыхали на его одутловатом лице.

— Ты партизан! Бандит! Я тебя стреляй... Бах-бах! — неистово закричал шеф.

Ладони Ивана Тимофеевича крепче стиснули шершавые доски табуретки. Он даже не расправил своей спины. Только сумрачно из-под густых бровей посмотрел на немца.

— Ты на кого орешь? На кого хвост поднимаешь, фашистская харя? Спроси у своего борова...— кивнул он Ирэн.— Зараз же спроси... Не хочешь? Так я сам спрошу... Встать!—крикнул Иван Тимофеевич тем громовым голосом, которым когда-то на фронте доводилось ему командовать.— Встать!

Хильфсгот не успел вторично стукнуть кулаком. Его рука бесшумно опустилась на зеленое сукно. Он откинул голову на спинку кресла, и было заметно, как побелело его лицо.

— Встать, говорю, фашистский майор!—уже в сердцах крикнул Иван Тимофеевич.— Ты разговариваешь с полковником русской армии!

Немец замер в кресле. Из всех русских слов, которые ему бросал в лицо партизан, он понял только одно слово — «Встать!» Русский уже трижды прокричал это слово.

Четвертый раз Иван Тимофеевич никогда, ни при каких обстоятельствах не подавал своей грозной команды. Он выхватил из-под себя табуретку, натужно крякнул и со всего размаху грохнул табуреткой об стол. Щепки разлетелись в разные стороны. Ирэн успела крикнуть. Шеф заслонил лицо ладонью. В руках Клименко опять мелькнула доска, на этот раз он запустил ее в шефа, но промахнулся и попал в окно.

Что было потом — Ирэн не сразу поняла. Полицаи распахнули дверь, налетели на Клименко, скрутили ему руки. Кричал или не кричал партизан, она не слышала стариковского голоса. В общем гаме и сутолоке, пока связывали Клименко на полу, она слышала только неистовую ругань полицаев. Кто-то, кажется Эвальд Дэппэ, подскочил к шефу и помог ему подняться с кресла. Такого бледного лица Ирэн никогда не видела у Хильфсгота. Он шевелил губами и безмолвно показывал рукою на скрученного веревками партизана.

— Зондерхандлюнг!— наконец-то выдавил шеф. — Первый камера! Бистро! Шнель!

И хотя полицаи знали, как выполнять эту команду шефа, лучше всех ее поняла Ирэн: зондерхандлюнг означает «особое обращение». Допрос Клименко был закончен, из первой камеры смертника повезут в «черном вороне» к шахте Красина. Так было с другими вчера, так будет и с ним сегодня...



4.

Всю дорогу — от тюремного двора до шахты Красина— около Ивана Тимофеевича безмолвно теснилась женщина с грудным ребенком. В полумраке крытой машины он не смог разглядеть лица своей соседки. Не запомнил его и в камере смертников. Слышал, как ночью мать ворковала над своим малышкой.

Когда грузовик подбрасывало на ухабах, женщина, вероятно, опасалась, что ее ребенок зашибется о бортовую доску; всякий раз она находила опору на плече старика. Сейчас женщина одной рукой держала ребенка, другой цепко схватилась за локоть Ивана Тимофеевича.

Перед тем как выезжать из тюремного двора, Ванька Пискун крикнул своим дружкам:

— Везу новую смену... Справные горняки! С такими можно две упряжки сработать...

Злая шутка полицая не выходила из головы всю дорогу. Еще в камере один заключенный сказал, что смертников отвозят теперь к шурфу той самой шахты, на которой до войны работал начальник караула. Неужели немцы успели восстановить Красинский рудник? Про какую «смену», про какую «упряжку» бахвалился полицай? И можно ли верить его словам? Шеф гестапо едва ли отправит его, Клименко, на подземные работы после того, что произошло на допросе. Полицаи ведь неспроста говорили между собой: «Конец красному комиссару».

Неужели конец? Заглохнет мотор, остановится грузовик и... Нет, об этом невозможно подумать. Стоит ли склоняться перед минутной тревогой? Нельзя на людях показывать собственной слабости. Тревога пройдет. Как всегда, она заставляет думать о лучшем исходе. И в подземелье найдутся друзья-товарищи. По темным уступам шахты можно скорее выбраться к свету.

Но мотор все же заглох. Машина остановилась. На землю поспешили соскочить полицаи. Кто-то из них звякнул бортовыми крючками, гулко отбросил заднюю доску кузова, распахнул дверцу.

Яркий солнечный свет, неожиданно ударивший в лицо, заставил Ивана Тимофеевича зажмурить глаза.

— Клименко! Выходи!..— вдруг раздался внизу зычный голос полицая.

— Ой, не спешите, папаша...— почему-то вырвалось из груди женщины.— Не оставляйте меня... Страшно...

— Выходи, Клименко! Тебе- говорю!—вновь приказал полицай.

Иван Тимофеевич с трудом открыл глаза. Внизу, на земле, стоял Ванька Пискун. Автомат неловко болтался на его животе. Полицай попытался было отодвинуть женщину от края кузова, чтобы Клименко смог подняться на ноги и перешагнуть через свою соседку, но женщина оттолк-нула Пискуна.

— Пожалей старого человека, зверюга!—бросила она полицаю. Свободной рукой женщина увереннее обхватила сапоги Ивана Тимофеевича.

В какую-то долю секунды Ванька Пискун ловко вырвал ребенка из рук матери, молча отвернулся от машины и, не торопясь, пошел в сторону шурфа. Стена полицаев расступилась перед начальником караула.

Все двадцать смертников, что находились в кузове, вскочили на ноги. Гулкий грудной вздох заглушил шаги полицая.

— Витальку! Ви-таль-ку моего отдай! Отдай,— неистово закричала женщина.

Она сама спрыгнула на землю. Косынка слетела с ее головы. Непослушные волосы упали на плечи. Словно в забытьи, женщина метнулась вслед за полицаем, распластала перед собой руки, споткнулась, вновь поднялась.

— Сыночка моего... От-дай!!!

А Ванька Пискун так и не обернулся на отчаянный крик матери. У самого шурфа полицай освободил свою ношу от байкового одеяльца, высоко поднял над головой розовый комок и бросил его в пропасть.

Иван Тимофеевич видел, как полицай возвращался от шурфа к машине. На ходу он поднял с земли байковое одеяльце, по-хозяйски свернул его и засунул под китель. Тем же размеренным шагом Ванька Пискун подошел к женщине. Теперь она не кричала. Светлая копна волос лежала на пыльной, залитой солнцем дороге; женщина подгребала под себя ослабевшими руками неподатливую землю.

Автоматной очередью Ванька Пискун поспешил прикончить ее на месте. Правая рука женщины еще силилась оторваться от земли. Пальцы судорожно схватывали воздух, но через мгновение и они опустились на пыльную дорогу.

— Изверги!

— Убийцы!

— Гады!—как-то сразу отозвались люди, которые находились в кузове.

Иван Тимофеевич тоже попытался крикнуть, но спазмы обожгли горло, и собственный голос пропал где-то в глубине груди. Он следил теперь только за Ванькой Пискуном. Видел, как тот намотал на руку женские волосы, собрал их в одну толстую косу, как он поволок окровавленный труп к шурфу, как столкнул его ногой в безмолвную пропасть. И еще увидели стариковские глаза: полицаю помогал управиться с трупом женщины гауптшар-фюрер Фридрих Мольс — тот самый худощавый немец, которого он заприметил в тюремном дворе перед отъездом из гестапо.

С подмостков машины было хорошо видно, как Ванька Пискун достал из-за пазухи детское одеяльце, обтер им руки, дал обтереть и немцу. Вместе они — и русский, и немец— направились после этого к машине.

— Коммунист Клименко, выходи!—теперь уже командовал не полицай, а немец.

Кто-то из смертников сказал тихо: «Прощай». Кажется, тот самый багаевский казак, который еще вчерашним днем рассказывал в общей камере про черный хлеб и картошку. Иван Тимофеевич сжал пальцы старика: «Прощай, Волокитин...» И самому стало легче дышать: он ответил на последнее напутствие товарища, всем ответил.

С высоты кузова был виден и черно-сизый террикон, и весь шахтный двор с порушенным на землю копром, и дощатый забор у железнодорожной линии. А там, в залитой дневным солнцем низине, теснятся друг к другу приземистые хатенки Поповки («Прощай, Аннушка... Прощай, Тамара, внучек мой...»), там, вдалеке, желтеют лобастыми выступами старые каменные карьеры. Солнце слепит глаза, и хочется еще раз, в последнюю минуту, охватить жадным взором вишневые левады, что раскинулись в низине, запомнить их навечно, навсегда.

И впервые он согласился с тревожной мыслью, которая не давала покоя за всю дорогу — от тюремного двора до самой шахты Красина,— жить оставалось ему пять, шесть, в лучшем случае — десять минут.

— Коммунист Клименко, выходи!

Требовательный голос немца заставил опять подумать о тех последних минутах жизни, которые могут оборваться так нелепо. Он уже отсчитал свою первую минуту. И почему-то стало спокойно на душе; вот он, Иван Клименко, стоит на помосте, возвышается над столпившимися у машины полицаями, смотрит сверху на самого немца, а немец и полицаи выглядят совсем маленькими, ничуть не страшными...

— Торопиться-то мне некуда...— спокойно отозвался на голос гауптшарфюрера Иван Тимофеевич.— Прощайте, товарищи...— И еще раз посмотрел на оставшихся в кузове людей.

Не хотелось думать о том, что пропыленная дорога поведет его к шурфу. Сапоги отпечатывали медленные шаги. «Уже пошла вторая минута...» И ему вдруг поверилось, что идет он сейчас не по безмолвному шахтному двору, а по широкой, давным-давно исхоженной городской улице. Еще один шаг, другой, третий... По старой привычке Иван Тимофеевич снял с плеч фуфайку, перебросил ее через правую руку; вот так же летней порой он, бывало, подходил к своему флигелю, снимал с себя чесучовый пиджак, давал охолонуть телу перед тем, как войти в квартиру. Сейчас он увидит, непременно увидит дочку Тамару, свою хлопотливую Анну Ивановну, внучонка Вовку... Это их шаги слышатся совсем рядом... Нет, позади идут полицаи... и немец... гауптшарфюрер Мольс... «Третья минута... Спешить нельзя». Он открыл глаза и вновь увидел след, по которому проволокли недавно труп женщины...

В мыслях мелькнуло: «Надобно и свитер снять... Жарко... Все равно полицаи будут раздевать меня. И четвертая минута пройдет...»

Перед самым шурфом истоптанная земля выглядела бурой, выгоревшей от солнца. Низкорослый бурьян сохранил на сухих стеблях кровавые брызги. Следы крови виднелись и на глыбах породы, разбросанных неподалеку.

Иван Тимофеевич решил положить свою фуфайку у самого края шурфа. Заглянул вниз и услышал мертвое гудение черной пропасти. Обернулся лицом к гауптшарфюреру, чтобы явственно разглядеть его перед своей последней минутой.

Ванька Пискун и двое других полицаев уже выстроились поодаль, шагах в десяти. Автоматы они держали перед собою.

— Сапоги мои хоть не губите...— в неловкой усмешке промолвил Иван Тимофеевич. — Пригодятся любому... Им сносу не будет.— И здесь же встал на одну ногу, другой сапог поднял носком кверху, как бы соглашаясь расстаться с добротной обувкой.

— Это верно, дядя Ваня,— разгадав мысль старика, опустил свой автомат начальник караула. — В хозяйстве все пригодится, нечего добру пропадать...

— И твоя упряжка будет доходной... Все не с пустыми руками к бабе заявишься,— язвительно заметил старик Ваньке Пискуну.

Один сапог снялся легко. Другой подался не сразу. Ивану Тимофеевичу пришлось упереться рукой в плечо полицая, чтобы помочь ему стянуть свой сапог. Как бы там ни было, но возня с сапогами длилась не одну минуту. Иван Тимофеевич еще раз посмотрел на горбатый кузов машины: там —товарищи, там — шахтинцы, они видят, что старик Клименко еще живет, он крепко стоит босыми ногами на бурой земле.

— И свитер возьми... Он теплый,— попытался было Иван Тимофеевич задержать около себя полицая.

— Снимай. Клади на стеганку.

То, что промелькнуло сейчас в мыслях Ивана Тимофеевича, показалось вполне возможным. Как жаль, что полицай уже отошел в сторону и теперь не знает, куда поставить чужие сапоги. А ведь Ванька Пискун находился с ним совсем рядом. Стоило только обхватить полицая цепкими руками, и едва ли Пискун смог бы вырваться из его объятий перед пропастью шурфа. Но удобный момент был упущен... Дерзкая мысль, видать, пришла не вовремя.

Снятый свитер он все же протянул полицаю.

— Бери... Я честно его носил. Не краденое... Мой свитер...

— На том свете походил бы в нем. А то ишь раздобрился... — скривил ехидную улыбку Ванька Пискун.— Клади сверху. Потом управлюсь.

Полицаи ждали команду Мольса.

— Прощайте, братаны... побратимы!—уже не своим голосом крикнул Иван Тимофеевич в сторону грузовой машины.

Дожидаясь залпа автоматов, он разорвал белую нательную рубашку. Полотно рубашки словно выстрелило. Широкая грудь вобрала последний глоток воздуха, высоко поднялась и замерла в ожидании.

Немец Мольс оторопел от неожиданности. Он знал, что перед шурфом стоит партизан, коммунист. Но почему-то на груди смертника виднеется странная татуировка: большой крест и распятый на нем Иисус Христос.

Немец решил помедлить с командой. Приказал полицаям опустить автоматы. Несмело переступая, он приблизился к смертнику.

— Гут, зер гут, партизан,— указывая пальцем на грудь Ивана Тимофеевича, промолвил немец.— Ты, оказывается, христианин?

— Я русский человек.

— Верил в бога?—спросил немец.

С правой стороны креста он прочитал русские слова — «Вера», с левой — «Надежда», внизу креста — «Любовь».

— Гут, зер гут— Похвально, партизан,— окрепшим голосом повторил Мольс я еще ближе подошел к Ивану Тимофеевичу.

Разве можно было объяснить сейчас немцу, почему он носил с малых лет свою злополучную татуировку: еще мальчонкой мечтал быть моряком, блуждал по ростовской набережной, потом «бросил концы» в Одессе. У многих морских волков грудь украшалась якорями, мачтами, спасательными кругами; какой-то умелец согласился разрисовать замысловатым узором и Клименко Ивана, весь день он колол таинственными иглами смельчака, а когда тот посмотрел в зеркальце — вместо желанных якорей, корабельных мачт и девятого вала на его груди оказался Иисус Христос. С той злосчастной поры Иван Клименко никогда не снимал при людях нательной рубашки, со стыда отказался не только от моря, но не ходил купаться даже в карьерный ставок Поповки. Лишь одна Анна Ивановна хранила тайну мужа.

— Веришь, значит, в бога, коммунист Клименко? — немец не отводил от старика своего любопытного взгляда. Он смачно посасывал сигарету, наслаждаясь ее дымком.

— Понимай как знаешь...— спокойно ответил Иван Тимофеевич.— Шахтеры не боятся смерти... Вы слушайте меня, братаны... побратимы!—опять крикнул он людям, что выглядывали из кузова машины.— Запомните все! Я верил в наш народ, надеялся и надеюсь на нашу победу, любил и люблю родную землю и умираю за нее. Читай, палач, на моей груди — «Вера», «Надежда», «Любовь»...— и поочередно указал пальцем на те самые слова, которые украшали его грудь. И немцу поверилось, будто бы старик осенил себя крестным знамением.— А теперь, гады, стреляйте! Всех нас не перебьете! Мы вечно будем жить!

— Гут... Зер гут, храбрый партизан...— причмокнул губами немец и сплюнул на землю недокуренную сигарету.

— Дай подымить хоть перед смертью,— вдруг попросил его Иван Тимофеевич.

То ли оттого, что немцу захотелось поближе разглядеть татуировку, или он на самом деле решил уважить последнюю просьбу смертника, Мольс достал из кармана сигарету, протянул ее Ивану Тимофеевичу. Не успел немец поднести ему огонек зажигалки, как старик обхватил Мольса обеими руками и вместе с ним бросился в шурф.

Все это произошло в последнюю минуту...

<< Назад Вперёд >>