Лопата со звоном вошла в клеклый ил. Чертыхаясь, Сенька Чубарь полой рубахи утер пот. До садов угольно чернели кучи вывороченной земли. Возле каждой такой кучи маячили бабьи платки, редко где виднелась фу-ражка или стриженая ребячья голова. Сенька с тоской посмотрел сверху на свою яму — отрыть такую махину за два дня! Ямы велено копать глубиной в пояс, квадратные, покатом с одной стороны. И огромные: шагов шестнадать так и так. Землю обязательно сбрасывать на три стороны, где покат — должно быть чисто. Вроде спуска получалось. Ломал себе голову: что это фрицы затеяли? Согнали весь хутор, кто может и кто не может держать в руках лопату. Бабку Пелагею, Стешки-чеботаря безногого тещу, и ту стащили с завалинки. Вон она, «работница», сидит уже опять в холодке, растирает скрюченными костяшками пальцев усохшую грудь. Подсунул ее Панька Гнедин, Гнида по-уличному, хуторской полицай (Сенька был старшим в своем десятке). Да и остальные работнички, ни одного мужчины, если не брать во внимание десятилетнего парнишку Вовку, от которого проку как от козла молока. Вдвоем с Апроськой Жихаревой и ломают.
Апроська — баба с мужскими ухватками. К лопате ей не привыкать. До войны ворочала в поле, а проводила мужа на фронт — вдвойне довелось: как-никак их три рта, каждый день три куска хлеба. Самому старшему — седьмой годок. Разогнула Апроська взопревшую спину, прокричала голосисто:
— Дыхни, дыхни, бригадир, свежачку, а то с нами, бабами, недолго и окиснуть туточки в окопе клятом.
— Ты, Ефросинья, хучь парней не дюже задевай. Мало тебе одного?.. — заткнула ей рот худосочная, закутанная в цветастый полушалок по самые глаза бабенка, дочка деда Тимохи.
— Бога гневить не буду, хватает, милые бабочки,— смиренно согласилась солдатка.
— Ото ж, знаем святошу.
Знал и Сенька, на что намекают бабы. Апроська приняла к себе военнопленного, приймака. В другое время можно бы и позубоскалить на этот счет с бабами, но парню не до смеху. Кроша в руках подсохший ком ила, перебегал глазами от одной кучи к другой — искал выгоревшую на солнце мальчишескую челку. «С кем она попала?» Вон поднялось над черным светлоголовое. Нет. Это пацан чей-то. Из-под ладони глянул на клонившееся к заходу солнце. «Выйдет нынче на улицу или нет?»
От ребят слыхал, что зовут ее Аля. Городская, из Ростова. В хуторе живет у родни. Пришли они с неделю назад вдвоем с матерью. Плясунья, певунья, бойкая; она на глазах всей улицы сбивала вокруг себя девчат, липли и парни. И, кажется, не один уже парубок ходит под хмельком от ее васильковых глаз и непокорной мальчишеской челки.
Обидно. Сенька сам себе отрезал в ее компанию путь. В прошлое воскресенье собрались мужики на колхозном дворе обучать неука, гнедого жеребца, пятилетка. Выгоняли его сперва на аркане по кругу, пока весь не покрылся мылом, накинули седло, погоняли и с седлом. Первым осмелился сесть в седло Панька Гнедин. Жеребец, опустив голову, как свинья, покорно прошелся по истоптанному кругу. Панька расхрабрился, стеганул плетью. Не успел глазом моргнуть, взмыл дончак вверх на задние ноги и плашмя ахнулся на спину. Чудом Гнида выхватил из стремян свои косолапые ноги; отнесли бы его за сады, и некому было бы в хуторе отковать из старой тележной оси для него крест. До немцев, пока Панька не был полицейским, один он ковальничал в колхозной кузне.
Белый, как глина, с трясущимися губами, Панька остервенело накинулся с плетью на жеребца. Сенька удержал его.
— Охолонь трошки.
— В гроб... мать! — осатанело вращал вывернутыми белками Гнида, силясь выдернуть руку. — Заступник выискался... Горячих захотел?..
Но бить жеребца перестал. Матерясь, потирая плечо, отошел в сторонку: связываться ему с Сенькой на людях не позволило высокое положение— как-никак полицейский.
Дед Афонька, конюх, скаля черные корешки резцов, подзуживал: мол, у самого тонка кишка в седле гнедого посидеть. Афоньку поддерживали и другие мужики.
Поддетый за живое, Сенька похлопал храпящего жеребца по мокрой шее; не думая, что делает, распутал затянутый узел аркана у него под горлом, спокойно закинул ногу через седло. Ошарашенный жеребец, еще толком не зная, что от него хотят, попятился. Все старания всадника подтолкнуть его вперед были напрасны. Пот прошиб Сеньку. «Взяться за плеть? Будет то, что и с Гнидой... Прыгнуть с седла?..» Почувствовал, как по скованной спине, по самой ложбинке, покатилось что-то холодное... Где-то далеко поднялся хохот, свист. Неук заволновался еще больше, стал приседать на задние ноги...
Чья-то рука поймала узду, остановила попятный ход дончака. Человек чужой, не хуторской. По стриженой голове и кирпичному загару на лице — солдат, пленный. Мягко понукаемый окающим говорком, неук неуверенно ступнул вперед. Незнакомец подбодрил Сеньку, опустил повод.
— Пошел, пошел...
С прищуром встретил Панька Гнедин непрошеного Сенькиного избавителя.
До полудня выезжал Сенька неука по степи. Пробовал и рысью и галопом. Обратно возвращался через хутор. Дончак, успокоенный, мореный, шел, как старый, свыкшийся давно со своей неволей. Там же, в степи, Сенька догадался, что человек тот был не кто иной, как Апроськин приймак.
Неожиданно из-за плетня деда Тимохиного подворья выскочила голоногая девчонка в коричневом платьице. Успел разглядеть Сенька ее огромные синие глаза и — торчком — белую челку. Неук шарахнул в сторону, угнув к передним ногам сухую, горбоносую голову, дал задки. Раз, другой... Сапоги выскользнули из стремян; голова жеребца будто приросла к земле — не оторвать. Подброшенный в третий раз, переворачиваясь в воздухе, наездник перелетел плетень и задом плюхнулся в кучу золы, куда годами выносит ее Тимохина старуха. Облегченно заржав, жеребец карьером понесся по улице, откинув на сторону волнистый хвост.
Стриженая испугалась, а увидала, что всадник поднялся на ноги, громко захохотала. Сенька протер глаза, отплевался золой:
— Шалава, ржет еще...
Девушка оборвала смех. Поджав губы, прижмурилась и скрылась за хатой.
На том и оборвалось знакомство с Алей...
Сзади кто-то забрался на кучу. Не оборачиваясь, по тому, как зашептались в котловане бабы, какие кидали на Апроську взгляды, понял: приймак.
— Работенка подвигается?
— Бузуем.
Сенька, жмурясь от солнца, через плечо взглянул на присевшего. Лицо выбритое, довольное, как и положено, наверное, всем молодоженам, переживающим медовый месяц. Уловил и то, как он кивнул Апроське, улыбаясь. Зубы белые, крупные, вычищенные до синевы.
— Куришь?
— Да можно...
Взял Сенька протянутую отполовиненную пачку махорки, бумажку достал свою.
Бабы побросали лопаты, сбились в кружок. Откровенны и нагловаты были их взгляды. Привстала и бабка Пелагея, чтобы лучше разглядеть чужого. По сморщенной улыбке Сенька заметил, что смотринами она оста-лась довольна: «Какого подпрягла, вот так Апроська!»
— Махорочка русская. До войны в лавке такую продавали, — сказал Сенька, желая отвлечь его от бабьих сатанинских глаз.
— Наша, — отозвался тот, играя дымом.
Разговор явно не клеился. В Сеньке это вызывало неловкость; взяла такая злоба на баб — стригут глазами, сроду не видали людей.
— Дела больше нету? Вона солнце где...
Бабы одна за одной, хихикая, толкаясь, брались за лопаты.
— Послушные.
— А то...
Сенька поднялся на ноги, смахнул сзади штаны. Хотел прыгнуть в котлован, но приймак неожиданно заговорил:
— Не слыхал, кого в эти базы загонять думают фрицы?
-— Разно болтают. Склады какие-то, а кто... лагеря для пленных. — Сенька понизил голос. — Ты сам каким же путем увернулся от лагерей?
Серые глаза его весело блеснули в щелках сведенных век.
— У Гитлера проволоки колючей для меня не хватило. Вот нешто здесь... — Выпустил дым через рот. -Но это не лагерь... и не склады.
Приймак не спеша докурил, пока не припекло пальцы; окурок воткнул в землю. Сказал, не подняв головы:
— Судя по всему, аэродром. Чай, воевал, знаю... У парня вспыхнули глаза.
— А правда! Самолеты в ямы эти закатывать. А то, голая лопатина, — посадочная площадка. Совсем готовая, не ровнять, ни черта... Гады!
Прикусил язык. С опаской покосился на собеседника, но тот, отвернувшись, всматривался в сторону бугра.
— Обкатали дикаря-то...
Невдалеке проскакал на жеребце Панька. Ехал, видать, из станицы. Сенька, любуясь, как выбрасывает в беге гнедой ноги, сознался:
— В тот раз я с него, черта, все-таки брякнулся.
— Да ну?
— Ага.
По глазам и удивлению в голосе Сенька понял, что он на самом деле не знал о том — уже ушел, когда жеребец без седока под хохот хуторян вернулся в конюшню.
— Отец где? — спросил приймак, ощупью выбирая кусок ила посырее.
— Там, где и все...
Сенька хмуро оглядывал черные вывороченные кучи земли.
— Сталинград, поди, долбать отсюда думают. Приймак промолчал. Короткие, толстые пальцы его мяли кусок ила, пытались вылепить корову не то лошадь, земля рассыпалась, когда дело доходило до ног и головы.
— Сенькой, кажется, зовут?
— Так.
— Семен, выходит. Имя знатное в ваших краях. Как »<е... Сальская степь. Семен Буденный. Слыхал такого?
— Нет. — Сенька обидчиво поджал губы. Сплюнув, добавил: — Все дядья конники, деды. А отец молодой еще был в ту пору, не попал.
— Да, были горячие деньки...
С какой-то злой радостью он сжал в кулаке свое творение, будто похвалялся силой; бросил, метя в бордовую плюшевую шапочку будяка. Негромко засмеялся, довольный, что попал.
— Бывай здоров, буденновский потомок.
Сенька, кусая горький стебелек полыни, озадаченно глядел на широкую спину приймака, пока тот не прыгнул в ближний котлован.