Близился август сорок второго года. Под гул пушечной пальбы ступил кованый сапог врага на сухую, потресканную от жары и ветров донскую землю. Заполыхали казачьи тесовые курени, к небу кинулись черные космы огня от колхозных камышовых клуней. С человеческим стоном падали в садах яблони и вишни, подмятые гусеницами.
С ходу скатилась гитлеровская армия с бугристого берега к Дону, половодьем заливала низкое левобережье. Красная Армия отступала. На Дону не было сплошной обороны. Войска уходили к Волге. Через станицы и хуто-ра шли загорелые ребята. Идут порядком, без песен, запыленные лица хмуры и смущены — немец вон еще где, а они топают. Степные шляхи забиты танками, машинами, пушками с завязанными жерлами... Грохот, пыль, одуряющая жара.
Жарко было не только на земле, но и в небе. От зари до зари над головой текучего фронта кипели воздушные бои. Стальные птицы сшибались стаями и в одиночку. За каждый пропыленный клочок неба дрались советские летчики.
Но отступали не все. У дорог, речек, в хуторах — везде, где можно зацепиться, отступающая армия оставляла заслоны. Рота, батальон, а то и полк занимали рубеж, врывались в землю и стояли. Насмерть стояли. Истекая кровью, дрались день, другой... пятый.
Просыпался Ленька чуть свет. Звякнет ведро на базу— хватал из-под подушки штаны и мчался к Салу. С разбегу прыгал головой вниз с дощатого помоста. Пока мать доит корову, он наныряется и успеет обсохнуть на обрыве возле тополя.
Тополь старый, с обожженным боком, в поклоне горбится над обрывом. Когда-то, помнил Ленька, тополь стоял дальше от яра, — дорожка, петляя по-над речкой, проходила между ними. Каждую весну полая вода подмывала яр, обваливала. Обрыв уперся в корявый ствол, оголил толстые почерневшие корни. А дорожка, вильнув, обжала его с другой стороны, ближе к тернам.
В станице исподволь заговорили об эвакуации; когда по Дону (это рукой подать) громом покатилась пушечная пальба, стало ясно: не миновать ее. Первыми снялись колхозы. Все, что могли, подняли на колеса, согнали в гурты скот; тракторами подцепили бригадные вагончики и комбайны. Оставляя за собой хвосты желтой пыли, потянулись к Волге. Вслед увязались и арбы беженцев.
Собирался за Волгу и Ленька. Воспротивилась мать: куда, мол, ей тут одной. Вскоре и сам остыл. Пустая затея, думалось ему, эвакуация: немцы дальше Дона один черт не пройдут. Наши не пустят! А сказать по правде, не терял он еще надежды пристать к какой-нибудь воинской части. В кавалерию бы, как батька, а еще лучше — к танкистам... Дух захватывает у парня! На худой конец— пехота. Шут с ней, с пехотой. Главное — не упустить это горячее время, винтовку взять в руки...
Последние дни Ленька пропадал у обрыва. В Сал купаться не лез, а прямиком — на тополь. Забирался на самую верхушку. Седлал обгорелый сук и пылко глядел на хуторок Озерск. Там шел бой. Немцы наступали из Мартыновки.
Не умолкало с неделю. А вчера в полдень навалились сверху, как стервятники, остроклювые «хейнкели» — хутор вспыхнул, будто гигантский хворостяной костер...
Прибежал он и нынче. На тополь не полез — знал: все кончено. Свесив с обрыва ноги, глядел, как вылазит из-за бугра солнце, кроваво-горячее, вспухшее. Не моргал, пока не заслезились глаза.
Внизу послышалось вязкое чмоканье ила. Вытянул шею, прислушался. «Немцы!» — змеиным холодом шевельнулось в груди.
Из-за глинистого выступа яра высунулась черная большая рука. За ней — голова. Стриженая, с белым следом от пилотки. Упершись сапогом в твердую кочку, человек перескочил на сухую глыбу. По одежде — наш, рус-ский: защитная вылинявшая на плечах гимнастерка с медными звездастыми пуговицами, такие же галифе и кирзовые сапоги. Оружия не было. Видать, откуда-то ушел впопыхах, в чем был: без пояса, без пилотки... Обросший серой щетиной, весь в иле. А заглянул Ленька в воспаленные глаза — ветром сдуло парня с обрыва.
— Папа?!
От толчка человек едва устоял на ногах. Ленька с силой обхватил его шею, прижался к колючей щеке.
— Ленька... сынарка...
Оторвались, поглядели друг другу в глаза.
— Оттуда, папа? — Ленька кивнул в сторону Озерска. Отец размазал по лицу тылом ладони грязь, шмыгнул по-мальчишески носом; согласно кивая, спросил:
— В станице... кто? Ленька не понял.
— Немцы али наши пока? — уточнил отец, показывая глазами на край обрыва.
— Куда там немцы! Вы им сала за шкуру залили в Озерске! Я все с тополя видел. А ты что так? Винтовка твоя где?
Отец криво усмехнулся. Задрав голову, щурился на тополь, тяжело, вымученно вздохнул, как запаленная лошадь.
— Ну, а мать?.. Живы-здоровы? Никита как?
— Никишку угнали на днях. Год дали.
— Чего ради?
— Растрата...
Выбрались наверх по ступенькам, вырытым в обрыве. В саду отец взял Леньку за плечо, остановил. Переводя дух, расстегнул ворот. Говорил, а сам оглядывал заляпанные грязью штаны, сапоги, руки:
— Погоди, сынку... Так враз... Не стряслось бы с матерью чего-нибудь нашей... Сбегай скоренько, глянь... Да ни гу-гу там... ежели чужие, слышишь?
Запыхавшись, Ленька воротился тут же. Увязался за ним и Букет. Чужого увидал, поджал хвост, натопорщил загривок и, принюхиваясь, обошел стороной.
— Букет, дурак, поди-ка сюда. — Илья потянулся рукой. — Не признаешь?
Букет скособочился, отпустил зажатый ногами хвост, но не подошел. Повизгивая, подполз к Леньке: кто, мол?
— Пойдем, пойдем, — торопил Ленька. — Мамка одна дома.
Возле катуха Анюта сыпала цыплятам. Обернулась на шаги, охнула, выронив наземь оловянную чашку с просом; прилипла к мужу. Так и втащил ее Илья в кухню на руках.
Ленька за ними не пошел, сел на завалинку.