XIV
Через три дня Константину Григорьевичу на работу
принесли письмо от Ляли *. (* Письма Ляли Убийвовк хранятся в Полтавском
историческом музее.) "Папка, родной! - писала она. -
Ты мужчина и должен перенести все, что случится, как мужчина. У меня один на
сто шансов выйти отсюда. Я пишу не сгоряча, а хорошо
все обдумав. Духом не падаю, надежды не теряю до последней минуты. Однако,
если погибну, помни - вот мое завещание: мама, наверное, не переживет моей
смерти, но ты должен жить и бороться. Отсюда, из
самого нутра фашизма, я особенно ясно вижу, какое все это подлое, утонченное
варварство. И я счастлива тем, что и свою долю, как смогла, честно вложила в
то, чтоб освободить людей от этого варварства. Мы сделали немного, но мы искренне жаждали сделать гораздо больше для счастья наших людей, для нашей
Родины. Мы были ей верными в жизни и верными
умрем... Ребята все бодры и держатся прекрасно.
Никто из нас не жалеет и не пожалеет никогда, что отказался от "покаяния", за
которое нам было обещано сохранить жизнь. Мы гордимся вами, нашими роди-
телями, что ни у кого из вас во время свидания (которое было разрешено не из
"гуманности") не повернулся язык, чтоб "уговаривать" нас и толкать на путь
"покаяния" и "отречения" от комсомола... Мы боремся за свою жизнь другим
путем и знаем, что делаем. Наша жизнь - в наших убеждениях, в нашей чести, в
нашей чистоте перед Родиной, перед партией, которая воспитала нас
такими. За это идти на смерть не страшно, и я чувствую
себя спокойной. Каждое это слово - завещание. Целую всех сердечно. Привет
друзьям". На оборотной стороне - постскриптум:
"Хочу, если не будет выхода, погибнуть от собственной руки, потому заклинаю
тебя, папа, твоей любовью ко мне: принеси мне - и сегодня же - опий, у нас
дома есть в бутылке ровно столько, сколько надо, чтобы не промахнуться.
Помни, что пишу не сгоряча и преждевременно ничего не сделаю. Передай и
будь молодчиной. Маму пока что не волнуй". Прочитав
письмо, врач постоял некоторое время возле стола, потом вышел из пункта
скорой помощи и направился домой. Как только он появился на пороге комнаты,
Надежда Григорьевна сразу почувствовала, что случилась
беда. - Что с тобой, Костя? Ты с работы? Он молча
прошел к своему шкафчику с медикаментами, остановился перед ним, постоял.
Жена и тетя Варя не сводили с него глаз. Потом врач взял бутылку с опием и,
ничего не говоря, направился во двор. - Куда ты,
Костя? Женщины кинулись за
ним. Константин Григорьевич подошел к колоде, на которой кололи дрова, посмотрел на бутылку и неожиданно изо всех сил ударил ее
о колоду. Осколки, блеснув на солнце, разлетелись во
все стороны. - Один на сто! - выдохнул
врач. Женщины подумали, что он сошел с
ума. Вдруг заскрипела калитка, и во двор вбежали две
девочки лет по десяти. Они подали Константину Григорьевичу обрывок газеты,
сказали, что Ляля выбросила записку из машины, и убежали. На обрывке
Лялиной рукой было написано: "Передайте белье, духи,
мыло, белые туфли, чулки, белое платье". Ни подписи,
ни даты. Надежда Григорьевна прочла письмо и на
секунду закрыла глаза. Потом, взглянув еще раз на записку, медленно
направилась к дому. Связали в узелок все, что просила
Ляля, понесли в. тюрьму. Передачу не
приняли. На другой день утром переводчик "Иван
Иванович" сухо сообщил врачу: всех арестованных, в том числе и Лялю,
вывезли эшелоном на Ромодан. Это казалось
правдоподобным. Кто-то видел, как ночью гнали колонны арестованных на
станцию. На допрос в этот день не возили, охрана разгоняла родных, как обычно
собиравшихся у ворот. А вечером по городу пронесся
радостный слух, что минувшей ночью в лесах, где-то возле Яресек или даже
ближе, партизаны во главе с секретарем обкома остановили эшелон и
освободили узников. Полтавчане ждали, что вскоре тайком один за другим
возвратятся в город освобожденные. Убийвовки надеялись, что ночью постучит
к ним в окно Ляля. В этот же день перед заходом солнца
из ворот тюрьмы выехала черная машина под усиленной охраной эсэсовцев.
Вначале она двинулась как будто к 10-й школе, но в центре вдруг свернула
налево, мимо Корпусного сада, на Октябрьскую. Этой улицей прямо через центр
города немцы гнали на запад скот из прифронтовых районов. Круторогие волы
брели, опустив морды, трудно дыша, их глубоко запавшие бока тяжело
вздымались. Недоеные коровы ревели от боли, теряя молоко прямо на мостовую.
Закрытая машина, медленно пробиваясь через стадо, повернула на
Пушкаревскую площадь. Был конец мая, сады
отцветали, и земля под деревьями становилась белой. Высокая будка машины,
цепляясь за ветви пахучих акаций, оставляла за собою белоснежную полосу.
Машина пересекла незамощенную безлюдную Пушкаревскую площадь, помчалась по Пушкаревской улице. Ровная и широкая, обсаженная с обеих сторон
столетними дубами, улица эта тянулась вдоль кладбища и выходила прямо в
поле. В сквозную улицу, как в открытые ворота, видны были далекие склоны,
расчерченные геометрически правильными квадратами колхозных садов. Небо
поднималось над ними чистое, по-весеннему высокое, закат волновался, как
золотое море. На кладбище дети пасли коз и, увидев
черную большую машину, испуганно застыли у могил. Возле рва, где до войны
был красноармейский тир, машина вздрогнула и остановилась. Открылись
задние дверцы, и на землю торопливо начали выскакивать эсэсовцы с
автоматами. За ними спрыгнули пять юношей в гражданском. Они пожали друг
другу руки и поцеловались по-юношески крепко и неловко. Последней вышла из
машины золотоволосая высокая девушка в расстегнутом легком пальто, в
светлом платье. Солнце било ей прямо в глаза, и она щурилась. Девушка подала
всем юношам руку и тоже поцеловалась с каждым, как с братом. Увидев
детей-пастушков, она им ласково улыбнулась. Лицо у нее было чистое,
белое и торжественное, какое бывает у доброй царевны из сказки. Она
помахала детям рукой, как на вокзале, но в этот момент эсесовец что-то крикнул
ей, двое из ее товарищей: один - чубатый, в гимнастерке, туго подпоясанной
широким ремнем, другой - маленький, чернобровый, красивый - взяли
девушку под руки, и все спустились в ров. Незаглушенный мотор тяжело
фыркал. Через секунду во рву поднялась возня, послышались крики, затрещали
автоматы. Неожиданно оттуда вылетел, как из-под земли, чубатый юноша в расстегнутой гимнастерке. Он был весь в крови, как в багровом пламени. Дети
закричали и рассыпались по кладбищу, а он, пригнувшись, как пригибаются
наступающие бойцы, кинулся через кладбище, перепрыгивая через могилки и
глядя прямо перед собой на огромное красное солнце, словно летел к нему. В это
время из рва, тяжело дыша, выскочили два эсэсовца, перепачканные глиной, без
фуражек, и стали целиться из автоматов вслед убегавшему. Солнце светило им в
глаза, и, выстрелив первый раз, они, наверное, промахнулись, потому что
чубатый еще бежал. Немцы застрочили снова, очереди были длинные, страшно
длинные. Дети, прижимаясь к земле, кричали от испуга. Чубатый упал. Эсэсовцы
подбежали, еще раз выстрелили в него, в убитого, и, схватив за руки и за ноги,
поволокли в ров. Через некоторое время солдаты
вылезли из рва и, сердито отряхиваясь, пошли к машине. Сели в кузов, машина
повернула к городу. Над кладбищем расплывался пороховой дым. А на могилках
стояли босые пастушата, как живые памятники. Они провожали черную машину
пылающими глазами, полными острой детской
ненависти. На другой день вся Полтава забелела
листовками, в которых сообщалось о расстреле группы комсомольцев в тире.
Некоторые листовки были напечатаны на машинке, а некоторые переписаны от
руки детским почерком. И на всех подпись: "Непокоренная
Полтавчанка". Этой ночью в доме Убийвовков никто не
ложился спать. Однако соседи не слышали ни стонов, ни рыданий. Сидели по
углам и молчали. Не глядели друг на друга, избегали взглядов. Такими и застали
их поздние гости. Они вошли неслышно в открытые
настежь двери, как в свой дом. Их было двое: один - коренастый, бородатый,
другой - молодой, стройный, с жестким взглядом. На груди - немецкие
автоматы. Тетя Варя посмотрела на них с нескрываемым презрением - она
подумала, что это немецкие холуи явились арестовать всю
семью. Гости поздоровались, и бородатый обратился к
Константину Григорьевичу: - Мы Лялины
друзья. Константин Григорьевич посмотрел на
них. - Она передавала вам привет, - глухо сказал
врач, думая о письме дочери. - Я Веселовский, -
продолжал бородатый. - Мы надеемся, что Ляля спасена вместе с другими из
эшелона. К сожалению, пока что ничего не известно
наверняка. Надежда Григорьевна строго всматривалась
в него скорбными, сухими глазами. - Ляля
расстреляна. Веселовский, вздрогнув, обернулся к
Надежде Григорьевне. -
Расстреляна? - Сегодня. На закате. В тире... Со всей
группой. - Это точно? - Это
точно... Веселовский попросил Константина
Григорьевича выйти с ним в сад. Небо было
беспокойное, рассеченное прожекторами. Самолеты гудели высоко над городом.
Квакали лягушки на далеких озерах. Сад тускло поблескивал росистой листвой,
словно тысячами лезвий. - Знакомьтесь, - обратился
Веселовский к врачу и указал на товарища. - Политрук
Явор. Явор молча и горячо пожал Убийвовку
руку. - У нас к вам неотложное дело, - продолжал
Веселовский. - Мы принимали сегодня посланцев с Большой земли, и один из
них, приземляясь в темноте, поранился на деревьях. Очень ценный человек. Мы
приехали за медикаментами и инструментом. Вы можете нам
помочь? Убийвовк молчал, как будто
колеблясь. - Я сам поеду с вами, - сказал он и быстро
пошел к дому. Ни жена, ни тетя Варя не спрашивали
его, куда он собирается. Они знали, что завещала отцу Ляля. Подали ему
дорожный плащ, старый саквояжик с лекарствами, продукты. Константин
Григорьевич попрощался и вышел. У ворот стояла тачанка, запряженная парой
вороных. Кони рванули, и тачанка, мягко покачиваясь, скрылась в
темноте.
|