Улица нашего детства!.. Всю жизнь ты сохраняешься в памяти такой, какой видели тебя ребячьи глаза, только с каждым годом становишься все ближе, краше, род-нее. И невысокие домики с узорчатыми ставнями и рез-ными наличниками, и новые, а также покосившиеся заборы палисадников, и уютные, пахнущие сеном или свежей стружкой дворы, и виляющие хвостами собаки жучки, шарики, кутьки, и бугристая пыльная мостовая, и даже выбоины на тротуарах, через которые приходилось перепрыгивать много, много раз — все это потом, когда ты становишься взрослым, все равно пом-нится тебе как приметы милого, веселого, беспечного детства. Ласковая грусть касается сердца, и оно щемит-щемит той приятной, сладкой болью, которая поднимает со дна души самые светлые и возвышенные чувства.
В таком состоянии приподнятости и несвойственной ее натуре умиленности оглядывала Тоня родную Комсомольскую улицу, когда приехала из Москвы в Людиново на каникулы в июне сорок первого года. Она прошла сначала по одной, потом по другой стороне улицы, мимо раскрытых окон и посеревших от дождей крылечек, мимо зазеленевших деревьев и с наслаждением вдыхала чистый воздух, летевший из Брянского леса. Навстречу ей выбегали ребятишки.
— Здравствуйте, тетя Тоня... Тонечка, с приездом!..— Тоня ерошила их спутанные волосенки, щекотала за ушами и почему-то все время улыбалась. Видимо, она отдавалась каким-то своим мыслям, не хотела расставаться с ними, поэтому, нигде не задерживаясь, медленно шла дальше, кивала головой знакомым, невпопад отвечала мальчишкам и девчонкам, но сама была где-то далеко-далеко...
Улица детства нашего!.. Как изменилась ты сейчас. Внешне осталась такой же, но была уже другой: придавленной, настороженной, утратившей все милые сердцу приметы. Зато другие приметы невольно бросались в глаза буквально на каждом шагу и заставляли колотиться сердце, сжимать губы и быстрее уходить прочь — домой, в переулок, к соседям, куда угодно, только бы подальше... По тротуарам взад и вперед ходят немецкие солдаты; важно, как гусаки, с нахлобученными чуть ли не на самые клювы фуражками, в мундирах с серебрящимися нашивками и черно-белыми повязками на рукавах, разгуливают офицеры. Из раскрытых окон многих домов доносится чужая, немецкая речь, слышатся взрывы хохота, пиликанье губных гармоник. И вдруг всё это заглушают крики, вопли: с крыльца сталкивают и гонят по мостовой оборванных, полуживых советских пленных, женщин в разорванных кофтах, подростков с окровавленными лицами и связанными руками. А мимо прогромыхивают тяжелые телеги, мчатся, фырча и вздымая пыль, мотоциклы и грузовики с фашистскими солдатами. Солдаты в пилотках и касках, с расстегнутыми на груди мундирами, с засученными по локоть рукавами.
Улица нашего детства!.. Ты стала чужой, страшной, и при взгляде на тебя, на твой изменившийся облик, кровью сочится сердце, сжимаются кулаки, губы беззвучно шепчут проклятья.
...Каникулы, каникулы, веселая пора! Звените, песни звонкие, с утра и до утра!
Почему-то именно эти слова звучали в ушах Тони, когда она, горько усмехаясь, смотрела из окна родного дома на Комсомольскую улицу. Нет, черт возьми, в какие бы «штрассе» не переиначивали фашисты эту улицу, она все равно останется Комсомольской. И другие тоже навсегда останутся в сознании, в сердце под своими настоящими, советскими названиями: Войкова, Крупской, Луначарского, имени Фокина...
Десять домов на Комсомольской улице заняли солдаты и офицеры особой службы, которая именовала себя тремя зловещими буквами ГФП — гехаймсфельд-полицай: секретная полевая полиция — гестапо. Эсэсовцы из ГФП, с бархатными околышами и металлическими черепами на фуражках, стали олицетворением всего самого худшего, свирепого и бесчеловечного, что принесли с собой гитлеровцы. Полевые жандармы и гестаповцы, главным образом, и осуществляли на практике тот «новый порядок», который Гитлер обещал установить во всей Европе, а потом и во всем мире. Многие людиновцы чувствовали этот «порядок» на себе.
Да что говорить о людиновских жителях! Даже немецкие солдаты и офицеры страшились ГФП и старались поменьше сталкиваться со своими соотечественниками из этого мрачного учреждения.
Начальник ГФП Антоний Айзенгут вместе со своими подручными «работал» рядом с комендантом Бенкендорфом. Второй этаж дома № 1 по улице Карла Либкнехта полностью занял Бенкендорф. Нижний предоставил Айзенгуту. А уж Айзенгут облюбовал Комсомольскую улицу для своих младших сотрудников.
В девяти домах расположились разные чины из ГФП, а один дом, номер сорок -восемь, хозяева которого, Козловы, успели эвакуироваться, приспособили под свою подсобную канцелярию. В канцелярии изредка стучала пишущая машинка, зато почти каждый день оттуда неслись крики и стоны истязуемых советских людей. Кого бы ни задержали немецкие патрули и русские предатели-полицаи «господина Двоенко», всех волокли в канцелярию ГФП, где начинался «разбор». Не зря дом сорок восемь по Комсомольской улице людиновцы называли застенком и, конечно, обходили его стороной. Сестры Хотеевы договорились не ходить мимо этого дома, чтобы не бередить сердце. Зина и Щура придерживались договоренности (у Шуры 'вообще один вид немцев вызывал приступы тошноты и нервного возбуждения), но Тоню этот дом словно притягивал. Прикидываясь равнодушной, девушка медленно проходила мимо сорок восьмого дома и вызывающе, не опуская глаз, смотрела на каждого встречного фашиста.
— Не испытывай судьбу, Тонечка, — сказала как-то Шура. — Лучше не мозоль глаза им, проклятым.
— Ничего, пусть чувствуют, что мы не очень-то боимся их. А то глядят, как на рабов. Не хочу доставлять им такого удовольствия.
И Тоня продолжала свои прогулки по Комсомольской улице, разжигая в себе ненависть к оккупантам. Рядом с канцелярией ГФП, в доме номер сорок шесть, жила семья Козыревых. Прасковья Ивановна Ко-зырева перед приходом немцев пыталась вместе с детьми эвакуироваться из Людинова. Сыновей Володю, Виталика и дочку Валю она посадила в деревенскую телегу и присоединилась к семье Хотеевых, с которой давно дружила. Прасковья Ивановна надеялась, что сестрам Хотеевым — Тоне, Шуре, Зине — девушкам энергичным и настойчивым, удастся добраться хотя бы до Орла. Но это путешествие под обстрелом и бомбежками быстро закончилось. Все дороги преградили фашистские заслоны, и обе семьи, как и. многие другие, вынуждены были возвратиться в Людиново, в свои чудом уцелевшие дома.
С того времени одиннадцатилетняя быстроногая девчушка Валя Козырева крепко привязалась к сестрам Хотеевым, особенно к Шуре и Тоне. К Тане, самой старшей, Валя относилась со сдержанным почтением, как относятся дети к солидным взрослым, которые не чураются общества ребят. Шуру любила за доброту, за ласковые слова. А Зина представлялась Вале самой сильной и смелой. Такая, при случае, может поколотить любого хулиганистого парня и защитить сестер и ее соседскую девочку, от пьяного полицая.
Угловой дом Хотеевых, помеченный номером тридцатым, стоял неподалеку, и сестры Хотеевы нет-нет да и заглядывали к Козыревым. Шура иногда оставалась ночевать у Козыревых. Это становилось настоящим празд-ником для Вали. Она устраивалась рядом с Шурой, прижималась к ней всем своим худеньким тельцем и рассказывала обо всем, что увидела, что узнала за прошедший день. «Жандармы нынче опять двух русских гнали по улице... А потом в козловский дом увели... Возле комендатуры прогуливался сам Бенкендорф, такой высокий, толстый, сапога у него блестят, как лаки-рованные, а фуражка высокая-превысокая, смешно даже. Он разговаривал с учителем этим, очкастым, и не по-немецки, а по-русски...»
Шура, обняв девочку, слушала ее сбивчивый рассказ, иногда печально покачивала головой и. вздыхала. Тогда Валя умолкала и начинала упрашивать:
— Шурочка, не вздыхай... А фрицы эти... они у нас вечно будут?
— Нет, Валюша, не вечно... Но каждый лишний день жить с ними — мука.
Валя не всегда улавливала точный смысл Шуриных слов, но понимала, что той очень тяжело, тоскливо.
Прошло совсем немного времени, и сестры почти прекратили навещать квартиру Козыревых: к «им вселились два эсэсовца из ГФП.
— Узнай, Валюша, кто они и чем занимаются, — попросила Тоня. — Может быть, теперь ты сможешь пони^ мать их разговоры,
Тоня, неплохо владевшая немецким языком, коротая время, учила Валю, заставляла ее запоминать чужие слова и составлять целые фразы. Любознательная девочка с охотой и увлечением — это было так интересно и похоже на игру — занималась немецким и даже проявляла собственную инициативу: прислушивалась к разговорам гитлеровских солдат и офицеров и все услышанное старалась перевести на русский язык. Это ей не всегда удавалось, и тогда опять на помощь приходила Тоня: объясняла значение новых слов, учила правильно их произносить. Детская память восприимчива. И очень скоро Валя стала без особых трудностей «шпрехать» по-немецки.
Выслушав просьбу Тони, Валя лукаво сморщилась и заявила:
— Все у них узнаю. Мне что: выгонят в дверь — влезу в окно. Ведь я в своем доме.
— В своем-то в своем, — наставительно заметила Тоня. — Но будь поосторожнее. Они и ребят, бывает, за горло хватают.
— Меня не схватят...
Через три дня Валя примчалась к Хотеевым и, отведя Тоню к окну, быстро зашептала:
— Все узнала, Тонечка, честное пионерское. Сейчас расскажу.
— Ну-ну, только не давись и не глотай слова.
— Хорошо!.. У нас их двое. Один высокий такой, чернявый, все пуговицы на мундире у него блестят... Зовут его Рудольф, а фамилия Борхе или Борхарт — не разобрала точно. Он какой-то старший, его называют штабс-фельдфебелем. Это что — офицер?
— Почти офицер. Сволочага, как и все? Валя отрицательно замотала головой.
— Не, дядька вроде ничего. Не ругается, на мать не шумит, посуду не бьет. Иногда сядет на стул, вытащит из кармана бумажник и разглядывает фотографии. Вчера подозвал меня и показывает: это, мол, моя фрау, Анни, а эта, как и ты, как и я, значит, дочка, Эльзой зовут. Посмотрела я.- Ничего себе, люди как люди — и немка и ее дочка.
— Ишь ты, люди! — будто удивилась Тоня. — Скучает, сукин сын. бот и сидел бы дома, в своей Германии, а не лез к нам... Значит, этот высокий — штабс-фельд-фебель?
— Ага... Рудольф. Я, говорит, из Мюхена или Мюнхена.
— А второй?
— Второго зовут Якуб. Рябой черт. Злой, как волк. Он переводчик. По-русски хорошо говорит. Кажись, в каком-то Поволжье жил. Гадюка страшная. На мать орет, все швыряет, везде высматривает и вынюхивает.
— Кто из них старший?
— Да Рудольф же... Но Якоб и на Рудольфа косится. Они меж собой часто цапаются.
— Чего они не поделили?
— Не знаю. Якоб всех русских ругает. И сволочи, мол, и грязные свиньи, и нехристи, и большевик на большевике. Сегодня утром они как заспорят, как заорут. Всех русских, грозится Якоб, к стенке или ,на виселицу...
— А Рудольф?
— Не пойму его. То молчит, а то озлится и начинает собачиться с этим рябым. Нельзя, говорит, так... Тогда, говорит, и русские всех нас, немцев, тоже ненавидеть будут. А Якоб свое, аж плюется, из себя, гадюка, вылезает.
— Интересно... — Тоня пригладила растрепавшиеся волосы Вали и задумалась. Действительно интересно. И среди фрицев, возможно, попадаются люди, которым не по душе ни война, ни порядки гитлеровские. И тут же спохватилась: но (ведь этот Рудольф служит в ГФП. Туда подбирают головорезов, фашистских молодчиков. Да, конечно... Но почему все-таки Рудольф ссорится с Якобом? Ведь не разыгрывают же они перед девочкой спектакль. Перед взрослыми — другое дело, а тут девчонка, да и. та лишь подглядывает и подслушивает.
— Спасибо, Валюша, — поблагодарила Тоня присмиревшую Валю. — Что узнаешь новое, интересное, приходи сразу. Может, и я как-нибудь загляну к вам, хоть одним глазом гляну на этого Рудольфа.
Штабс-фельдфебель Рудольф Борхарт и переводчик Якоб Штенглиц уже давно недолюбливали друг друга и часто ссорились. Штенглиц, выходец из богатой кулацкой семьи немцев Поволжья, люто ненавидел все русское, советское и старался заслужить благосклонность своего начальства. Дело в том, что поволжских немцев, как и прибалтийских, гитлеровцы считали неполноценными, второразрядными немцами и не причисляли их к чистой арийской расе. А Якобу очень хотелось быть чистым арийцем. Удлиненный, яйцеобразный череп, одутловатое лицо, испещренное следами оспы, глубоко провалившиеся, будто вдавленные в орбиты глаза, слишком толстые мясистые губы — все это давало мало надежд на то, что фашистские эксперты признают его полноценным германцем.
Это озлобляло и без того злобного по натуре Штенг-лица. Оставался единственный выход — верой и правдой служить фюреру Адольфу Гитлеру и рейхсминистру СС Генриху Гиммлеру, зверствовать, не давать никакой пощады русским и. тем самым отличиться и заслужить железный крест. А если на мундире Штенглица появится когда-нибудь железный крест, кто же после этого осмелится унизить его владельца и причислить к разряду «низших».
Поэтому Якоб Штенглиц и усердствовал, зарабатывая внимание шефа. Начальнику ГФП Айзенгуту, еще молодому гестаповцу, с постоянной презрительной улыбкой на чисто выбритом лице, пришлось по душей служеб-ное рвение, и собачья преданность, и палаческая жестокость переводчика. Вот такие и должны осуществлять высокие функции, возложенные фюрером на гестапо.
Рудольф Борхарт заметно отличался от Штенглица своим поведением в оккупированном городе и отношением к русским людям. Все свои обязанности штабс-фельдфебель выполнял, конечно, с чисто немецкой акку-ратностью и педантичностью. И все же задержанных русских, заподозренных в связях с партизанами или в неповиновении новой власти, никогда не избивал, допрашивал спокойно, исполнял их мелкие просьбы: давал прикурить, напиться воды и даже поспать в углу, до отправки к более высокому начальству.
Это выводило из себя и буквально бесило Якоба Штенглица. Обычно каждого арестованного, еще до допроса, он бил ногами, кулаками или железным прутом, всегда лежавшим наготове. Вопросы Борхарта и ответы арестованных переводил с нескрываемой злобой и готов был, не дожидаясь окончания допроса, наброситься на свою жертву и самолично задушить или застрелить.
Борхарта он сначала считал слюнтяем, мягкотелым парнем, которому следовало бы служить где угодно, только не в ГФП. Но постепенно в мозгу фанатичного эсэсовца-гестаповца стали зарождаться подозрения: уж не социалист или, что еще хуже и страшнее! — не коммунист ли штабс-фельдфебель. Нет в нем твердости и жестокости по отношению к русским. С жителями беседует запросто, забывая о своей принадлежности к нордической расе. С рабами немец должен разговаривать, как хозяин, как господин, а этот... Нет, тут что-то неспроста.
В мелких перепалках с Борхартом, который требовал от переводчика выполнять только свои функции и не вмешиваться в остальное, а тем более не издеваться над жителями и арестованными, Штенглиц уже дважды злобно бормотал:
— О тебе надо доложить господину Айзенгуту. Пусть узнает, как миндальничает с русскими его штабс-фельд-фебель.
И дважды, со сдерживаемой яростью, Борхарт парировал:
— Ты лучше держи язык за зубами. Не забывай, что все, сказанное про меня, я поверну против тебя. Кому из нас поверят? Чистокровному немцу из Мюнхена или какому-то поволжскому колонисту? Так что хорошенько подумай, прежде чем пойдешь доносить, сукин ты сын.
У Якоба отнимался язык. Проклятый Борхарт! Он бил прямо в солнечное сплетение. Но ничего, он дождется своего... Дождется!..
Валюша Козырева однажды подслушала такой обмен любезностями между двумя эсэсовцами и прибежала к Тоне.
— Вот... Я же говорила, что Рудольф — хороший дядька. А этого рябого —ненавижу.
— Все-таки и твой Рудольф гордится своим арийством, — остановила ее Тоня. — Значит, тоже господином себя считает.
— Нет. Тонечка, это он, наверное, просто так, чтобы позлить рябого. Какой же он господин, если маме иногда помогает принести дрова, растопить печку, дает хлеб и консервы... Правда, когда нет Якоба... А меня стал называть своей русской дочкой.
— Русской дочкой? Это что такое! — Тоня сердито наморщила лоб. — Ты смотри, не очень... Завтра я зайду вроде за щепоткой соли, может быть, удастся поглядеть на этого странного немца.
— Приходи, Тонечка, пораньше, когда рябой уходит к начальству, а Рудольф садится за стол и что-то пишет.
— Хорошо. Ты стой у ворот, если в доме будет кто чужой, кивни мне.
...Ранним утром Валя стояла у калитки и дожидалась Тоню. «Рябой черт», держа под мышкой папку с бумагами, уже отправился в канцелярию; задержанных этой ночью не приводили. В доме только мать и Рудольф Борхарт. Скорее бы пришла Тоня. А вот и она. Идет медленно, будто прогуливается и разглядывает давно знакомый пейзаж. Валя бросилась к Тоне и обхватила ее двумя руками.
— Идем, Тонечка...
— Чужих нет?
— Никого!.. Рябой ушел.
Они вошли в сени, нарочно громко разговаривая.
— Валечка, а где мама? Я хотела одолжить немного соли.
— Вот она... Заходи, Тонечка...
Прасковья Ивановна Козырева с любопытством взглянула на раннюю гостью и засуетилась. Соли? Почему же не поделиться сейчас? Надо только отсыпать в бумажку из баночки.
— Заходи в комнату, я мигом, — предложила Прасковья Ивановна.
А ваш постоялец дома?
— Дома. Этот ничего, не обидит, не бойся.
— Я не боюсь, но глядеть на их рожи мне не доставляет удовольствия.
Хотя Тоня и пришла специально для того, чтобы посмотреть на «хорошего» немца, все же она не могла сдержаться и резко «высказалась». Так она делала уже не первый раз, хотя сестры предупреждали ее, чтобы не «дурила».
В это время дверь соседней комнаты растворилась, и на пороге показался Рудольф Борхарт. Чуть сощурив глаза, он пристально смотрел на девушку, затем вежливо поклонился.
— Добрый день, фрейлейн Тоня.
От неожиданности Тоня вздрогнула, но, справившись с собой, с вызовом запрокинула голову.
— Вот как! Откуда вы знаете мое имя? Борхарт улыбнулся.
— По долгу службы, фрейлейн. — Заметив, как гневно сверкнули глаза девушки, он поспешил добавить. — О, не думайте ничего плохого. Это шутка. Конечно, мой мундир — он провел пальцами по светлым пуговицам своей черной тужурки — не слишком почетная рекомендация. Но... — Его еще молодое лицо, с темными зачесанными назад волосами, с большим прямым носом, стало задумчивым, что никак не гармонировало с эсэсовским мундиром. — Но, знаете... Вы достаточно хорошо понимаете по-немецки?
— Да, понимаю.
— Благодарю вас. А я, признаться, русский не знаю. Жаль. Да, так я закончу свою мысль. Может быть, она вам покажется странной... Что же мы стоим на пороге? Заходите, пожалуйста. Битте!..
Прасковья Ивановна с удивлением и тревогой прислушивалась к их разговору, забыв про соль. Но по лицам Тони, своей дочки Вали и штабс-фельдфебеля она видела, что ничего страшного не происходит.
— Вы меня приглашаете в комнату, в которой... — Тоня на секунду запнулась. Ее начала охватывать ярость. Ведь здесь допрашивают советских людей, здесь их, может быть, бьют, мучают, а потом отправляют. Куда? На новые пытки или на смерть? О, как хотелось ей бросить в лицо гитлеровца самые гневные и оскорбительные слова, чтобы тот почувствовал, как она и его, и всех-всех фашистов ненавидит.
Борхарт, кажется, понял состояние этой красивой русской девушки и опередил ее.
— Да, фрейлейн, здесь — служба. Ничего не поделаешь. Но, если вы можете хоть на минуту поверить человеку в таком мундире — он снова провел пальцами по пуговицам, — тогда я скажу вам несколько слов. Только между нами, разумеется.
«Рисуется? Хочет втереться в доверие?.. — мысленно спрашивала себя Тоня. — Ведь гестаповец... Э, черт, играть так играть! Хуже не будет». И она сквозь зубы проговорила:
— Хорошо. Войду на одну минутку.
И прошла мимо Борхарта в комнату, в которой когда-то бывала не раз. Теперь комната изменилась. Посреди стоял длинный стол, на нем — бумаги, пишущая машинка. Поодаль от стола, у стены, — несколько стульев и скамейка. В правом углу две походные койки, а на вешалке и на гвоздях — автоматы, шинели, ремни с сумками и планшетками. Тоня обвела взглядом все стены — ей казалось, что они должны быть забрызганы кровью. Она судорожно проглотила слюну и изменившимся голосом сказала:
— Я слушаю вас.
— Ире файндшафт... — начал Борхарт, затем быстро подошел к окну и выглянул. Под окнами никого не было. — Ваша вражда к нам, немцам, мне понятна, — продолжал он. — Но, поверьте, не всякий немец — наци. Если он даже служит в германском вермахте. И я тоже не нацист.
— Почему же вы одели этот мундир? — спросила Тоня. И, не сдержавшись, добавила: — Он плохо пахнет.
— Согласен. Я не имею возможности вам все объяснить. Потребуется слишком много времени, да вы и не поверите. Это ваше право. Хочу только, чтобы вы не думали плохо обо всех немцах. В Германии есть Гитлер, но есть и Тельман. Есть наци, но есть и коммунисты.
— Которым вы отрубаете головы или загоняете в концлагери?
— Власть у Гитлера. — Борхарт опять глянул в окно. — Хочу быть вам полезным, но не знаю, как. Пока же могу сказать только одно. Слушайте внимательно и запоминайте. В вашем доме наших нет. Но скоро сюда приедет один генерал. Комендатура предполагает поселить генерала у вас в доме. Вам придется потесниться. Ненадолго.
— Новость не из приятных.
— Безусловно. Я этого генерала видел. Он большой... — Борхарт щелкнул пальцами, — но с русскими заигрывает. Надеется завоевать популярность. Советую вам не высказывать ему прямо в лицо вашу неприязнь к немцам, вот так, как мне. — Борхарт чуть заметно улыбнулся. — И еще. Генерал любит красивых женщин. Вы знаете немецкий, и генерал, несомненно, обратит на вас внимание. Ведите себя умно и осторожно. Надеюсь, что теперь вы мне хоть немного верите?
Тоня неопределенно пожала плечами. Борхарт произвел на нее двойственное впечатление. С одной стороны, Валюта, кажется, правильно назвала его хорошим дядькой, во всяком случае, он чем-то отличается от всех гитлеровцев. И откровенность его тоже говорит в его пользу. Но, с другой стороны, может быть, он провокатор и умело втирается в доверие? Эх, и посоветоваться не с кем. С сестрами? Они, наверное, обругают ее за это посещение. Алеша? Где его сейчас найти?
— Спасибо за предупреждение, — сказала Тоня, раздумывая, не спросить ли Борхарта прямо в лоб: не считает ли он себя коммунистом? Но не решилась. И так уже разговор затянулся и принял совсем неожиданный оборот.
Борхарт все время поглядывал в окно, и Валя, поняв, что он опасается прихода Якоба Штенглица, пристроилась на подоконнике. Вдруг она вскочила и' испуганно воскликнула:
— Идет!.. Якоб!.. Борхарт потемнел лицом.
— Вам, фрейлейн, лучше с моим коллегой не встречаться. Вы, кажется, хотели одолжить соль? До свиданья. Ауфвидерзеен!
Он щелкнул каблуками сапог и сделал движение, намереваясь протянуть руку. Но Тоня будто не заметила, молча повернулась и вслед за Прасковьей Ивановной прошла на кухню. Туда же бросилась Валя. Через минуту они услышали, как через сени в комнату к Борхарту, стуча сапогами вошел Якоб Штенглиц и громко сообщил:
— Наш шеф чем-то недоволен. Отправился к Бенкендорфу.
— А что случилось? — послышался голос Борхарта.
— Не знаю. Туда вызвали начальника русской полиции и этого выскочку, которому Бенкендорф очень доверяет. Парень далеко пойдет, хотя у него самая распространенная в России фамилия—И-ва-нов.—И Штенглиц захохотал так, словно его кто-то неожиданно пощекотал.
— Чего же ты смеешься? — спросил Борхарт.
— Этот Иванов, говорят, действует, как настоящий немец. — И с язвительными нотками в голосе добавил:— А некоторые немцы ведут себя так, будто им не хочется служить фюреру. Вот!
— Дурак! — бросил Борхарт, и на этом разговор оборвался.
Тоня поцеловала Валю и зашептала ей в ухо:
— К нам не ходи. Мало ли что. Лови меня на улице или возле озера. Прислушивайся, о чем немцы будут говорить. Старайся узнавать фамилии арестованных и куда их отправляют. Поняла?
— Поняла.
— Вот и умница. До свиданья, Прасковья Ивановна.
— До свиданья, Тонечка, — ответила хозяйка. — Вот тебе соль, возьми.
— Ах, соль?.. Я про нее и забыла.
Тоня улыбнулась, взяла пакетик с солью и быстро вышла. Прасковья Ивановна с недоумением поглядела ей вслед.
Под вечер три жандарма, как называла Валя эсэсовцев, привели двух арестованных: низкорослого старика в стоптанных сапогах и черном пальто, из-под которого выпирал большой горб, и парня лет двадцати в синей косо-воротке под помятым, облепленным грязью пиджаком. Валя видела, как жандармы втолкнули арестованных в комнату и, прикрыв за собой двери, стали что-то докладывать Борхарту. Девочка притаилась за дверью.
Допрос вел Борхарт с помощью переводчика Штенглица.
— Твоя фамилия, имя, отчество? — негромко спросил Борхарт.
— Фамилия моя обыкновенная, русская, — ответил старик. — Закопаев. От слова закапывать. Кличут Иваном, по отцу тоже Ивановичем.
— Где проживаешь?
— Теперь не проживаю, а бедствую. Раньше я, конечно, жил. пока не война. Прозывалась деревня Косичино А теперь как — не могу знать.
— Куда ты шел?
— А куда глаза глядят и куда ноги приведут. Старуха померла, детишки повырастали и разлетелись, изба развалилась, сам я хворый, больной то есть. Вот и пошел искать свою судьбу.
— Ты зубы не заговаривай, — заорал вдруг Штенглиц да так громко, что Валя вздрогнула. — Тебя сюда послали партизаны?
— Никто меня, мил человек, не посылал, — спокойно ответил старик, и Валя облегченно вздохнула. Старик, видать, не из пугливых.
— А в вашей деревне партизаны есть? — спросил Борхарт.
И старик, явно насмехаясь, проговорил:
— Штой-то, господин немецкий начальник, вам везде одни партизаны мерещатся? Слыхом не слыхал, видом не видал.
— А этот парень из вашего села?
— Не... В первый раз вижу.
— Врешь! — опять заорал Штенглиц, и, несмотря на то, что Борхарт дважды предупредил: — Тише!.. — Якоб продолжал кричать: — Кто тебя научил врать? Где твои командиры? Горбун проклятый!
Штенглицу от злости, видимо, не сиделось на месте, и он стал расхаживать по комнате. Когда его шаги приблизились к двери, Валя в испуге отскочила, на цыпочках прошла через сени и побежала во двор, в сарай, где находилась мать. Губы девочки дрожали, лицо побледнело, и вся она тряслась, как в ознобе.
— Что ты, дочка?
— Там двух привели... Наверное, Якоб бить будет... Прасковья Ивановна погладила дочь по голове и вздохнула.
— Что же поделаешь... Помоги им, господи... Может, Рудольф заступится...
— Мама... Я не пойду туда... Мне страшно...
— И не ходи. Побудь здесь. Вон на дровах посиди А о том, что там, не думай. Ихняя сила!.. Мы с тобой...
Она готова была заплакать, но сдержалась и только горестно махнула рукой.
Наверное, больше двух часов продолжался допрос арестованных. Потом сквозь щели в сарае Валя увидела, как те же три автоматчика вывели старика и парня и, подталкивая их прикладами в спины, зашагали в сторону комендатуры. Через минуту из дома вышел Штенглиц, красный, злой, и поспешил вслед за арестованными Обрадованная уходом «рябого черта», Валя быстро юркнула в дом, схватила кружку, зачерпнула из ведра воды и стала жадно пить. Внутри у нее все горело.
— Валя, — услышала она голос Борхарта и опять в страхе вздрогнула. До сих пор она не боялась штабс-фельфебедя и даже считала его хорошим, добрым. А сейчас почему-то и он стал страшен и ненавистен. Куда они повели старика и парня? Что с ними сделают?
— Валя, — повторил Борхарт. — Заходи, майне кляйне тохтер.
Валя резко распахнула дверь и зло, отчужденно произнесла по-русски.
— Никакая я вам не тохтер. Жандармы собачьи.
— Что, что? — не понял Борхарт. — Скажи по-немецки. И не так зло.
Валя мельком исподлобья глянула на Борхарта, заметила его усталое лицо, слабый намек на улыбку и, уже смягчаясь, составила новую фразу по-немецки
— Про дочку говорите, а старика мучите.
— Я не мучил его, — совершенно серьезно сказал Борхарт. — А что бы ты сделала на моем месте?
— Я?.. — Этот неожиданный вопрос застал девочку врасплох. — Я!.. Я бы отпустила их, а Якобу — в морду!..
Рудольф все так же серьезно спросил:
— Ты думаешь, что у меня так много власти? Или тебе хочется, чтобы и меня вот так же допрашивал кто-нибудь, ну, хотя бы господин Айзенгут или Бенкендорф? Что ж тогда со мной случится?
— Не знаю.
— А я знаю. И тебе не будет меня жалко?
— Жалко, — после короткой паузы протянула Валя. Она и в самом деле испытывала непонятную симпатию к этому немцу, может, потому, что он был тихий, смирный, хорошо относился к матери, подкармливал, чтобы не померли с голоду...
Рудольф задумался и несколько минут молча сидел у стола, облокотившись на него двумя руками. Валя стояла рядом и разглядывала сразу постаревшее лицо штабс-фельдфебеля. Чего он молчит? Может быть, уйти? Но Рудольф положил ей на плечо свою большую руку и тихо проговорил:
— А ведь они — партизаны. Разведчики. Понимаешь, девочка? Эркундерс *.
* Разведчик (нем.)
Валя отрицательно качнула головой.
— Я написал, что они мирные жители... Да, да, так и написал. Но теперь их будет допрашивать Айзенгут, а может быть, ваши русские, Двоенко, Иванов. И тут уж я ничего поделать не могу. Теперь ты меня понимаешь?
— Понимаю, — чуть слышно прошептала девочка.
— Если тебе интересно, фамилия старика — Закопаев, а молодого — Клюев. Запомнишь?
- А для чего мне запоминать?
— Просто так, девочка, просто так...
Но смышленая Валя сообразила. Борхарт прямо не предложил ей сообщить эти фамилии кому-либо из своих, русских, но намекнул, что это можно сделать. Только кому сообщить? Тоне, Шуре, Зине?
А Борхарт, будто разговаривая с самим собой, тихо и задумчиво протянул:
— Да, вокруг партизаны... Они у себя дома... И правильно...
Он не договорил и неожиданно привлек к себе девочку.
— Скажи, майне кляйне тохтер, ты когда-нибудь слыхала такую фамилию — Тельман?
— От вас слыхала,. Это кто, из ваших?
По лицу Борхарта пробежала загадочная улыбка, а в глазах засветилось что-то похожее на нежность.
— Да, из наших... Но не из таких — он ткнул пальнем в собственный мундир. — Эрнст Тельман... Про Ленина слыхала?
— А как же! У нас портрет был, но мама испугалась и спрятала.
— И хорошо сделала, а то Якоб... Я тебе сейчас что-то покажу, Валя.
Борхарт быстро и ловко отвернул верхнюю часть голенища правого сапога, запустил пальцы под распоротую подкладку и вытащил завернутые в серую бумагу две маленькие фотографии.
— Вот, погляди, узнаешь?
У Вали от радости запрыгало сердце. С фотографии на нее глядело давно знакомое дорогое лицо Ильича.
— Ленин! — тихо, словно не веря своим глазам, произнесла она. — Ленин!
— Правильно, Ленин. А вот это кто, знаешь? — Он протянул ей вторую фотографию. Валя взяла ее в руки и стала всматриваться. Нет, этого человека с большим открытым лбом, в белой расстегнутой рубашке с отлож-ным воротником она не знала, никогда не видела.
— Тельман! — тихо и торжественно сказал Борхарт. — Наш Тельман.
— А кто он?
— Большой коммунист немецкий.
— Как Ленин?
Борхарт, видимо, не знал, как разъяснить русской девочке, кто такой Тельман, и, помолчав секунду-другую, согласно кивнул головой:
— Как Ленин... Друг Ленина... Понимаешь?
— Понимаю. А как же вы... Зачем вы...
— Молчи, — перебил ее Борхарт. Он быстро завернул фотографии в бумагу и ловко водворил на место — в голенище сапога. — Молчи. Якобу — ни слова. А то твоему Рудольфу — капут.
И он сделал жест, означавший, что его Рудольфа, покесят.
Валя была растеряна, ошеломлена. Немец, хоть и хороший, но все же гитлеровец, служит в ГФП и вдруг прячет в сапоге фотографии Ленина и ихнего Тельмана. Зачем? У нее появились те же мысли, что недавно волновали и Тоню. То ли Рудольф хочет прикинуться сочувствующим русским, то ли он и взаправду против Гитлера? Как-то он обронил такую фразу: «Все это Гитлер... Взять бы его...» И оборвал самого себя, как делал часто. И вот сегодня он показал фотографии. Вале хотелось погладить по щеке этого большого дядю, сказать ему какие-нибудь хорошие слова. Но промолчала: все-таки он — немец в фашистском мундире.
— Вот так, майне тохтер, —сказал Борхарт и, заслышав шаги на крыльце, добавил: — А теперь марш к маме... До матки... — повторил он по-русски.
Всю ночь Вале снились странные сны. Она вместе с Тоней идет по Людинову. На площади имени Фокина полно народу. Как из-под земли, со всех сторон вырастают виселицы. Немецкие солдаты ведут к торчащим черным перекладинам худых, оборванных людей. На груди у них дощечки с надписью: «Партизан!..» Все, кто пришел на площадь, молчат. Тишина такая, что болят уши. А Тоня смеется и запевает песню. Слова песни незнакомые, а мотив?.. Да это же «Интернационал». Да, да, «Интернационал». Все смотрят на Тоню и тоже начинают петь. И вот уже вся площадь гудит от мощных звуков гимна, люди берутся за руки и идут прямо на эсэсовцев. Те пятятся, стреляют, но пули никого не берут, никто не падает..- Вдруг над толпой появляется Рудольф Борхарт. Он держит в руках два больших портрета Ленина и Тельмана и тоже поет. «Смотри, Тоня, — кричит Валя,— смотри, это наш Рудольф, я же говорила...» Тоня пробивается через людской поток к Борхарту, берет у него из рук портреты и поднимает их над головой. Борхарт улыбается... И неожиданно падает. На его месте появляется противное толстое лицо рябого Якоба Штенгли-ца. Он угрожающе кричит, вытягивает руку с пистолетом и стреляет...
Валя проснулась вся в поту от громких выстрелов на улице. Только начало светать, а уже опять стреляют. Страшно! Очень страшно!..
Солдаты провели в дом двух русских девушек. Видимо, шли они издалека, потому что еле переставляли ноги, их легкие пальто и ботинки были облеплены грязью. Сейчас начнется допрос. Валя кинулась к двери, но на сей раз Якоб Штенглиц предусмотрительно выставил у двери солдата с автоматом. Завидев девочку, солдат крикнул: «Цурюк!.. Форт!..» — и Валя отскочила с испуганно бьющимся сердцем. Проклятые! Если бы сейчас появились партизаны... Посмотрела бы я тогда на ваши противные морды...
Не сказавшись матери, Валя побежала искать Тоню. Потопталась возле знакомого крыльца. Ведь домой Тоня наказывала не заходить. Никто не выглянул. Куда же теперь?
Валя обегала несколько улиц, но нигде Тоню не нашла. Навстречу попадались немецкие солдаты, брели местные жители; обдавая едким запахом бензина, проносились мотоциклы; откуда-то издалека, из-за леса катился гул: может быть, стреляли пушки, может быть, работали танковые моторы. Опечаленная и усталая, возвращалась Валя назад и неожиданно от радости даже заскакала на одной ноге, По улице Свердлова навстречу шла Тоня.
— Тонечка, я ищу тебя. Уже хотела домой к вам идти.
— А что случилось?
— Сейчас расскажу. Можно мне взять тебя за руку?
— Бери. Отдышись и не прыгай. Пойдем вон туда, на уголок.
Они остановились на углу, и здесь Валя, переполненная впечатлениями, быстро, глотая слова, рассказала Тоне о своей последней встрече с Борхартом, о фотографиях Ленина и Тельмана и, наконец, о двух арестованных девушках. Тоня, машинально поглаживая ладонью волосы девочки, внимательно слушала, и на ее лице можно было прочесть и удивление, и недоверие, и ра-дость... Действительно, происходит что-то странное. Кто этот Борхарт? Провокатор или коммунист? Чем обернутся его попытки наладить дружбу с русскими: непредвиденным несчастьем, трагедией или... Что или?..
Когда она поделилась с Шурой подробностями своей встречи с Борхартом, та вся вспыхнула от гнева и дрожащим голосом, стиснув переплетенные пальцы, выкрикнула:
— Сумасшедшая!.. Да как ты могла... Меня от одного их вида мутит. Не смей больше, слышишь, не смей!
Тоня успокоила Шуру, пообещав впредь быть осторожнее, а про себя подумала, что если уж придется помогать своим, то, может быть, Борхарт пригодится. Только как разгадать и убедиться, что его не подсылает гестапо.
В это время на улице показался велосипедист, и Тоня обрадованно окликнула его:
— Леша, здравствуй! Откуда ты?
— Из Агеевки.
— Зачем ты туда ездил?
— Дела всякие, Тонечка. Дела! — Он покосился на стоявшую рядом девочку. — Кажется, я знаю тебя, пионерка, — сказал он, — но имени не помню.
— Это Валечка, дочка Козыревых, — ответила Тоня, — моя маленькая подружка.
— Значит, и моя, — улыбнулся Леша Шумавцов, на которого Валя глядела с нескрываемым любопытством. Она, заноза, знала, что Шура Хотеева дружит с этим хорошим парнем, и сейчас присматривалась: чем он при-глянулся Шуре?
Алеша Шумавцов был одет в темную, местами испятнанную маслом спецовку, за спиной торчала сумка с какими-то инструментами. Ехал он, видимо, издалека, так как выглядел усталым.
— Можешь постоять с нами несколько минут? — спросила Тоня.
— Могу. Правда, лучше бы не здесь. — Он оглянулся, прикидывая, куда можно было бы пойти, чтобы не торчать на улице, но вдруг с какой-то лихостью присвистнул и предложил: — Ладно, постоим тут. Чем порадуешь?
Тоня взяла из рук Шумавцова велосипед и, сделав вид, будто собирается садиться в седло, быстрым шепотом передала все, что только что рассказала ей Валя. Леша понял нехитрую уловку Тони и для отвода глаз тоже стал помогать ей садиться на велосипед по-мужски. Проходившие мимо немецкие солдаты и жители почти не обращали внимания на двух молодых людей и девочку, возившихся с велосипедом.
— Так. Понятно. — Леша сощурил глаза и сдвинул брови. — Насчет немца разговор особый. Подумаем и посоветуемся.
— С кем? — спросила Тоня.
— Не знаю... Может быть, и найдем советчика... Спасибо, Валечка, ты у нас молодчина. И по-немецки разговариваешь?
— Маленько. Тоня выучила. И немцы кругом трещат.
— А я вот по-немецки не умею, — застенчиво сказал Шумавцов. — Неспособный, наверное.
— Ну, уж и неспособный? — протянула Валя. Шумавцов ей понравился, и она решила как-нибудь сказать об этом Шуре Хотеевой.
— А не можешь ли ты, Валя, — обратился к ней опять Леша,—узнать через своего знакомого немца фамилии девушек, которых привели в ваш дом. Кто они, откуда?
— Не знаю... Когда не будет Якоба, переводчика, поспрошаю у Рудольфа.
— Только осторожно, вроде между прочим, -г- заметила Тоня.
— Понимаю. А если узнаю?
— Передашь Тоне. А мы тебе за это... — Алеша хитро сощурился. — Мы тебе сладкого раздобудем.
— Не надо, я не маленькая, — вскинулась Валя, и Шумавцов поспешил успокоить ее:
— Я пошутил... До леденцов я и сам охоч... Ну, Тоня, давай мою коняку, пора ехать.
— До скорой встречи, Леша.
Арестованные девушки находились в избе Козыревых всю ночь. И всю ночь возле двери в комнату Борхарта и Штенглица стоял автоматчик. Лишь утром, когда девушек увели солдаты, а переводчик Штенглиц, как обычно, с папкой под мышкой ушел к начальству, Валя проскользнула в комнату и, потоптавшись у Двери, несмело спросила, не надо ли чего. Борхарт внимательно поглядел на девочку и в свою очередь спросил, не надо ли ей самой поговорить с ним. Валя утвердительно кивнула головой, и Борхарт, чуть усмехаясь, предложил:
— Тогда спрашивай, пока Якоба нет. Ох, и любопытная ты, майне кляйне. Знаешь такое слово—нойгиеоиг менч? Не знаешь? Сейчас поясню. — Он взял со стола русско-немецкий словарь, полистал его и воскликнул:— Вот! Льюбопитный тшеловек. Это ты есть льюбопитный.
— Я могу и не спрашивать, — обидчиво заявила Валя.
— Отчего же, спрашивай.
— Две девчонки у вас тут были... Они наши, людиновские?
— Я так и знал, — спокойно произнес Борхарт. — А почему ты спрашиваешь?
— Просто так... Ведь наши же, русские.
— Да, да, русские,—задумчиво повторил Борхарт.— Я и сам не знаю, кто они. Сказали, что сестры. Оля и Маруся. Фамилия — Гороховы. — Рудольф по слогам, с трудом произнес русскую фамилию. — Но думаю, что у них другая фамилия. Они не людиновские. Сказали, что из Рязани.
— А куда их повели? В сорок восьмой?
— Не понимаю.
— Ну, в вашу канцелярию?
— Да, майне тохтер, в канцелярию.
— Их там будут бить?
Борхарт сморщился и пожал плечами. Да, конечно, этих девушек, задержанных по подозрению в связях с партизанами, будут еще много раз допрашивать и бить. Повадки своих сослуживцев Борхарт хорошо знал. Но что мог он сказать этой милой русской девчушке? Соврать? Не поверит. Сказать правду? Какой в этом смысл?
Борхарт встал со стула, подошел к окну, молча постоял две-три минуты и лишь после этого повернулся и с деланным удивлением спросил:
— Ты еще здесь?
— Их будут бить? — упрямо повторила Валя.
— Не знаю... Ничего не знаю... Я их не бил, —- тихо и печально сказал Борхарт. — Их отвезут в Брянск, а оттуда, наёерное, отправят на работу в Германию. Может быть, им повезет... — Последние слова он сказал не Вале, а себе самому. — Может быть...
Девочка с силой сжала кулачонки и со слезами в голосе крикнула по-русски:
— Чтоб вам всем сгореть, подлюги разнесчастные!.. Ненавижу!..
И выбежала из комнаты.
Вечером, нарушив приказ Тони, Валя пришла в дом Хотеевых. Застала Тоню и Шуру. Зина куда-то ушла. Рассказывая о русских девушках Оле и Марусе, Валя еле сдерживала слезы. Ей все время чудилось, что из козловского дома — номер сорок восемь — несутся крики и вопли. Но сквозь плотно закрытые окна хотеев-ского дома слышались только пиликанье немецких губ-ных гармошек да свист ветра. От его порывов крыша, казалось, сейчас сорвется с места и улетит в непроглядную мглу.
Непогода бушевала, стонала, выла на все лады. В Людиново пришла ночь.