ОДИНОЧНАЯ камера в гестаповской тюрьме. Низкая, сырая, темная. Черный немигающий глаз волчка, перечеркнутый железными прутьями; мертвая тишина, прерываемая лишь монотонными шагами часового. Дни ползут, похожие один на другой, слагаясь в недели, месяцы. Припоминаю час, когда за мной захлопнулась решетка одиночки. Он кажется таким давним. Я жду ребенка. И теперь это случится скоро, совсем скоро.
Со скрипом поворачивается тяжелая дверь. Зеленые мундиры гестапо. Колючие, жестокие глаза в упор изучают меня.
Неужели опять допрос?
— Вы еще не сжалились, мадам, над невинным существом? Разве мать умерла в вас? — спрашивает голос, прикидывающийся участливым.
Не первый раз я слышу это. Меня хотят заставить говорить о партизанах, принуждают назвать имена товарищей по Сопротивлению.
Пожимаю плечами, молчу. Рассвет не близок, но я верю в победу, с надеждой смотрю на зарю, алеющую на Востоке.
Кончается 1943 год. Уже принадлежит истории бессмертное имя «Сталинград», оно проникло и сюда, в тюрьму. На равнинах России Советская Армия победоносно сражается и за нашу свободу. Новая надежда рождается в сердцах миллионов людей в Европе.
Нет, на этот раз я не стану молчать.
— Будь моему ребенку пятнадцать лет, я сама вложила бы в его руки оружие и послала в бой за Францию,— бросаю в ответ своим мучителям и в тот же момент едва не лишаюсь чувств от сильного удара в висок.
Металлический скрежет двери.
Я снова одна. В памяти встают картины пережитого.
1932 год. Он особенно памятен мне. Первый год работы в организации Коммунистическая молодежь Франции.
Через пять лет — партия французских коммунистов.
Потом «странная война», которая велась не столько против Гитлера, сколько против народа. Партия уходит в подполье.
Июнь 1940 года. Проданная Франция под пятой бесноватого ефрейтора. Работа в нелегальных организациях Компартии стала еще труднее.
И тем не менее партия успешно организует подрывные группы на военных заводах, готовит нелегально вооруженные силы Сопротивления — организации франтирёров и партизан.
И вот совсем недавнее. Я работаю в отряде партизан— связная и разведчица Сопротивления. Транспорты с оружием, операции против оккупантов.
И наконец неудачный октябрь сорок третьего. В тот месяц меня выследили полицейские и выдали в руки гестапо.
Остальное, как в тумане. Побои, пытки... Враги пускали в ход все, лишь бы заставить меня говорить. Но каждый удар только усиливал гнев, крепил решимость. Они ничего не узнали.
Тогда гестаповцы, стараясь сломить волю к сопротивлению, бросили меня в одиночную камеру. Думали, что тревога за будущего ребенка развяжет мне язык.
Разве им дано понять силу коммуниста, сражающегося за родину, за народ, за свои идеалы.
До боли сжимаю губы. И молчу, молчу, молчу...
Побои, пытки, месяцы тюремных лишений и одиночки стоили жизни моему ребенку. Как я и опасалась, родившаяся в тюрьме девочка оказалась слабой и умерла от истощения на тринадцатый день после появления на свет.
Муки мои на этом не кончились.
В начале августа, всего за семнадцать дней до народного восстания, освободившего Париж, гестаповцы вывезли меня в Германию. Несколько месяцев держали в Лаубенской тюрьме в Силезии, а потом вместе с другими француженками отправили в Равенсбрюк. Это случилось в конце октября 1944 года.
И вот первый лагерный день. Холодно. Морозит.
По очереди подходим к столу, где нас заносят в списки.
Одежда, личные вещи, фотографии дорогих нам людей, словом, все до мелочей отобрано и свалено в углу.
После душа в перегретой бане получаем лагерную одежду. Выбирать по мерке, конечно, не приходилось. Потемневшая от грязи, отдающая тяжелым запахом пота, со следами крови — эта одежда была отвратительна. Видно, уже не одна несчастная встретила в ней свой смертный час. От этой невольной мысли становится как-то не по себе.
В этой одежде, посиневшие от холода, мы толпимся у выхода из душа. Стараемся потесней прижаться друг к другу. Так кажется теплей.
С трудом передвигая ноги, из душа выходит престарелая тетя Мари. Она старшая в нашей партии. Но что это? На ней грязное бальное платье из креп-жоржета. Без рукавов, декольтированное сзади до талии, оно обнажает худое старческое тело почти восьмидесятилетней узницы, истощенной к тому же более чем двухлетним пребыванием в тюрьме.
Глаза тети Мари полны слез. Она вся дрожит от стыда, от холода.
Но палачи довольны своей проделкой. Хохочут.
— Она слишком стара, чтобы научиться работать. Придется подыхать,— давясь от смеха, говорит один из охранников.
Вне себя от возмущения, женщины бросаются к старушке. Кто-то из нашей партии тут же хочет снять с себя платье и обменяться с тетей Мари. Так она будет меньше страдать. Но подскакивают молодцы с дубинками.
— Прочь, бесстыжие француженки! — кричат эсэсовцы. Гнусная брань, град ударов.
Прошло больше часа, прежде чем ослабло внимание охраны, и только тогда нам удалось одеть тетю Мари.
Крепчал пронизывающий ветер. А мы все еще стояли на улице. Женщин трясло, как в лихорадке.
Только к вечеру нас направили в блок. А утром отсюда вынесли первый труп.
Бедная тетя Мари. Она умерла той же ночью, открыв список узниц, погибших в лагере, список, который, увы, оказался таким длинным. Из 125 женщин, прибывших в хмурый октябрьский день вместе со мной в Равенсбрюк, только восемнадцать встретили весну победы и вернулись во Францию.
Потянулись страшные лагерные дни, полные мук и унижений.
В четыре утра — побудка. За ней — четырехчасовая перекличка.
Пища — мутное пойло с плавающей на дне нарезанной свекольной ботвой, немного хлеба и литр теплой воды. Если и случались отклонения от этого дневного рациона, то уж, конечно, не в сторону увеличения. Сперва одна буханка приходилась на четверых, но по средам и пятницам ее делили уже на пятерых.
Потом было еще хуже. Фашисты безостановочно катились назад к своим границам, и чем дальше, тем больше зверели лагерные нацисты. Нам стали выдавать меньшее количество буханок. Четвертые и пятые доли кончились. Их сменили шестые, седьмые и, наконец, восьмые части — только сто граммов в день на человека.
И какого хлеба? Заплесневелого, несъедобного. Он вызывал ужасные колики у тех, кто был слишком голоден и не выбрасывал куски, покрытые плесенью. И на эти сто граммов приходилось существовать.
От голода, холода, усталости мои подруги падали одна за другой. Даже когда в лагере не было эпидемий, день начинался всегда одинаково — из блока выносили несколько трупов.
Убывали, таяли наши физические силы, но крепли ярость и гнев, оттачивались мужество, воля к борьбе.
Пример нам показывали русские.
Помню такую встречу.
Гортанный выкрик конвоиров: «Стой!», и небольшая группа измученных девушек останавливается на вымощенном лагерном дворе.
Их пригнали в Равенсбрюк вскоре после нас. Обращались с новыми узницами так, что даже нас, лагерных старожилов, это поразило. Все объяснилось просто: русские попали в Равенсбрюк за отказ работать на военном заводе.
Не отрываясь, смотрели мы на девушек. Ведь перед нами были настоящие русские, дочери страны, так отважно сражающейся и за нашу свободу.
Потом удалось подружиться. Я знала несколько русских слов, и этого оказалось достаточно, чтобы мне доверили миссию переводчицы в наших беседах на третьем этаже нар блока 23.
Спрашивали больше француженки. Им хотелось узнать все о родине Советов. Наши русские подруги с гордостью и достоинством рассказывали о своей Отчизне.
Потом русские девушки в свою очередь задавали нам вопросы о Франции, о французском движении Сопротивления, и я, как умела, старалась выполнить свою миссию переводчицы, несмотря на мой чрезвычайно ограниченный запас русских слов и полное незнание грамматики.
А как хотели все послушать молодую медсестру из Ленинграда. Кажется, ее звали Ольга, она воевала у стен этого славного города и, раненая, попала в плен.
— Я видела спины удирающих «непобедимых» гитлеровцев,— гордо говорила она, и мы все в душе завидовали ей. Всеобщей нашей любимицей была и шестнадцатилетняя Валя, комсомолка из Сталино. Девушка с большим, мужественным сердцем.
К сожалению, я не помню их фамилий, позабыла имена и остальных русских подруг. Но их бесстрашие, одухотворенность, обаяние не исчезли даже в нечеловеческих условиях фашистской каторги, их образы живы в моей памяти, словно и не прошло стольких лет с тех пор.
В следующем месяце девушек куда-то отправили, и наша связь оборвалась.
Дух борьбы, отношения солидарности и взаимопомощи между заключенными чувствовались в Равенсбрюке на каждом шагу. К моменту нашего прибытия здесь уже действовала подпольная коммунистическая партийная организация. Францию в ней представляла Мари-Клод Вайян-Кутюрье. Внешне коммунисты ничем не выделялись. Но они были душой лагерного Сопротивления.
В лагере на всех языках распространялись вести с фронтов.
— Русские наступают в Центральной Европе и на Балканах.
— Они вступили в Чехословакию.
— Освобожден Белград.
— Восточный фронт стремительно приближается — эти скупые сообщения звучали, как пароль победы.
Об успехах Советской Армии знали все. Они укрепляли силы узниц, будили их волю к жизни.
Наш комитет Сопротивления не без успеха боролся за жизнь заключенных.
Бригада француженок, в которой была и я, работала на разгрузке вагонов. Иногда вагоны были с теплыми вещами. Какая прекрасная возможность одеть вновь прибывающих товарищей! Но как незаметно пронести — «организовать», как говорили в лагере,— теплые вещи в блоки? Ведь после работы надсмотрщики нас тщательно обыскивали и не разрешали возвращаться в лагерь одетыми во что-либо другое, кроме как в платье, фуфайку, пальто. Вся другая одежда отбиралась, а тому, кто ее имел, полагались палочные удары. И все-таки выход был найден.
— Подъем! — кричат блоковые.
За окнами еще ночь, но барак ярко освещен электрическими лампами. Вскакиваем и, набросив пальто прямо на белье, бежим на перекличку. От холода зуб на зуб не попадает. Часы кажутся бесконечными. Но поверкой еще все не кончилось.
Полураздетые, мы работали на погрузке. Улучив удобный момент, мы незаметно пробирались в сарай, где хранилась теплая одежда. На ходу скидывали пальто и быстро натягивали платье и фуфайки, а на них — пальто. Часто одежда была промерзшей. Медленно оттаивала она на наших телах.
Но зато в конце работы мы без опасений могли дать эшелоны с оборудованием поспешно эвакуируемых немцами заводов.
Перетаскивая огромные ящики, чугунные станины, мы валились с ног.
— Можно каждые два часа по очереди отдыхать минут десять — пятнадцать. Надсмотрщики не заметят,— предложила одна из наших подруг.
Расчет был верным. Тридцать человек переносили грузы метров за сто —сто пятьдесят. Попробуй тут уследи, что двух-трех узниц не хватает.
Для отдыха мы выбрали укромный уголок между ящиками и тюками, куда никогда не заглядывали охранники. Эти короткие передышки помогали нам. Отдохнув, мы незаметно возвращались к работе, а следующая тройка шла в укромное местечко. Все радовались удачной выдумке. Но для меня она неожиданно закончилась роковым образом.
Пришла моя очередь идти на отдых. Какое наслаждение! На миг я погрузилась в сладостный полусон. И вдруг резкий окрик: — Встать!
Прямо передо мной вырос долговязый немец. В глаза бросились черные нашивки с серебряным изображением черепа и двух скрещенных костей.
«Эсэсовец»,—успела подумать я и тут же получила удар по голове.
Грубые руки сорвали почти всю одежду. Опрокинув навзничь, немец бьет меня чем попало: дубинкой, кулаком, ногами. На какой-то миг теряю сознание.
Меня подымают и полуголую заставляют идти работать. Качаясь, беру ношу. Сзади идет эсэсовец и подгоняет меня дубинкой. Он яростно кричит: «Вперед! Быстрей! Бегом!»
На глаза набегает темная пелена. Последние метры — В следующий раз — капут! — выдавил эсэсовец, прежде чем оставил меня в покое.
Избитая, дрожа от холода, я оделась и убежала прочь.
Снова чувствую прикосновение рук. Но они совсем другие — заботливые, любящие руки товарищей. Это русские. Несмотря на опасность, грозящую им, женщины спрятали меня в сарай, положили на ложе из тюков меховой одежды: устроили для меня постель.
«Большое сердце у этого народа»,— успеваю подумать и впадаю в забытье.
Здоровье мое после этого случая долго не восстанавливалось. Со мной часто случались обмороки, и, если бы не помощь подруг, мне бы не выжить. Комитет запретил мне ходить на разгрузку вагонов.
Лишняя порция похлебки или кусок хлеба, чуть-чуть маргарина или варенья, которые с огромным риском передавали иногда мне товарищи, спасли меня в те недели.
Наш комитет Сопротивления добывал и медикаменты. Это было особенно ценно. В лагере свирепствовала эпидемия дизентерии, уносившая ежедневно десятки жизней. Не менее массовый характер имели и другие заболевания.
На лекарства рассчитывать не приходилось: количество медикаментов, поступающих в ревир, было смехотворно малым. Лечили там только тех, кого еще можно было потом заставить работать. Остальных врач-эсэсовец Розенталь, который своим поведением больше напоминал палача, чем врача, не лечил.
— Не стоит тратить на вас время и лекарство. Вы достаточно стары и можете умирать так,— говорил Розенталь, если за помощью к нему обращались престарелые женщины.
С риском для жизни Мари-Клод Вайян-Кутюрье и другие товарищи, работавшие в ревире, «организовывали» медикаменты.
Иногда им удавалось направить меня на несколько дней в лазарет, чтобы я могла там немного отдохнуть и окрепнуть.
Перед рождеством лагерное начальство вдруг решило устроить для лагерных детей праздник с раздачей подарков. Нас заставили шить тряпичные куклы, медвежат, кошек и другие игрушки.
— Видно, на ладан дышат фашисты, раз такими добрыми стали,— сказала, узнав об этом, одна из наших русских подруг.
Но другие, и таких было большинство, опасались, что эсэсовцы готовят новое «избиение младенцев». В памяти лагерных старожилов еще были живы сцены ужасных убийств тысяч детей, совершенных гитлеровцами в Равенсбрюке в 1943 году.
Об их судьбе напоминала нам польская девочка, случайно спасенная медсестрами и спрятанная в нашем блоке. Девочка жила у нас нелегально в течение нескольких месяцев и никогда не выходила из барака на свежий воздух. Кормили ее женщины, отрывая крохи от своих скудных пайков. Во время осмотра блока девочку прятали на чердак.
«Тети» — так называла девочка своих спасительниц,— разумеется, из осторожности не пустили ее на праздник.
Но на этот раз все обошлось благополучно. Видно, гитлеровцы на самом деле подумали на миг о близкой расплате.
«Добрых» дел фашистов, однако, хватило ненадолго.
После праздника, как и до него, в лагере продолжали убивать детей, лишая их молока, сахара, теплой одежды. Они гибли сотнями, эти бедные маленькие, невинные жертвы самого варварского режима современной эпохи.
Начался 1945 год, и как бы в отместку за свое поражение нацисты вписали в страшную летопись Равенсбрюка новые, еще более отвратительные страницы.
В январе в Равенсбрюк каждый день прибывали новые партии заключенных, эвакуированных из концлагерей, стоявших на пути стремительно наступающих войск Советской Армии.
Даже нас, видавших виды, бросало в холод от того, что им пришлось пережить.
Женщин заставляли пройти пешком сотни километров, и только тогда грузили на открытые платформы. Эшелон смертников мчался навстречу ледяному ветру, а потом часами простаивал на полустанках. Путь до Равенсбрюка длился часто несколько дней. И когда состав наконец прибывал на место, на платформах вповалку лежали обледеневшие трупы.
Тех, кто выживал в дороге, ждали новые муки.
Вновь прибывших эсэсовцы поместили в большую неотапливаемую палатку. Вскоре она наполнилась так, что заключенные не имели возможности даже сидеть.
Утром к входу в палатку доставляли несколько бидонов с похлебкой. Но и она не попадала к голодным узницам. Еду забирали женщины-полицаи и «старшие», сопровождавшие партии из других лагерей. Они набрасывались на похлебку и делили ее между собой. Если после этого в бидонах еще что-либо оставалось, то заключенным, находившимся ближе к выходу, удавалось получить свою долю, те же, которые стояли в глубине палатки, умирали от голода.
Беспорядок и жестокость властей дошли до того, что из палатки даже не убирались трупы, распространявшие ужасное зловоние.
Бежать прочь из этого кошмара — вот к чему стремились в палатке все те, кто еще был в состоянии думать и двигаться.
Но попробуй убеги. Вокруг — кордон полицейских.
Ночь. Руки, в которых нет ни кровинки, осторожно приподымают полог. Худое тело показывается из палатки. Женщина ползет по снегу. Малейший шорох услышит охранник. С трудом дается ей каждый сантиметр. И все-таки, превозмогая боль и страх, она движется вперед и вперед. Но вот кордоны — позади. Спасение! Теперь можно затеряться в других блоках, в массе заключенных, получить помощь подпольной организации Солидарности.
Такие удачи были редкостью.
Чаще сухая автоматная очередь прорезала воздух, пресекая еще одну отчаянную попытку спастись.
Вскоре брошенное кем-то слово «холерина» стало все чаще звучать в Равенсбрюке. В лагере распространилась эпидемия, вызванная разложением трупов в палатке. Я не знаю, имела ли эта болезнь какое-нибудь отношение к холере. Но она уносила в могилу тысячи жизней.
Эсэсовцы давно уже воротили нос от зловещей палатки, обходя ее стороной. Но теперь размах эпидемии испугал и этих извергов. Риск заразиться самим встревожил их не на шутку. Был отдан «гуманный» приказ: очистить и продезинфицировать палатку.
«Адом для женщин» назвали Равенсбрюк мои соотечественницы. Но перед тем, что было в палатке, бледнеют все ужасы дантовского ада.
Только у немногих нашлись силы выйти оттуда. Остальные так и остались стоять, опираясь друг на друга. Живые вперемежку с мертвыми, которым некуда было упасть: живые поддерживали их своими телами. Под ногами тоже были разложившиеся трупы. Запах был ужасен и ни с чем несравним. Мертвые и живые были, казалось, навеки спаяны этим запахом гниения. Лишившись поддержки рядом стоящих, женщины мгновенно падали и умирали в страшных муках. Над лагерем неслись душераздирающие стоны.
Я была в числе тех, кто имел несчастье видеть все это собственными глазами. Помню, мы онемели от ужаса. Но никто не старался отвести взгляд в сторону. Молча давали узницы клятву ничего не забыть, ничего не простить, а если посчастливится выжить, то сделать все, чтобы никогда, никогда не повторились эти ужасы.
После всего этого другие факты, о которых я могла бы рассказать, кажутся незначительными подробностями.
Вскоре на перекличке со мной случился очередной обморок. Меня подобрали и отправили в ревир. Чуть пришла в сознание, меня оттуда вытолкнули. Слабая, я возвращалась в блок. Вдруг заметила разбегающихся в разные стороны женщин. Заснеженный плац вмиг опустел. На всякий случай и я спряталась в блок.
Оказывается, это вышла «позабавиться» фюрерша лагеря Доротея Бинц, породистая, красивая эсэсовка лет двадцати пяти. О ее манере незаметно подкрадываться к узницам или неожиданно наезжать на них на велосипеде и без всяких причин чинить суд и расправу мы хорошо знали.
Вот она сшибла не успевшую убежать пожилую женщину и принялась топтать ее ногами.
— Вот тебе! Вот! И вот! — приговаривала садистка со страстью.
От зверских ударов у несчастной лопнула кожа на животе и вывалились наружу внутренности. Лицо эсэсовки передернула улыбка. Вытерев о снег окровавленные сапоги, она удалилась прочь.
В тот же месяц я еще раз попала в ревир. Печальную славу сыскал этот лагерный околоток даже в гитлеровском лагере смерти. И я не стала бы снова ворошить его ужасы. Они хорошо известны. Но о том, как выглядела одна из моих соседок, я не могу не рассказать.
Трое больных на одной койке, мы могли лежать только вплотную друг к другу. И помню, я не сразу поверила, что рядом со мной лежит живое существо. Женщина была такой тощей, что одной рукой ее можно было обхватить вокруг бедер. Кости таза казались даже не обтянутыми кожей, причем не было никаких признаков внутренних органов. Трогая ее живот, можно было прощупать позвоночник, как будто у нее не было ни желудка, ни чего-либо другого, ровно ничего!
И все-таки женщина еще жила.
— Поверите,— сказала она чуть слышно,— я весила семьдесят кило.
Если бы я не видела ее собственными глазами, если бы мы не лежали прижавшись друг к другу на одной кровати, я никогда бы не поверила, что живое существо может быть в подобном состоянии. И ведь это отнюдь не исключительный случай. В Равенсбрюке ежедневно можно было видеть десятки подобных живых скелетов.
На четвертый день моя соседка умерла на этой же самой постели, рядом со мной.
Так накануне финала невиданной трагедии, в которую ввергли мир гитлеровцы, в Равенсбрюке каждый день гибли десятки и сотни заключенных. Но были сочтены и дни нацистов. Победа в облике простых русских парней в серых солдатских шинелях и ушанках с пылающей пя-тиконечной звездочкой неудержимо шествовала по дорогам Германии. Затаив дыхание, мы вслушивались в эту торжественную поступь.
Пряча следы преступлений, эсэсовцы продолжали эвакуацию лагерей, уничтожали узников. Утром 2 марта пришел и наш черед.
— Давай, давай, выходи! Быстрей! — такой командой начался последний день в Равенсбрюке. Нас вытолкали из блока и стали строить на плацу.
И вот группа, в которой 1200 француженок и бельгиек и 800 цыганок, облепленных детьми, с трудом переставляя ноги, тянется прочь из лагеря навстречу неведомому будущему.
Нас грузят в вагоны.
Кажется, уже и яблоку упасть негде, а полицейские все продолжают заталкивать в вагоны женщин. Теперь здесь нельзя не только лечь, но и сесть. Приходится устанавливать очередь: пока одни стоят, другие сидят, отдыхают. Каждой из нас выдали на дорогу по буханке хлеба. И это все. Даже воды ни капли не давали в течение двух дней. Только на третьи сутки каждые пять — шесть узниц получили по стакану воды.
Все больше и больше больных и ослабевших. Многие уже не в состоянии подняться с пола. Очередь на свободные места сбивается. Теперь те, кто посильней, сидят свои несколько минут через три — четыре часа.
Только на седьмой день раскрыли двери вагонов. В каждом из них были умершие. Снова построили всех в колонну. Теперь она представляла еще более скорбное зрелище. Передвигаясь с трудом сами, мы должны были нести с собой трупы погибших товарищей, помогать двигаться ослабевшим, иначе их тут же пристрелила бы охрана.
Прямая асфальтированная дорога спускается к городу. Это Маутхаузен. Город, давший свое имя еще одному страшному гитлеровскому лагерю уничтожения.
Сквозь черные скелеты деревьев показывается Дунай.
Дорога круто подымается в гору. Идти становится еще трудней. Все чаще конвоиры подталкивают женщин. Удары сыплются направо и налево. Вот выбивается из сил идущая бок о бок со мной женщина. Она уже далеко позади. Очередь из автомата — и женщина падает. Выстрелы за спиной становятся все более частыми.
Восемь километров пути, где каждый шаг несет с собой смерть.
Наконец шлагбаум. Арка с бронзовым орлом, распластавшимся над свастикой. А за нею темная масса строений, похожих на крепость. Ворота медленно поворачиваются на петлях. Впереди Маутхаузен — лагерь уничтожения.
Повторяется знакомая уже история. Часы ожидания у какого-то барака. Потом душ, прямо на влажное тело одеваем рубаху и кальсоны (Маутхаузен — мужской лагерь). В этой одежде нас по снегу гонят в карантинные бараки.
Казенное белье ненадолго выбывало из лагерного склада. Как правило, у прибывавших был один адрес — газовая камера.
По какой-то счастливой случайности наша партия миновала общую участь.
Однако и обычная лагерная жизнь в Маутхаузене немногим уступала газовой камере. Мы пробыли в этом лагере менее шести недель. Нас прибыло туда 2 тысячи человек, и только 740 женщин дождались свободы.
Нелегко вызывать к жизни эти страшные картины прошлого, вечной раной горящие на смятенной совести человечества. Но долг перед товарищами по Сопротивлению, перед моими подругами по заключению, не дожившими до весны победы, долг перед миллионами людей, павших в борьбе против фашизма, заставил меня взяться за перо.
Пусть события недавнего прошлого еще раз напомнят людям, что претенденты на мировое господство способны на все, если вовремя не отвести их руки, занесенные над нашей древней чудесной планетой.