В ЦЕНТРЕ большого двора, нарушая серое однообразие лагерных построек, неожиданно была разбита большая клумба с яркими цветами. Мы стояли на вечернем аппеле и то и дело оглядывались назад, чтобы посмотреть на яркие цветы. Долгие месяцы неволи мы не видели ничего, кроме колючей проволоки, серых, грязных бараков, звериных лиц охранников и палачей. И вдруг — яркие, ослепительные цветы! Я даже не могу вспомнить сразу, как они называются. Вот красные пышные бутоны — кажется, это георгины. А это...
— Не оглядываться! — и я получаю резкий удар по затылку. Да, я на минуту совсем забыла, что нам не положено смотреть на цветы. Удар эсэсовца вернул меня к действительности.
Перекличка окончена. Женщины расходились по блокам. Одна из них на-секунду склонилась над цветами. Тотчас в воздухе раздался свист дубинки палача, и женщина без чувств упала на землю.
До позднего вечера в блоке только и было разговоров о клумбе и цветах. Кто приказал посадить их посредине лагерного двора? С какой целью? Для кого? А на другой день мы уже знали, что под этими яркими, пышными цветами похоронен умерший недавно шпиц, принадлежавший одной из самых свирепых старших надзирательниц — эсэсовке Эмме по кличке «Качалка» (так мы прозвали эту садистку за вертлявую походку).
«Качалка» часами простаивала перед клумбой, и по щекам ее катились слезы: «сердобольная» садистка скорбела о бедном шпице.
— «Качалка» уже заказала в Берлине памятник в честь своей собаки. Скоро его привезут и поставят в центре клумбы,— смеялись девушки.
Но недолго прекрасные цветы радовали нас. Как-то вечером «Качалка» поймала «преступницу». Молодая женщина из соседнего блока прокралась тайком к клумбе и сорвала одну розу. «Качалка» набросилась на нее и проломила ей череп острым садовым заступом. Утром труп женщины взвалили на телегу, отвезли за проволоку и бросили в печь крематория.
Бригады заключенных по очереди ухаживали за цветами и поливали их. Дошла очередь и до нашего русского блока.
Но мы наотрез отказались от работы, заявив, что не будем поливать цветы, под которыми зарыта фашистская собака. Разгневанная «Качалка» побежала жаловаться коменданту. За свое неповиновение мы были наказаны: целый день русские женщины стояли в строю — без обеда, без воды, под лучами палящего солнца. «Качалка» ходила вдоль строя, злорадно усмехалась и следила, чтобы мы не шевелились. Многие падали, не выдержав жары и голода; надзирательницы тотчас подбегали к ним, били, пинали ногами, обливали грязной водой из ведра и снова заставляли стоять.
Стоять без движения было мучительно трудно. Ноги затекали в коленях и, казалось, вот-вот подломятся.
Но, когда наконец поздно вечером раздалась команда разойтись, мы не смогли сразу стронуться с места: ноги совсем затекли и онемели. Начались новые издевательства. Надзирательницам показалось, что мы расходимся слишком медленно, и они набросились на нас с плетками в руках, как стая голодных волков. Мы шли сквозь строй ауфзеерок, закрыв лица руками, чтобы удары не попали по глазам. Били нас изо всех сил. И долго еще в блоке слышались стоны измученных, избитых женщин, даже сон не мог заглушить боль.
Так мы расстались с красивой клумбой. Заключенные из других блоков тоже отказались поливать цветы, и они вскоре засохли. Клумбу засыпали.
Фашистские палачи искали случая отомстить русским женщинам, и такой случай не заставил себя ждать.
В лагере долгое время не было соли, обыкновенной поваренной соли. Мы ели отвратительную пресную баланду из брюквы, бураков и с каждым днем все острее ощущали резь в деснах: у многих начиналась цинга. И вот молоденькая, 19-летняя девушка — не знаю ее имени, она работала на кухне — ухитрилась вынести горсточку соли для своей заболевшей подруги. Когда она передавала пакетик с солью в блок, ее заметила Пашка, лагерный палач, и донесла надзирательницам. Девушку увели в комендатуру.
Через час раздался пронзительный вой сирены — срочный аппель. Заключенные, недоумевая, выходили из блоков. Стоя в центре колонны, мы увидели на правом фланге нашу девушку в сопровождении двух эсэсовцев. За ними шли толпой надзирательницы, охранники. На груди у девушки висел фанерный щит с какой-то надписью. Она подошла к первому блоку, встала на табуретку, которую поставил перед ней эсэсовец, и что-то сказала перед строем. Эсэсовец толкнул ее прикладом — девушка тяжело спрыгнула на землю и пошла дальше, к следующему блоку. Там она снова забралась на табуретку и снова что-то сказала. Слушая ее, эсэсовки, надзиратели покатывались со смеху, строй заключенных тревожно молчал. Что еще такое выдумали эти палачи, какое новое издевательство решили устроить на этот раз?
Девушка подошла ближе, уже можно разобрать надпись на куске фанеры, который висел у нее на груди. Там было написано по-немецки и по-русски: «Я воровка. Украла хлеб».
Девушка должна была обойти все блоки и, вставая на табуретку, чтобы ее лучше было видно, каждый раз повторять эти слова вслух. Вот она уже у соседнего блока, лицо ее белее мела — ни кровинки. Глаза блуждают по сторонам, она не знает, куда их спрятать от стыда. Тяжело и неловко забравшись на табуретку, девушка говорит:
— Я воровка. Украла хлеб и соль.
— Громче! — кричит «Качалка».— Я не слышу.
— Придется прочистить ей глотку,— подхватывает другая надзирательница.
Немцы хохочут. Они довольны. У них сегодня удачный день: они нашли над кем поиздеваться.
Девушка с трудом проглатывает комок, застрявший у нее в горле:
- Я воровка. Украла хлеб и соль... для подруги,— добавляет она тише.
Так она десятки раз повторяет свое унизительное признание и удаляется на левый фланг, плечи склоняются все ниже, походка становится тяжелее. Она ушла уже далеко, только взрывы смеха доносятся до нас: фашистам весело.
А вечером в бараке недостроенной лагерной кухни нашли труп: русская девушка не выдержала издевательств, учиненных над ней палачами, покончила с собой. Оборвалась еще одна жизнь. Так гибла молодость в фашистских застенках.
За долгие месяцы неволи я побывала во многих гитлеровских лагерях: в женском рабочем лагере в Песках, в Майданеке, в Равенсбрюке, в Грюненсберге. Во всех лагерях — одинаково жестокий, бессмысленный режим, скудная, медленно подтачивающая организм пища, непосильный, рабский труд. Везде одинаковые решетки, вышки часовых, заборы колючей проволоки. В этом, фашисты были мало изобретательны и довольствовались раз навсегда принятым стандартом. Зато в другом, в способах издевательств над заключенными и пытках, они были неистощимы на выдумку. Чего только не изобретали они, чтобы оскорбить человека! Чем больше теряла свое человеческое достоинство жертва, тем большее удовлетворение испытывали палачи.
Поистине звериная философия. И фашистские звери, изо всех сил стараясь-перещеголять один другого, выдумывали все новые истязания.
Но было бы большим заблуждением думать, что так вели себя фашисты лишь в лагерях для смертников.
Я познакомилась с фашистскими палачами задолго до плена. В конце июня 1941 года вместе с тремя своими детьми я эвакуировалась из Белостока, где служил мой муж, лейтенант 328-го отдельного танкового батальона. Ясным солнечным утром фашистские самолеты налетели на наш эшелон, где были одни женщины и дети, и начали обстреливать нас из пулеметов, несмотря на наши сигналы. Любопытные детские головки выглядывали повсюду из вагонов. «Мама, смотри, самолетики, самолетики!»— радостно кричали детишки. Фашисты летели совсем низко, они не могли не видеть детей, но они все равно стреляли. В соседний вагон попала бомба — меня отбросило взрывной волной в сторону, и я потеряла сознание. Когда я, раненная двумя осколками, очнулась, то увидела страшную картину: эшелон был разбит, паровоз лежал на откосе, окутанный огнем и паром, вагоны горели, повсюду слышались стоны раненых.
Среди пылающих вагонов замелькали фигуры с автоматами — немецкий десант. Фашисты добивали раненых. Я лежала под насыпью, прижимая к груди детишек. Два здоровенных верзилы с перекошенными ртами подскочили ко мне, выхватили из моих рук Ларису и Петю и бросили их в пылающий вагон. Я снова потеряла сознание, а когда открыла глаза, фашистов уже не было. Так лишилась я своих малюток: Ларисе был один год, а Пете — три. Моя шестилетняя дочурка Инна сумела отползти в придорожные кусты и уцелела. Я нашла ее, прижала к груди, и так мы лежали, со страхом ожидая, что вот-вот снова появятся фашисты и прикончат нас.
Вечером нас подобрали местные жители. С их помощью мы добрались до госпиталя в городе Волковысске, но через несколько дней немцы пришли и туда.
Во главе с комендантом города рота эсэсовцев ворвалась в здание госпиталя, разыскивая комиссаров и евреев. Фашисты добивали раненых, лежавших на операционном столе, выбрасывали из окон каждого, на кого падало подозрение, что он еврей. Дежурный хирург пытался заступиться за беспомощных людей — комендант выстрелил ему в лицо из пистолета и убил его. Раненые спасались как могли, а эсэсовцы стреляли по ним и хохо-тали: «Вот она, наша работа. Наши пушки хорошо бьют по русским»,— и добивали беззащитных людей.
Разбив дверь, несколько фашистов ворвались и в нашу палату. Мы уже приготовились к- смерти, но в этот момент сигнал воздушной тревоги заставил убийц убежать. Мы с Инной спрятались за трупы, сложенные штабелями во дворе госпиталя. Инна плакала и тряслась от ужаса, видя мертвых, я как могла успокаивала ее, хотя сама едва дышала от страха.
Нас спасли и спрятали крестьяне из деревни Грицки. Меня приютила семья Юзефа Володько, который позднее был казнен за связь с партизанами.
Несколько дней мы ожидали прихода полицаев. И вот вечером, когда мы сидели за ужином, в хату неожиданно вошел фашистский обер-лейтенант с катом (палачом). Я побледнела, Инна заплакала.
— Что это за женщина? — обратился обер-лейтенант к Володько, но тот, не растерявшись, пояснил, будто я приехала из Минска к брату, но он, оказывается, был вывезен Советами в Соловки как кулак. Обер-лейтенант с подозрением посмотрел на меня. Я молча кивнула головой, подтверждая вымышленный рассказ Володько. Они вышли.
Так мне, жене советского командира, пришлось выдать себя за сестру раскулаченного — было больно и стыдно, но это пришлось сделать во имя борьбы.
Юзеф Володько познакомил меня с нужными людьми, и с августа 1941 года под вымышленным именем Михалины Осиповны Мулярчик я стала участницей партизанского отряда, а позже начала работать связной на мо-лочной фабрике — млечарне. Фашисты согнали сюда местных жителей. Наши люди ненавидели новый порядок, и вскоре млечарня «заработала» вовсю. Мы переправляли лучшее масло к партизанам, а в те куски масла и сыра, которые шли к немцам, подмешивали железные опилки, мелкие гвозди, гальку, ломали сепараторы, портили молоко.
Разумеется, наша работа не могла долгое время остаться незамеченной: на фабрику пало подозрение, хотя мы всеми способами старались замазывать марку фабрики на наших изделиях. Чтобы докопаться до истины, немцы арестовали сразу несколько человек, в том числе и меня. Сначала нас били и пытали в жандармерии, потом в тюрьме города Волковысска. Меня сажали на электрический стул, пропускали ток через тело, подносили к лицу свечу, подпаливая волосы, били по голове чем-то твердым, соленая кровь заливала глаза и рот. Когда я падала, обессиленная, на пол, палач за волосы поднимал меня, и клочья волос оставались у него в руках. От этих пыток погибла моя любимая подруга — юная партизанка Зоя Иванова; но никто из нас не выдал немцам своих товарищей по партизанскому отряду.
Допросы и пытки продолжались около месяца. Однажды нас вывели на тюремный двор, погрузили в машины и повезли за город. Машины подъехали к широкому рву, и мы с ужасом увидели на земле свежие неза-рытые трупы, видимо, расстрелянных ночью. Фашисты приказали нам сбросить трупы, в ров, а потом построили нас перед ямой. Мы были настолько измучены и обессилены пытками, что нам все стало безразлично: хотелось скорей умереть, избавиться от мук.
Но в этот момент произошла какая-то перемена. К эсэсовцам подъехал мотоциклист, что-то крича и размахивая листом белой бумаги. Фашисты опустили нацеленные на нас автоматы.
Нас снова погрузили в машины и повезли на вокзал. В телячьих вагонах мы поехали на запад.
Я держалась вместе со своей подругой по партизанскому отряду Верой Виноградовой. Мы поклялись, что только смерть разлучит нас в неволе.
И вот перед нами раскрылись ворота лагеря смерти — Майданека. Шесть суток провели мы под открытым небом, на седьмые началась сортировка. В Майданеке Верочка, еще не оправившись от пыток, совсем свалилась. Все тело у нее опухло, она не могла даже двигаться. К нам подошла полицайка с подносом, на котором лежали тонкие ломти хлеба, намазанные мармеладом. Полицайка давала хлеб лишь обессилевшим, которые не могли встать сами. Многие догадались, в чем дело, и тут же осторожно закапывали хлеб в землю. Но Вера взяла хлеб и уже собралась есть его.
— Брось, он же отравленный,— крикнула я.
— Нет, нет, лучше съесть, чтобы не мучиться.
— Верочка, ты еще поправишься. Мы будем ухаживать за тобой. Все будет хорошо.
Вера поднесла кусок хлеба ко рту, но я бросилась к ней, вырвала хлеб и закопала его в землю. Вера заплакала...
Я хотела продлить своей подруге жизнь, но продлила лишь ее мучения. На другой день та же полицайка увидела у Веры золотое кольцо и приказала ей снять его. Но пальцы у Веры распухли, и кольцо никак не снималось. Тогда полицайка привела немца с набором медицинских инструментов. Немец схватил руку Веры и сделал ей укол в кисть. Я уже поняла, что будет дальше, и бросилась к ногам полицайки, умоляя ее распилить кольцо. Но полицайка стала бить меня ногами. Я упала, из носа и рта хлынула кровь. А немец взял в руки щипцы и хладнокровно откусил Верин палец вместе с кольцом. Вера лежала без памяти.
Вскоре подъехал грузовик, и Веру Виноградову увезли вместе с другими больными. Я больше никогда не видела ее, ни живой, ни мертвой.
Начались мои скитания по гитлеровским лагерям смерти, где я насмотрелась на зверскую «работу» фашистских палачей. Нас морили голодом, били, травили собаками, всячески унижали. Мы сопротивлялись, но палачи без устали придумывали все новые и новые истязания и пытки.
Заключенных, прибывающих в концлагерь города Зоэст, дезинфицировали лизолом прямо из шланга, как дезинфицируют вещи и помещения. Насильно раздетые, голые женщины сбились в кучу на цементном полу, а палач поливал их из шланга вонючей жидкостью, норовя попасть в голову, в лицо. Полюбоваться на эту картину сбегались фашисты со всего лагеря. Женщины корчились под ударами струи, боясь, что лизол попадет в глаза или в рот, а палачи хохотали, любуясь мучениями заключенных.
После процедуры узниц выстраивали рядами, и начиналась торговля белыми рабами. Оповещенные заранее о прибытии очередной партии невольников в Зоэст, съезжались окрестные помещики и фабриканты. Они важно расхаживали по «торговым рядам», требовали, чтобы заключенные показывали им зубы, залезали пальцами в рот, нагло и бесстыдно ощупывали женщин. Тех, кто отказывался работать на немцев, сажали в карцер.
В Равенсбрюке нам предложили работать на военном заводе. Мы простояли двое суток под дождем и снегом, но ни один человек не вышел из колонны и не дал согласия работать на немцев. Охранники озабоченно ходили вдоль рядов, о чем-то совещались — чувствовалось, они что-то затевают. И вот нас вывели из лагеря, погнали на станцию и погрузили в телячьи вагоны. Медленно застучали колеса на стыках рельсов.
— Куда нас везут? Зачем? Что они еще придумали? И, как эхо, из вагона в вагон пронеслось одно страшное слово:
— Грюненсберг.
Это один из самых страшных гитлеровских концлагерей, о котором среди заключенных ходили мрачные легенды, одна ужаснее другой.
Что такое Грюненсберг, мы увидели своими глазами в первый же день по прибытии в этот лагерь. Открылись тяжелые ворота, мы прошли на широкий плац перед бараками. Старший конвоир зашагал с докладом к дому коменданта, а мы остались стоять посреди двора, оглядываясь по сторонам. Тут и там виднелись группы людей. На первый взгляд могло показаться, что там идет веселая игра. Одни неуклюже бежали вперед, смешно подпрыгивали, ложились на землю, а другие наблюдали за ними. Да, для фашистов это была игра. Они веселились, отмечая какой-то гитлеровский праздник — не то день рождения своего фюрера, не то бракосочетание высокопоставленного гитлеровского головореза.
Высокая рыжая эсэсовка резким голосом выкрикивала различные команды:
— Вперед! Ложись! Встать! Вперед ползком!
Группа из четырех или пяти пленниц выполняла эту команду, стремясь как можно быстрее преодолеть определенную, заранее размеренную дистанцию. Тех, кто приходил к финишу первым, палачи на время оставляли в покое, а на отстающих науськивали собак. Толстый, с крупным лошадиным лицом детина, исполняющий роль судьи, держал за ошейник двух овчарок, которые лаяли и рвались из его рук. Стоило какой-либо пленнице замеш-каться, детина выпускал собаку, и та набрасывалась на свою жертву, остервенело рвала платье, тело. Потом эсэсовки выводили новую группу, и все повторялось сначала.
В другой стороне двора виднелась еще одна группа. Впереди стояла красивая полицайка с подносом в руках. Перед ней выстроились женщины в полосатых платьях, худые, как скелеты, с изможденными лицами, с дикими, блуждающими глазами. Это были так называемые шмук-штуки — люди, доведенные бесконечными побоями, голодом, пытками до последней степени отчаяния и страха.
Шмукштуков можно было встретить во всех немецких лагерях: режим в них был одинаково благоприятен для такого рода болезней. Шмукштуки — это люди, почти потерявшие свой человеческий облик, близкие к полному помешательству. Под влиянием невыносимой лагерной жизни, под действием ежедневных физических и моральных пыток у человека вдруг наступала полная апатия к ощущениям — жизни, равнодушие ко всем внешним ощущениям — человек становился шмукштуком. Как тени, бродили шмук-штуки по фашистским лагерям, копались в мусорных ямах, отбросах. Только вид пищи мог пробудить их угасающее сознание, вызвать какие-то, уже почти нечеловеческие эмоции. Шмукштуков немцы собирали партиями и отправляли в крематории или в газокамеры. Но, прежде чем окончательно умертвить их, фашисты устраивали развлечения.
Красивая полицайка обошла всех шмукштуков, показывая им поднос, на котором лежали куски нарезанной колбасы. Изможденные руки жадно тянулись к подносу, но полицайки и эсэсовки ловко хлестали плетьми по этим рукам.
Полицайки обошли весь ряд, а потом стали швырять куски колбасы на землю. Безумные женщины бросались за колбасой, ползли по земле, а фашисты поливали их водой из шланга, стреляли в них из пистолетов. Некоторым все же удавалось схватить кусок колбасы. Шмук-штуки жадно проглатывали его и тут же падали замертво: колбаса была отравлена. Немцы смеялись и то и дело щелкали затворами фотоаппаратов, снимая на память эти дикие сцены. Потом подъехал грузовик и шмукштуков — живых и мертвых — побросали в кузов. Глухо урча, набитый человеческими телами грузовик проехал мимо нас и скрылся за воротами.
Мы все еще стояли в колонне посреди двора и с ужасом смотрели на эти зверства. Я поглядела на своих подруг. На многих лицах были написаны тревога и страх. В какое страшное место мы попали? Что с нами будет? Ведь мы отказались работать на военном заводе, фашисты не станут церемониться с нами.
Многие были явно напуганы. Но не все. В нашей группе были мужественные женщины-коммунистки: Вера Корохова, Шура Скриченко, Леля Грузинка. Партия коммунистов научила их быть стойкими и не покоряться врагу. Они владели немецким языком, но скрывали это от немцев. Им удавалось иногда узнавать о намерениях врага, потому что фашисты часто в открытую говорили между собой, не подозревая, что их слушают и понимают.
На крыльцо дома вышел комендант и что-то скомандовал, указывая рукой в нашу сторону.
— Поведут в холодный душ,— негромко перевела Шура Скриченко.
— Не так страшно,— проговорила тихо Вера Корохова.—Не падайте духом, товарищи. Раз уж мы отказались работать на фашистов, не следует ожидать, что они погладят нас по головке. Главное — не падать духом, держаться вместе.
Так коммунисты учили нас не сдаваться, а бороться и побеждать. Слушая Веру Корохову, многие повеселели, насколько возможно было повеселеть, находясь в такой обстановке.
Подошел комендант с переводчиком. Кивая на удаляющийся грузовик с телами шмукштуков, комендант произнес с кривой усмешкой:
— Вот так, прелестные девочки, мы сделаем с вами, если вы не будете трудиться на Великую Германию.
Началась жизнь в Грюненсберге, если только можно назвать жизнью это тяжелое и мрачное существование. Ежедневно десятки и сотни трупов замученных женщин вывозили за территорию лагеря и сжигали в камерах. Фашисты не знали отдыха, творя свое черное дело.
Особенно усердствовал комендант лагеря, матерый эсэсовец, садист и палач. Высокий, костлявый, с тонким худощавым лицом, на котором зловеще поблескивало пенсне, он был к тому же натурфилософом. Вся философия его сводилась к следующему изречению, которое он всегда повторял, начиная зверства над очередной жертвой: «Разнообразие необходимо во всем, даже в пытках».
И арсенал пыток был поистине неисчерпаем: заключенным прокалывали руки вязальными спицами, раздевали и обливали холодной водой на морозе, заставляли стоять на горящих углях.
Не раз, чуть ли не в каждом лагере, я видела такую картину: худая женская фигурка в полосатом платье подкрадывается к колючей проволоке, окружающей территорию лагеря. Часовые на вышках замечают ее и от-крывают стрельбу. Женщина больше не прячется, собрав последние силы, она бежит вперед, поднимает руки и грудью падает на проволоку. Смерть наступает мгновенно: через колючую проволоку пропущен ток высокого напряжения.
Часто по ночам мы слышали выстрелы: значит, кто-то не выдержал, «пошел на проволоку», как называлось это на лагерном языке.
Но росло не только отчаяние, росло сопротивление палачам. Фашисты не смогли сломить наш дух, волю к жизни.
Работать на «Великую Германию» мы, разумеется, не стали. Мы ходили за территорию лагеря и копали там большие широкие рвы — могилы для заключенных. Копали и думали: которая из них станет нашей?
Но, пока мы были живы, в нас жила воля к сопротивлению. Однажды утром мы шли на работу и вдруг услышали впереди песню, от которой защемило сердце. Мужские голоса пели громко и слаженно:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье —
Белой армии оплот.
Это пели возвращающиеся с работы заключенные из мужского лагеря, расположенного неподалеку от нас. Услышав родную песню, мы не выдержали и тоже запели. Начал один высокий голос, к нему присоединился второй, третий. И вот уже песня зазвучала во всю силу. Мы пели песню, сложенную в Равенсбрюке безвестной русской девушкой о нас, пленницах фашизма. Мы пели эту песню, а слезы так и катились по лицу.
Лучше б пули и мины свистели,
Лучше б с братом на фронт я ушла
И, сражаясь в военной шинели,
На родной бы земле я легла.
Озверевшие надзирательницы и охранники набросились на нас с руганью и оскорблениями. Они били нас прикладами, пинали ногами, а мы все пели нашу незамысловатую песню. Вдруг я споткнулась, деревянная колодка соскочила с моей ноги и откатилась в сторону. Я хотела поднять ее, но фашист успел схватить колодку раньше и ударил меня ею прямо в лицо. Во рту сразу стало жарко и солоно. Не помня себя от боли и гнева, я выпрямилась и выплюнула в ненавистную фашистскую рожу тяжелый комок, перемешанный с кровью. Эсэсовец взревел, размазывая по лицу плевок, и изо всех сил ударил меня тяжелым, кованым сапогом ниже живота. Подоспевшие друзья эсэсовца выволокли меня из колонны и потащили в лагерь, награждая тумаками. В комнате для допросов меня бросили на стол. Эсэсовец, которому я плюнула в лицо, снял с себя френч с крестами и стал перебирать толстые кожаные плети, висевшие на стене.
Он бил не спеша, с полным знанием дела и через удар приговаривал:
— Руссише бандитен, руссише бандитен.
Он устал и присел отдохнуть на скамью, потягивая из фляги шнапс. Другой эсэсовец выпустил овчарку, которую он держал на цепи. Собака с рычаньем бросилась к столу, и я почувствовала, как зубы ее вонзаются в мое тело. Следы от ее укусов и по сей день сохранились на теле. Палач сидел на скамейке и, счастливо икая, подбадривал овчарку. Потом он снова взял плеть и продолжал хлестать меня...
Очнулась я в бункере. В темноте мрачно блестели две неподвижные холодные точки. Я пошевелилась и застонала от невыносимой боли во всем теле. Холодные точки задвигались, и раздалось глухое рычанье овчарки, глаза ее приблизились ко мне. Я лежала в полной темноте, боясь пошевелиться, сделать глубокий вдох, так как овчарка тотчас же с рычаньем надвигалась на меня и челюсти ее зловеще щелкали у самого моего уха.
Сколько я пролежала так, не знаю. Вдруг открылась дверь камеры, и надзирательница поставила на пол большой таз с дымящимся супом. Я успела заметить, что в тазу плавают большие куски мяса.
Дверь камеры захлопнулась. Овчарка набросилась на мясо, и челюсти ее заработали. Наевшись, она отвалилась в угол, тяжело и часто дыша. В тазу еще оставались куски мяса, они вкусно и аппетитно пахли. Я попробовала осторожно потянуться рукой к тазу и уже почти достала до него, но в этот момент овчарка зарычала и челюсти ее щелкнули у моей руки. Я притаилась, надеясь, что собака в конце концов успокоится или задремлет. А мясо в тазу издавало такой соблазнительный запах! Как можно тише и медленнее я снова потянулась к тазу. Снова сухо щелкнули челюсти собаки.
«Боже мой,— подумала я с ужасом,— я, кажется, становлюсь шмукштуком. Нет, я не хочу, не хочу. Не надо думать о мясе. Оно ведь невкусное и жесткое, не надо думать о нем. Его же ела собака. А я человек. Нет, нет, я не шмукштук, я не хочу. Надо держать себя в руках, я должна взять себя в руки».
Я отползла в самый дальний угол и крепко закрыла глаза.
Через несколько дней я вышла из бункера. Подруги день и ночь не отходили от моих нар, отдавали мне лучшую пищу, перевязывали раны. Вряд ли я выжила бы, если бы не друзья. Вера Корохова, Леля Грузинка по очереди дежурили у моих нар. Особенно ласковой была со мной молодая красивая девушка, которую мы все звали «Косточка». Свое лагерное имя она получила при самых печальных обстоятельствах. Однажды надзирательницы принесли в наш блок и бросили на пол бесчувственное тело. Мы перенесли девушку на нары, стали ухаживать за ней. Она была избита до такой степени, что каждое, даже самое нежное прикосновение к ее истерзанному телу причиняло ей невыносимую боль. Девушка стонала, приговаривая: «Ой, косточки мои, косточки».
Так мы и прозвали ее этим ласковым именем — «Косточка». Теперь она ухаживала за мной.
Подруги рассказали мне, что за пение недозволенной песни им пришлось простоять два дня штрафа, причем фашисты обещали, что они еще более жестоко расправятся с «русскими бандитками».
Вскоре нас отправили в Равенсбрюк. Было ясно, что нас везут на уничтожение, так как в Грюненсберге крематориев не было.
Была уже весна 1945 года.
В Равенсбрюке нашу колонну загнали в блок для смертников, и каждый из нас уже мысленно прощался с жизнью. Кроме русских, здесь находились цыганки, еврейки, польки. От них мы услышали страшные рассказы о фашистских палачах. Мало того, что они истязали и убивали беззащитных женщин и детей, бросали в огонь живых малюток,— в Равенсбрюке начались «медицинские эксперименты» над живыми людьми. Фашисты клали на операционный стол здоровых женщин, пересаживали у них ткани, вырезали железы, коленные чашечки, прививали на теле нарывы.
Нам рассказали, как за несколько дней до нашего прихода в барак для смертников бросили несколько замученных женщин — молодых, красивых цыганок. Дверь закрылась, и заключенные поспешили к ним на помощь, подняли их, довели до нар. Цыганки с трудом передвигали ноги, а за ними тянулся по полу обильный кровавый след: немцы стерилизовали молодых женщин. Назавтра цыганок вынесли из блока, и никто больше никогда не видел их.
В блоке смертников штрафники не задерживались свыше пяти дней. По сути это был фашистский пересыльный пункт на тот свет: здесь находились ровно столько времени, сколько необходимо было фашистам, чтобы подготовить к уничтожению очередную партию заключенных.
Однако на этот раз произошла задержка, и мы догадывались о ее причине. В Равенсбрюке все слышнее становились залпы артиллерии—наступали советские войска, и никакая сила не могла остановить их.
На четвертый день всех русских вывели из блока. Потрясая автоматами, эсэсовцы согнали нас в колонну, оцепили сплошным кольцом и погнали по шоссе. Весь день мы шли на запад, в глубь Германии. Ночью короткая остановка. Утром колонна перестроилась. Фашисты встали в середину, а нас поставили в голову и хвост колонны. Окружив себя русскими пленными, фашисты хотели спасти себе жизнь. Подгоняемые фашистскими плетками, мы из последних сил двигались несколько дней по дорогам Германии. Ноги наши были все в гнойниках, в кровавых мозолях. У меня на ноге открылась рана, нужна была срочная помощь, но ее не было. Ряды пленных редели с каждым километром пройденного пути, и мы все чаще спотыкались о тела людей, упавших прямо на дорогу.
...Ночь кажется бесконечной. А мы все идем и идем, подталкиваемые прикладами фашистских автоматов. Раненая нога совсем онемела, еще один шаг — и я упаду. За нашими спинами медленно розовеет небо, оттуда доносится канонада. Надо идти туда, навстречу солнцу, победе, а нас гонят в обратную сторону. Так стоит ли идти? Нет, я больше не могу сделать ни одного шага. Падаю на дорогу. Чувствую теплое прикосновение руки.
— Вставай, милая, вставай, родная! Пойдем, еще немного осталось.
Это ласковая «Косточка» зовет меня. Но я больше не могу, и ее ласковый голос только расслабляет, пригибает к земле. Я ложусь на дорогу. Ухо улавливает конский топот. И вдруг в хвосте колонны раздаются ра-достные крики. «Наши, наши!»
Советская конная разведка догнала колонну. Завидев советских солдат, гитлеровцы тотчас подняли руки. Мы были освобождены войсками маршала Рокоссовского, воинской частью 28832«В».
Кончилось рабство. Фашистские палачи получили по заслугам. Раны, нанесенные ими, зарубцевались на наших телах. Но память по-прежнему хранит воспоминания о кошмарных днях рабства, о зверствах над безза-щитными женщинами.
Мы не можем забыть об этом. И все должны узнать о зверствах палачей, чтобы никогда ничего подобного не могло повториться на нашей планете.
Литературная запись Л. Злобина.