1.
«О мой верный друг-дневник! Я давно не разговаривала на твоих страницах. Хочется сказать милые, привычные с детства слова — с Новым годом, с новым счастьем! Немецкий Дед Мороз — Санта-Клаус — обошел нас своим вниманием. Зимняя кампания на Восточном фронте многих разочаровывает. У берегов Волги идут большие бои. Что станется с нами?
В Шахтах много немецких раненых. Городские госпитали забиты калеками. Их каждый день привозят из-под Сталинграда. Комендатура города задыхается от работы. Угля нет, в больницах — холод. Немецкие медики обращались к шефу за помощью: для искалеченных на фронте солдат требуется кровь, медики просили, чтобы перед расстрелом у шахтеров брали по нескольку кубиков крови. Шеф отказался от этого эксперимента. Хильфсгот все же гуманный человек. Я его понимаю — зачем смешивать арийскую кровь героев фронта с мужицкой поганой кровью? Наши полицаи освободили для раненых детский приют. Сначала пацанов выбросили в сарай, они замерзли там. Иван Иванович Пискунов мне рассказывал, как обмороженных ребятишек бросали в шурф. Там были дети коммунистов. Я не говорила об этом маме — зачем расстраивать старого человека? Она и без того не спит ночами. Никогда наша семья не встречала так грустно Новый год. Неужели Санта-Клаус позабыл дорогу и в нашу квартиру?»
«Наконец-то с подпольным горкомом покончено. Последний главарь городских партизан Евлахов сброшен в шурф. Его допрашивал сам Дэппэ. Я уезжала с Хильфсготом в Ростов. Присутствовала лишь на последнем допросе Евлахова: он молчал, ничего не сказал. Я запомнила его черно-синее лицо. Ему еще раньше выкололи глаза. А потом Зыков мне пожаловался: «Вторую ночь не могу заснуть Васька Евлахов стоит передо мною. Трудно его забыть» Оказывается, этот полицай еще до войны встречался с секретарем горкома, вместе с ним жил в одном поселке»
«У нас была инспекция, приезжало высокое начальство из Ростова. Шеф нервничает. Ему пришлось давать ответ за гибель немца, которого сбросила в шурф партизанка Мешкова. Я даже не запомнила его фамилии; он приехал к нам из Ново-Шахтинска и как-то не успел со всеми познакомиться. А я так скажу: шефа нельзя винить. Немец сам виноват. Зачем ему понадобился женский пуховый платок? Наши полицаи, правда, могли предупредить нового человека, и тогда бы не повторилась трагедия Фрид-риха Мольса. Теперь шурф обнесли деревянной оградой, сделали помост. Шахтеров стреляют около помоста, а потом уже сбрасывают трупы в яму. Так безопасно».
«Наши полицаи зачастили играть в «козла». По вечерам в караульном помещении собирается большая компания. Бьют в домино до позднего часа. Никто из руководства и не знал истинного смысла этой «игры». Оказывается, у них были свои ставки: если в камере смертников сидела женщина, ее проигрывали в «козла». Начальник караула Пискунов разрешал счастливчикам провести остаток ночи в камере-одиночке. Двоих женщин застрелили, они сопротивлялись полицаям. Шеф узнал о таких «играх» и имел крупный разговор с начальником караула. А Дэппэ заступился за «козлятников»: «Почему бы не повеселиться нашим мальчикам?» Сборища полицаев в караульном помещении все же не прекращаются. Они играют теперь на вещи расстрелянных — всякого барахла много имеется в сарае. Куда его девать? По секрету мне Дэппэ признался: «Подготовьте, Ирэн, чемодан к отъезду. Если армия Паулюса не вырвется из окружения, русские могут появиться в Шахтах». Он все же добрый, чуткий человек, мой Эвальд. Я благодарна ему за внимание. При этом разговоре Эвальд напомнил мне слова Людвига ван Бетховена, которые великий композитор сказал перед смертью: «Рукоплещите, друзья, комедия окончена». Успеют ли сказать свое последнее слово герои шестой армии Паулюса перед той драмой, которая может постигнуть их у берегов Волги?»
2.
«В моем письменном столе накопилось много лишних бумажек. Нам приказано очистить ящики от разной мелочи. Неужели это эвакуация? Я согласна на все, но что предстоит испытать маме? Новый год не принес нам счастья, уже половина января нового, 1943 года, а что-то будет в феврале? Говорят, на фронтах очень плохо. Где же ты, наш Санта-Клаус?»
«Я захватила домой несколько записок арестованных. Иногда смертники пытались передать на волю последнее «прощай». Охранники брали у людей записки, но всегда относили их к нам, наверх. «Прощай» не доходило к адресату. А теперь и мне пора уничтожить эти записки. Хотя они имели некоторую оперативную ценность. И мне кажется, что письма с того света могут украсить твои страницы, мой верный друг-дневник!
Вот они:
«Прощайте, родные! Сыну Николаю, как подрастет, наказываю работать на моей шахте. Когда возвратятся наши, расскажите им, что отец не уходил из города. Если останется в живых Алексей Андреевич Наугольный, расспросите его про меня. Он воюет на фронте, но наши все равно возвратятся. Прощайте! Ваш отец Н. Гудков».
«Добрые русские люди! Очень прошу вас отыскать в Шахтах мою маму Неонилу Ивановну Ежову. Любимая мамочка! Я сижу в камере смертников. Умирать не страшно. Ведь я умру на нашей русской земле, которую любила всем своим девичьим сердцем. Как мне хотелось, мамочка, встретить наших красных бойцов. Об этом я тебе рассказывала каждую ночь. Я так ждала, надеялась. Хотела первой выскочить на улицу и расцеловать каждого бойца-освободителя. Знай, мама, твоя дочка Тамара не дрогнет перед смертью. Эту записку обещался передать тебе один полицай. Любимая мама! В каждый день моего рождения приходи на мою могилу. Меня сбросят в ствол шахты Красина. Я умру комсомолкой. Крепко-накрепко тебя целую. Твоя дочка-комсомолка Тамара».
«Маруся, дочка моя! Ты еще маленькая, но подрастешь и обо всем узнаешь. Я всех вас любил. Обо мне не плачьте. Я сделал все, что мог, а ваша жизнь впереди, не посрамите отца своего. Запомните, что меня предал полицай Николаев Илюшка. Это он, негодяй, мстил мне за своего раскулаченного отца. Илюшка — багаевский станичник. Теперь тут прислуживает немцам, зверь-зверем. Если вы получили мои брюки и нашли в них письмо, то к Ваньке Семизору не обращайтесь. Теперь нечего гутарить с ним. Я горжусь тобою, дочка, и твоими друзьями-подругами. Завтра меня обещались отвезти на шахту Красина. Обними всех за меня. Твой отец Волокитин Иван Степанович, уроженец станицы Багаевской».
«Пишу чужой рукою Но вы узнаете, что пишу вам я, родные мои дети, сынок Леня, доченька Лидуша. Наказываю вам, мамаша, уходите с детьми на хутор. Детей арестованных коммунистов тоже грозятся бросать в шахту. А я хочу, чтобы мои дети остались живыми. Эту записку я передаю через женщину, которая работает на тюремной кухне. Будьте счастливы, мои крошки. Скоро придут наши! Любите бабушку. Ваша мать Антонина Сапельникова».
«Верю, что ты узнаешь мой почерк, Дуся. И знай, что меня уже нет в живых. Прощай, подруга моя вечная! Твоя верная Светлана».
«Друг мой! Если останешься в живых, побеспокойся о моих детях. Свою родную шахту «Нежданная» я не забуду до самой смерти. Из нас враги не сделают предателей. Знаю, как стойко умирали наши горняки. А завтра мой черед. Я умру коммунистом. Батрачить на фашиста я отказался. Еще раз прошу, воспитай моих дочерей Валю и Людмилку. Расскажи им обо мне, когда вырастут. Жизни вам желаю самой радостной и светлой. Твой друг Ваня Кудинов. Прощай!»
«Пишет тебе, Петя, десятник шахты «Окт. революция» Тимофей Поликарпович Садовников. Уже других товарищей грузят в машину. Скоро и я увижу свой террикон. Мне вспомнилась твоя любимая шахтерская песня: «А молодого коногона...» Мы славно жили, Петя! Умирать — так с музыкой! Если бы мне попался тот, который выдал многих наших коммунистов,— я бы все, все ему припомнил. Прощай, жизнь! Прощай, шахта! Записку сохрани до прихода наших. Поликарповича-дружка не забывай. Все! Тимофей».
«Ты помнишь, товарищ мой верный, Василия Калюжного? Когда получишь эту записку, то меня уже не будет на этом свете. Прощаюсь с родной землею. Собственной крови не жалко. Пускай все зацветет опять после этой войны. Наши люди настоящие богатыри. Всю свою жизнь я отдал народу. Хотелось видеть детей взрослыми. Нашу отцовскую судьбу они поставят себе в пример. Об одном тебя прошу. Когда возвернется из эвакуации мой большой друг Саша Рожок, пускай он станет отцом моих детей. Смерть мне не страшна. Я люблю жизнь, землю русскую и отдаю за нее последнюю каплю собственной крови. Крепко жму руку. Твой Василий. Не поминай меня лихом».
«Друзья-комсомольцы! Павка Корчагин говорил нам: надо прожить так, чтобы не было стыдно за прожитую жизнь. С этими гордыми словами я покидаю гестаповскую тюрьму. Своей кровью я написала на стене: «Здравствуй, жизнь!» Это мои последние к вам слова, товарищи и подруги. Ваша Ольга Гойман. Когда освободят наш город от проклятых фашистов, вы найдете эти слова на стене одиночной камеры. Счастья вам, племя молодое! Оля».
«Дальше я переписывать устала. Записок пятьдесят сожгла в печи. И мне почему-то сделалось жарко. Неужели расшатались нервы? Ах. Ирэн, Ирэн! Ты стала совсем другою. Каждая мелочь раздражает тебя. Боже, милостивый боже! Мы живем в страшное время! И я еще очень многое не понимаю в жизни.
А бумага горит, горит.. Я чувствую — там, в огне, пылает последнее людское «прощай» И никто никогда не узнает, о чем думали люди перед смертью. Мне холодно».
3.
«Так настанет ли спокойствие в этом проклятом городе? Скажи мне, друг-дневник!
Я надеялась, что Евлахов будет последним партизаном, оставленным коммунистами в городе. Ан нет! Его орлята не сдаются. Партизаны опять взорвали четыре бензовоза. У нас забита тюрьма арестованными. Каждый день отвозят к шурфу по десять-пятнадцать человек, и нет им конца-края. Я устала от допросов. На станции вновь раскрыли какую-то группу подрывников. Их отвезли в Новочеркасск.
Дэппэ мне рассказал, что в городе орудует какой-то видный партиец. Будто бы его из Ростова прислали коммунисты. Описал мне его внешность — высокого роста, брюки галифе, в пальто, лет 30—35. Наши предполагают, что это и есть секретарь Ростовского подпольного обкома. Что ему делать в Шахтах? Все полицаи опять поставлены на ноги. Они уходят на облавы и днем и ночью. Ростовский главарь скрывается Кто он?»
«Сегодня шеф вызвал при мне бургомистра города. Тот был одет в русскую черную шубу, среднего роста, с черными усами. Разговор шел о начальнике районной полиции Умникове. Этого бездельника надо выгнать вон! Он не Умников, а дурак дураком. В его районе до сих пор существует конспиративная квартира шахтинских партизан. Это где-то около трампарка, на Грушевке. К сожалению, бургомистр города дал лестную характеристику Умникову. Я вспомнила: по его доносу расстреляли депутата райсовета Зимину. Теперь полицай живет в доме этой старухи. И все же я ничего не поняла из намеков шефа, ведь Хильфсгот стал очень скрытным за последнее время, даже злым. Только сейчас начинаю понимать, отчего полицаи называют шефа Гельскотом. В нем я не узнаю прежнего рассеянного художника из Лейпцига. Хильфсгот забросил свои тюды. Прежде он вспоминал о Дюррере, о Рембрандте, а сейчас говорит только об одном — расстрелять, убивать, допрашивать русских. Кровь. Кровь. Кровь. Спросила шефа про положение шестой армии Паулюса — он ничего не ответил. Неужели был прав композитор Бетховен: «Рукоплещите, друзья, комедия окончена»? Занавес опускается. У нас — драма, настоящая трагедия. Холодно на улице. И холодно на душе. Бр-рр...»
«Шеф провел важное оперативное совещание. На нем присутствовал Дэппэ, я и два немецких следователя — Гостман и Брандт; оба хорошо знают русский язык. В ближайшие дни они должны будут накрыть конспиративную квартиру на Грушевке. Переоденутся русскими партиза-нами. Оказывается, у владельца этой квартиры есть сын Василий, он служит сейчас в Красной Армии. Этим надо воспользоваться. Дэппэ разработал очень занятную легенду, я горжусь Эвальдом — умным, прозорливым оперативным работником. Верку Клюеву он заставил двое суток отсиживаться в общей камере. Она сообщила нам ценные сведения: пароль конспиративной квартиры на Грушевке, узнала его от одного заключенного, своего старого знакомого. Прикинулась перед ним партизанкой, работающей на тюремной кухне. Очень интересно: надо, оказывается, не стучать в окно, а по-кошачьи скрести ногтями по стеклу, три раза. И про хозяйского сынка Василия, который на фронте у русских,— тоже сообщила нам Верка. За эти ценные сведения шеф подарил ей отрез на платье. Барахло! Ежели замысел Дэппэ проведут успешно — партизанская квартира будет накрыта. Нам надо отыскать фотокарточку сына Василия, людей, знавших его в лицо... Удачи вам, Гостман и Брандт! Догадываюсь, там должен быть ростовский главарь коммунистов. Хочу его видеть перед собственными очами».
«Верка Клюева запросилась из тюрьмы. Даже эта мадам чует — всем нам придется уходить из города. Шеф приказал не выпускать Верку из тюремного двора. Что-то будет? Конечно, на очной ставке с ростовским главарем Верка может быть полезным человеком. Дэппэ сказал: «В последний день Клюеву надо прикончить». Я понимаю — эта женщина многое знает. Брать ее с собою никто не соглашается. Кому она нужна? Неужели нам придется убегать из города? Для меня найдется место в машине Эвальда. Еще раз убеждаюсь в его хорошем расположении ко мне. А как быть с мамой? Голова идет кругом. На дворе стоят жгучие январские морозы».
«Только сейчас возвратилась с вечеринки. У нас это стало редкостью. Хильфсгот был в хорошем настроении. Офицеры высказывали уверенность, что группировка Паулюса вырвется из смертельного котла. Мы пели. Мурка и Тоська танцевали на столе. Уморы! А Эвальд шепнул мне: «Пир во время чумы». Он-то знает, что наше веселье может обернуться трагедией. Мы все во власти бога и фюрера. Мне понравилась вечеринка. Хайль Гитлер! Хайль! Пили только красное вино. Это было символично. Кровь тоже красная... Дэппэ сказал сегодня: «Даже мюнхенское пиво имеет свой особый вкус, если его пить не из кружки, а из человеческого черепа». Он — философ! Браво! Браво, Эвальд!»
«Так кто же расклеивает на городских заборах партизанские листовки? Почему так тяжко в городе? У меня одна тревожная мысль в голове — что будет с нами? Даже с тобою, мой верный друг-дневник, мне трудно вести беседу. Занавес опускается. Я не могу писать. И зачем, для чего? Жизнь оборачивается не орлом, а решкой... Перед глазами—трупы, трупы, трупы. Только в Красинский шурф мы сбросили более трех тысяч жителей. А сколько расстреляли по балкам, в каменном карьере? Дети, старики, молодые парни... Где папа? А вдруг он вернется в Шахты и узнает, что я.. Нет, об этом теперь поздно думать. Вся надежда на Эвальда. Надо сжечь свой дневник. В нем — моя душа. А разве женская душа представит интерес для Эвальда? Во мне он видит «вкусную» женщину. И больше — ничего. Занавес опускается... Бр-рр...»