Молодая Гвардия
 

Глава четвертая



1.

К воскресному дню листовки райкома появились на казармах шахты Воровского, «Октябрьской революции». Первыми их заметили поселковые бабы, когда возвращались от Лисичкиной горы с цибарками питьевой воды.

— Смотри, Дуська, что пишут...

— Уйдем от греха...

— Да ты ведра поставь, вроде отдохнем.

— Вот я тебя коромыслом огрею, отдохнешь у меня.

— Да немцы не увидят...

А которая побойчее, уже остановилась у забора и читала листовку быстрыми глазами. Больше всего удивилась последней строчке, в сумятице подхватила ведра и, расплескивая воду, побежала за соседкой.

У перевернутого на землю хлебного ларька тоже стояло человек десять. Здесь толпились и мужики и бабы. Все почему-то сгрудились около старухи, пристально рассматривая фуфайку, которую она держала на руках. 1 ю всему выглядело, что люди приторговывали у старухи эту одежку. Их голосов не было слышно. Около разбитого ларька бубнил торопливый подросток.

«Друзья! Шахтеры! Патриоты и патриотки!

Непокоренные души горняков проклятому врагу-фашисту не удастся взять в полон, сломить нас нельзя! Мы остались на временно оккупированной земле. Это наша из века в век шахтерская земля. Здесь жили наши отцы и деды. Они боролись на этой земле с царизмом, с фабрикантами и шахтовладельцами. На этой земле мы —верные сыны и дочери наших от-цов и матерей — строили свою счастливую жизнь. А враг принес нам беды и горе. Он пытается надеть на нашу горняцкую шею проклятый хомут капитализма, эксплуатации. Мы останемся верными своему долгу, священному долгу советских патриотов. Да здравствует Советская, Родина!

Патриоты и патриотки! Друзья, горняки и горнячки!

Уничтожайте проклятого врага-фашиста! Хозяином шахтерской земли будет советский человек. Навечно! До последнего дыхания! Земля будет гореть под ногами оккупантов. Красная Армия вернется! Солнце свободы опять засияет над нами!

Организуйте отпор проклятому врагу-фашисту!

Смерть немецким оккупантам!

Подпольный райком



— Наши! Наши в городе!

— Слава тебе господи...

— Есть, мать, значит, сила...

— А говорят, все райкомы сбежали...

— Молчи ты, дура...

- Видишь, какие слова написаны..

— Наши! Наши в городе! - больше всех торжествовал тот самый подросток, которому люди доверили прочитать листовку.

Люди не долго задержались у разбитого ларька. Каждый уходил своей дорогой. Встречал соседа, доверительно - шептался с ним, показывал рукой в сторону бывшего хлебного ларька. Увидев такую же стайку людей у сгоревшего павильона трамвайной остановки, догадывался - там, значит тоже... Листовки!

И растекалась обнадеживающая молва по казармам:

- Жив райком! В городе есть сила.



2.

Дядя Микита принес радостное известие, в шахты Ново-Азовка тоже появились прокламации. Из старика Тимофей Холодов понял, что ново-азовские листовки, призывающие к уничтожению оккупантов, сходны с его листовкой; написаны от руки, но содержат другой текст. Смельчаки подожгли четыре бензовозе, в одном дворе бросили ночью гранаты и на месте уложили немецких солдат. Там действуют смелые люди. В соседнем районе группа города неспроста была оставлена боевая группа. Тихон Архипович не зря сказал об этом последнем прощании. А может быть, в Ново-Азовке действуют смельчаки-одиночки? Как бы там ни был, новость обрадовала: значит, его группа не одинока, земля начинает гореть под ногами оккупантов. Надо и отыскать всех своих людей.

Вместе решили послать Фисунова на Ново-Азовку. У Никифора Алексеевича жили в поселке давние друзья, через которых он попытается выяснить обстановку на этой шахте.

Старик поведал и про печальные вести: в городе объявлена регистрация евреев и коммунистов. Грозный приказ военного коменданта лейтенанта Вернера расклеен по всем центральным улицам. Шахтинцы должны явиться на улицу Шевченко в большой дом, что стоит напротив городского рынка. Военное командование уже назначило бургомистра города, и тот издал распоряжение о поголовной регистрации трудоспособного населения.

— Сам читал немецкий приказ около театра. В Германию людей хотят угонять,— пояснил дядя Микита, крепко выругавшись.— И подпись-то какая под этим приказом. «Назначенный Германской Военной властью бургомистр города Шахты Галочкин...» Птичья фамилия. Запомнилась...

— С собой, видать, привезли...

— Такой фамилии сроду в городе не слыхал,— в сердцах добавил дядя Микита.

За эти беспокойные дни его морщинистое лицо осунулось. Старик еще недавно ходил с поднятой головой, а теперь его спина горбится, он передвигается, мелко семеня ногами. В дяде Миките едва ли узнаешь бывалого черноморского моряка, уже с первого вида его можно принять за дряхлого старца. Тимофей Холодов хотел приободрить друга, но тот даже обиделся на его жалость.

— Ты мне голову не поднимай, Тимоня... Я привыкаю к новой жизни. Сумку побирушечью одену и иду по городу, а сам побаиваюсь, что Никите Гудкову милостыню станут предлагать... Так надоть, Тимоня. Придет час, и я еще в лапту буду с твоим сыном играть. Расправлю плечи... Они у меня крепкие. А зараз с горбом надо ходить Гудкову и, как старому мерину, на двое копыт прихрамывать.

— Хотя бы на одно копыто,— понимающе улыбнулся Тимофей Холодов. — А то сразу на двое...

— Было бы у меня их трое, на все бы при теперешней обстановке присел бы. Сам понимать должон... для вида. Лишь бы душа оставалась прямая, а копыта подковать завсегда можно.

— Верно, дядя Микита...

Становилось тепло на сердце от стариковского признания. С этим человеком не страшно пойти и в огонь и в воду. За его суровым, как будто надломленным взглядом угадывалась такая сила, которой хватит человеку еще на долгие годы.

— Вот только иду я нонче... — признался дядя Микита. — Выхожу на центральную площадь... Все здесь по-старому. И деревья стоят, и дома те же. А все по-другому... Памятника Ильичу нет... Разбили немцы памятник. Без Ильича наш город...

— Сбросили на землю?

— Совсем разбили... — тихо промолвил старик. — Всю злость свою собачью на бронзе высказали, супостаты проклятые...

Тимофею Холодову и самому стало невмоготу. Он провел ладонью по шершавому, заросшему подбородку, почувствовал, как к горлу подступил тяжелый комок.

— Все будет по-прежнему, дядя Микита... дорогой мой Никита Иванович,— поспешил он успокоить старика. — Все станет на свое место...

— Оно понятно, Тимоня,— согласился старик.— К этому идем. Только больно смотреть на осиротевший камень. А Ильич, помнишь, на нашу шахту рукой показывал...

— Все помню. Все помню, дядя Микита...

— До последнего вздоха запомни. На всю жизнь,..

Тягостное молчание трудно было прервать даже одним словом. Дядя Микита взял в руки длинный стебелек, расправил его. Потом приложил к нему другую, третью бгдлинку.

— Я так мыслю, Тимоня,— подал голос старик,— одну былинку можно сломать, две можно, три, десяток... А если стебельки эти собрать в тугую охапку, их и топором не перешибешь. Как, Тимоня?

— Трудно будет...

— Вот к этому и речь я свою веду. Один в поле не воин. На Азовке люди поднимаются, уверен, они и на Артеме, и на Нежданной, и на Пролетарке имеются. Шахтер — он свою силу покажет. Стебелек к стебельку надо собрать, вот тогда мы настоящей силой станем. Грозной силой.

Тимофей Холодов молча согласился.

— Я тебе вот что скажу,— продолжал старик свою мысль,— Тихона нашего... Архиповича, секретаря, я уважаю. Тебя благодарю за доверие. Всей душой я в тебя уверовал, Тимоня, согласился с тобой в городе остаться. А вот смотрю,— у нас малая выучка была к подполью. Одни сердца мы подготовили к этому делу. Ни тебе оружия, ни тебе боевой оснастки. Как сурки с тобой сидим, а город уже слезой обливается...

— Не будем мы сурками сидеть, Никита Иванович. — А до каких же пор немца станем терпеть на нашей земле? Он уже и комендатуру свою сучью установил, и полицию, и жандармерию сбирает... Коммунистов уже требует на регистрацию, а потом что? Мы взрывали шахты, а немец их восстанавливать желает, уже людей на работу сзывает... А?

— Я понимаю все это, дядя Микита. По своей воле мы остались в подполье, сами и начнем сколачивать силу. Трудно будет? Верно. А разве старым большевикам-подпольщикам легко было? Разве на «Потемкине» сразу все начиналось?

Опять помолчали. Первым заговорил старик.

— Прослышал я, что люди с переправы начинают в город возвращаться. Не смогли уйти от немца. Перехватил он их. Думаю, что там есть и коммунисты, верные люди. Разузнать про них надо, пригорнуть к себе...

— Только осторожно... — предупредительно заметил Холодов.

— Это понятно. Молодых ребят надо к себе пригорнуть. Он, малец, может такое сделать, что мне со своими копытами и не угнаться за ним. Комсомольцы, они в огне не сгорят. Мне наша соседка рассказала, как один хлопец достал откуда-то автомат, и когда вступали в город немцы, он забрался на чердак, начал полоскать по ним, не одного фрица на тот свет отправил. Схватили немцы парня, на месте пристрелили. А разве он один в городе остался?

— Будут и у нас такие орлы. Будут,— подтвердил Тимофей Холодов. — К Фоминым ты не заходил? Тот, что бензин на землю спускал... Матершинник твой... Не забыл?

— Завтра зайду. Разведать все надо...

Условились, что до вечера дядя Микита никуда из дому не станет отлучаться. Тимофей Холодов пообещал подготовить текст еще одной листовки, в которой надо будет призвать жителей города к саботажу регистрации, к неявке в бургомистрат и полицию. Разъяснить людям, что по этим спискам немецкие власти будут увозить горожан в Германию, в самую что ни на есть кабалу. Листовки следует расклеить не только в ближайших поселках, но пройти с ними и на шахту Красина, на другие соседние рудники.

Хотя Тимофей Холодов и уговаривал старика, что новые листовки он самолично расклеит по улицам поселков, дядя Микита строго посмотрел на своего друга, отказался пустить его со двора.

— Сам управлюсь, мил-человек,— отрубил он с нескрываемым раздражением.— Ты мои копыта не жалей... Отращивай подлиннее бороду, Тимоня, а тогда и отправляйся на народ... да я тебе и одежку соответственную приготовлю...

Натужно посапывая, старик спустился вниз и до вечера не появлялся на сеновале.



3.

В здании городского театра немцы устроили интендантский склад. Днем и ночью сюда подкатывали тяжелые грузовики. Мешки с мукою заполнили длинное фойе, в зрительном зале были свалены тюки обмундирования, связки гранат, ящики с минами. Здесь же стояли корзины со шнапсом, с разноцветными консервными банками. Охранники склада разместились на сцене. Разгрузив машины, они выставили у парадного подъезда двух автоматчиков. Часовые завидовали тем солдатам, которые остались внутри помещения. Вскоре здание огласилось пьяными криками, надрывными переборами губных гармошек; шнапсу было много, закуски тоже в избытке.

Новая смена часовых заступила на пост уже к вечеру. Один солдат вышел из здания с губной гармошкой. Автомат болтался за его плечом. Он выводил какую-то тирольскую трель; губная гармошка не умолкала до тех пор, пока солдат не свалился на ступеньки и не заснул. Другой часовой держался на ногах до полуночи. Потом' и он не смог совладать с дремотной усталостью, присел под стеною.

Ночью здание охватило яркое пламя. Какие-то мальчуганы пробрались соседскими дворами к помещению театра, забросали окна гранатами. Гулкие взрывы смешались с криками пьяных солдат. Полураздетые охранники

метались в клубах дыма, падали в огонь. Безудержное пламя не утихало. Взрывы повторялись один за другим.

Никто не успел затушить пожарища.

Подростки скрылись через задние дворы. На стенах театра они оставили торопливо написанные мелом две большие буквы «КШ»...



4.

Молва о листовках подпольного райкома быстрее быстрого пошла среди жителей горняцких казарм. Новость передавалась от одного двора к другому. Иные не верили этой новости, хотели собственными глазами прочитать листовки, как бы невзначай проходили мимо тех мест, на которые указывали друзья, но видели на стенках лишь ободранную штукатурку или остатки наспех сорванной бумаги. Отыскались и такие, которые сами срывали листовки. Назначенные немцами старосты бегали по закоулкам, сдирали со стен прокламации райкома, рыскали по казармам, грозили арестовать всех жителей, если заметят на подворотне «крамолу».

Через несколько дней новые листовки опять появились на улицах. Их срывали сами немцы. Комендант города издал приказ, в котором предупреждал, что каждый житель, интересующийся большевистскими прокламациями, будет сразу же расстрелян на месте. Жители объясняли гнев коменданта тем, что не так-то уж много людей толпилось у ворот биржи, да и те, которые посещали пункты регистрации, приносили туда вместо паспортов справки об инвалидности, о наличии грудных детей, о всяческих болезнях. По всему выходило, что Шахты заселены только инвалидами, малолетками, дряхлыми стариками, немощными, припадочными, туберкулезными, паралитиками.

Коменданта города лейтенанта Артура Вернера, конечно, трудно было убедить в этом. Ему требовалась рабочая сила на восстановление шахт, для отправки здоровых и сильных людей в Германию. Он рвал и метал, проклиная и сам город, и его несговорчивых обитателей. Он, лейтенант Артур Вернер, все перевернет вверх дном, но установит в этом грязном, проклятом городе настоящий немецкий порядок! Уже Советская улица переименована в Пан-церштрассе, чтобы жители Шахт навечно запомнили, как по ней грохотали немецкие танки, устремляясь на восток.

Александровская улица теперь будет именоваться Флигельштрассе, улица Шевченко — Пехотной, проспект, пересекающий весь город,— Дейчештрассе, центральная площадь— Адольфплац, в честь великого фюрера. Все, все здесь будет по-новому, как прикажет он, военный комен-дант, лейтенант Артур Вернер! Большевикам никогда не бывать теперь на земле, освобожденной доблестными сынами фюрера!

А жители видели все новые и новые прокламации подпольщиков. Появись белая бумажка на стене, на заборе, на воротах, мимо которых проходит человек, он непременно посмотрит на нее. Уже понимали, если текст отпечатан на канцелярской машинке или написан от руки, так и знай — это новая весточка из подполья.

Подлюг немецкого склада в городском театре говорил о многом, подпольщики занимаются не только листовками. Они действуют смело и решительно. Таинственные буквы «КШ» появились у другого продовольственного склада, который также взлетел на воздух. Эти буквы видели на опустошенных от горючего бензовозах. Чья-то рука оставляла таинственные буквы на домах, в которых размещались немцы. А темной ночью в окна летели партизанские гранаты...

Но вдруг по улицам запестрели другие листовки, отпечатанные в типографии крупными черными буквами. Их почему-то не срывали ни сами немцы, ни квартальные, ни участковые старосты. Жители с опаской проходили мимо этих объявлений. Некоторые все же останавливались, чи-тали:

«Призыв к вступлению в ряды вспомогательной полиции. В городе Шахты организуется вспомогательная полиция, задачей которой является, после соответствующей подготовки, охрана города. Для этой цели требуются мужчины, которые добровольно приняли бы участие в восстанов-лении нормальных условий жизни города и его окрестностей. Нужны люди здоровые, сильные и, прежде всего, с твердым характером, имеющие интерес к этого рода ответственной службе.

Мужчины, состоящие на службе во вспомогательной полиции, получают паек, помещение, а затем и одежду. Кроме того, холостые получают вначале ежедневно 8 рублей, женатые —18 рублей денежного вознаграждения. Успешная работа дает возможность получить повышение в должности с одновременным увеличенным содержанием.

Члены коммунистической партии, иногородние и иностранцы, как и лица горных специальностей, работающие на рудниках, на службу не принимаются. Желающие вступить на службу могут ежедневно от 8 до 10 часов являться к месту явки вспомогательной полиции по Пехотной улице (здание типографии)».

— Значит, началось...

— Чужими руками думают действовать...

— Чтобы шахтер на шахтера с топором пошел...

— Друзей себе подыскивают...

Обменивались короткими словами, будто бы только для себя. На замечание одного другой не отвечал и сразу же спешил отойти в сторону.

«А ведь люди верно понимают. Немцы желают, чтобы шахтер на шахтера с топором пошел. Рублями к себе зазывают, вознаграждением черные души приторговывают»,— эти мысли никому не высказал пожилой горожанин, одетый в серую рубашку-косоворотку. Он молча читал объявление, долго не отходил от забора. Потянулся было сорвать бумагу, но потом раздумал. Поджидал, когда еще кто-нибудь остановится около объявления. Люди подходили, читали. Вновь бросали два-три недобрых слова и сумрачными отступали прочь.

Пожилой мужчина наизусть мог повторить не раз прочитанные им строки: «Нужны люди здоровые, сильные, и, прежде всего, с твердым характером, имеющие интерес к этого рода ответственной службе».

«Головорезы требуются тебе, кровопийца...» — опять закипало в душе, и пожилой человек невольно потянулся рукой к объявлению, чтобы сорвать его. И опять останавливал себя, только теребил подернутые сединой усы.

«Пусть, пусть читают жители... Пусть знают, какая мразь заполонила наш город. Честных людей несметное множество в Шахтах. И они не пойдут на братоубийство. Нет, не пойдут...»

Уже накрапывал слепой дождь. Солнце светило, как и в добрый, мирный день. А на душе было тягостно. Мелкие капли падали на объявление. Они походили на ту горючую слезу, которую невозможно никому унять...



5

Этим пожилым горожанином, одетым в серую рубашку-косоворотку, был Иван Тимофеевич Клименко.

В тот памятный день, когда вражеская авиация разбомбила Мелеховскую переправу, ему тоже не довелось уйти от немца. До самого утра пролежал он в кустах виноградника. От взрывной волны его контузило, и, придя в себя, Иван Тимофеевич почувствовал тупую боль в голове. Ноги стали деревянными, поясница горела нестерпимым огнем. С трудом переползая по зарослям, он добрался до какого-то плетня, окликнул во дворе женщину, и она согласилась приютить старика в своем курене. Отхаживала его как мать родная. Поила какими-то горькими травами, парила ноги, укутывала их одеялом. Когда ворвались в курень немцы, она объявила хворого человека своим крестным отцом. Этим и уберегла от беды нежданного постояльца.

Женщина смогла передать через знакомых шахтинцев, возвращавшихся в город, что у нее мается хворый человек, по фамилии Клименко. А кто в Шахтах не помнил Ивана Тимофеевича? Добрые люди отыскали его жену, и Анна Ивановна, не долго думая, поспешила из города в Мелеховскую. Более трех десятков лет она прожила со своим Тимофеичем: полюбила удалого хлопца еще в Одессе, когда служила горничной у местных богатеев, потом узнала в нем храброго подпольщика-коммуниста, бывала с ним на фронтах гражданской войны, видела его и лихим всадником, и смелым пулеметчиком. Не раз ласковыми руками врачевала раны мужа, гордилась тем, что Тимофеич был всегда жизнелюбом, несгибаемым человеком. Но таким, каким отыскала Анна Ивановна своего супруга в Мелехов-ской,— она никогда его не видела. Худое, заросшее лицо выглядело восковым, подернутые сединой усы еще больше посеребрились. Он пластом лежал на лавке в домашних темно-синих галифе. И только искорка в карих глазах, такая знакомая и неповторимая, сразу же убедила Анну Ивановну, что Тимофеич еще не согласен распрощаться с жизнью.

Четверо суток Анна Ивановна не отходила от мужа. О чем только не переговорили тогда супруги! Вспоминали Одессу, гражданскую войну, Царицын, Десятую, Одиннадцатую армии, в которых Иван Тимофеевич служил'не последним командиром. Добрым словом обмолвились про большого фронтового друга Серго Орджоникидзе, как посодействовал нарком в строительстве шахтинского трамвая, которое возглавлял в ту счастливую пору Иван Тимофеевич. «А помнишь... А помнишь...»—только наслышалось в тесной каморке, отведенной им приветливой хозяйкой. И на этот раз Иван Тимофеевич не мог не вспомнить про телеграмму самого товарища Ленина, которую тот прислал из Кремля; Ильич благодарил и его, начпрода армии Клименко, за эшелоны царицынского хлеба голодающей Москве! Анна Ивановна не перебивала своего старика. Сердцем понимала, что воспоминания о былом смогут вернуть ему силу, не позволят думать про нынешнее горе, заполонившее землю. Иван Тимофеевич все чаще и чаще вспоминал про Одессу, где теперь тоже хозяйничают немцы. Там прошли его молодые годы. Был бы он сейчас крепким, здоровым — непременно бы пробрался к черноморскому берегу, вновь стал подпольщиком; кто его пом-нит, кто узнает в Одессе после долгих лет разлуки с южным городом? Возвращение в Шахты грозит арестом. Любая черная душа может выдать его немцам. А в Одессе? Разве узнают в старике Клименко боевого подпольщика времен гражданской войны?

У Анны Ивановны сердце разрывалось за судьбу дочери Тамары, за шестилетнего внучонка Володеньку, оставшихся в Шахтах. Что с ними? Как они там? Увидит ли она любимых?

Иван Тимофеевич тоже маялся неизвестностью за судьбу дочери и внука. Но от расспросов воздерживался. Когда почувствовал затухание боли в пояснице, попытался встать на ноги. Сразу же заговорил о возвращении в Шахты.

— Семи смертям не бывать, одной не миновать, Аннушка... В родном гнезде и смерть не страшна.

В этот день все же не решились покидать станицу. Хозяйка предупредила, что по шляху идет видимо-невидимо немецкого войска и едва ли старики смогут легко пробиться к городу. Договорились переждать до лучшего дня.

Анна Ивановна видела, как старик настойчиво растирал ноги хозяйским варевом, какими-то мазями. Понимала — ей не удастся отговорить мужа от возвращения в город. И радовалась этому, и боялась. Появись он в городе — не усидит Тимофеич под крышей своего дома, непременно будет отыскивать друзей-товарищей, — чего доброго попадет в беду.

Последнюю станичную ночь не сомкнули глаз. К удивлению Анны Ивановны, старик принялся ругать самого себя, будто бы собственную душу стал выворачивать наизнанку.

— Кем я был и кем я стал, Аннушка? — спрашивал он и, видно, не мог отыскать ответа.

— Человеком ты был, Ваня...

— Че-ло-ве-ком... А кем стал? Молчишь? Калекой, развалюхой... — продолжал рассуждать старик.— Развалюхой... Не про ноги я тебе говорю, Аннушка. И голова и ноги отойдут, милая. Душа на части разрывается.

— Пройдет все это, Ваня,— пыталась вновь успокоить мужа Анна Ивановна.

— Это как понимать? Отсидеться в курене, и все пройдет? Нет, не согласен! Ведь коммунист я. Когда-то сам водил в атаку эскадроны. Располовинить немца мог одним сабельным ударом. А вот смотри теперь на меня... Скис товарищ Клименко — красный командир. Скис. Может, меня друзья по привычке коммунистом считают, а я скис, запаршивел.

— Обойдется... Для меня ты всегда человеком был, Ваня.

— Для тебя? Я для себя перестал им быть. Для себя, для других... В паршивую скорлупу влез... — Суровые складки набегали к седым усам, и лицо мужа становилось злым, совсем непривычным. —Не сегодня, не вчера. Как на пенсию ушел, так и заколобродил... С одним дружком выпью, с другим похмелюсь, с третьим новый зачин сделаю и нахожу четвертого дружка, чтобы опять похмелиться. До срамоты дошел, по забегаловкам-гадюшникам стал ходить. Увижу компанию, к ней подсаживаюсь. Кричу: «А вы знаете, с кем чокаетесь, птенцы? С партизаном Клименко, с красным командиром Клименко». Подвыпившим людям, вроде, приятно, гордятся моей компанией... А чего в том хорошего было, Аннушка? Когда пили-гуляли, партизаном себя величал, а довелось городу под немецкий сапог подпасть — где красный командир оказался? В бегах, на переправе? На задворки побежал, а? Вот какие меня думки терзают, Аннушка. Государство мне пенсию дало, оно отблагодарило меня, что защищал землю от того же немца, от белогвардейца и другой разной погани. А пришла опять такая беда, я пенсионную книжицу под мышку и наутек, в тыл...

— Ты успокойся, успокойся, Ваня. Не к добру твои речи. Напросно терзаешь себя...

— И буду терзать, Аннушка. Сам буду себя терзать. Другому теперь не дано такого права. Такой уж мой характер.

Перечить мужу Анна Ивановна не решалась. Она и сама верила в горькую правду, которую довелось ей услышать теперь от старика.

— Меня не проведешь, Анна. Я все понимаю. Ежели мне не доверили остаться в подполье, то какой же я коммунист? Списали старика на покой. Хе-хе! Уходи, мол, Клименко, подальше, не путайся у других под ногами. Нет, добрые люди! Обидеть всякого человека можно. А он человек...— оборвал свою мысль на полуслове Иван Тимофеевич. Глоток холодной воды успокоил его. Он долго смотрел усталыми глазами на грядушку кровати, опустил руку на лавку.

За окном пробуждался рассвет. Анна Ивановна уговаривала, чтобы Тимофеич вздремнул хотя бы часок-другой перед дальней дорогой. Открыла окно. В каморку ворвался запах виноградной лозы, речная прохлада на мгновение утихомирила старика. Он даже распахнул нательную рубашку. Что-то вспомнив, попросил супругу взглянуть на татуировку, которой додумался украсить свою широкую грудь еще в молодые годы.

— Ты скажи, Аннушка, что это такое?

— Разрисовали тебя, вот всю жизнь и маешься... — сказала с укором Анна Ивановна и посмотрела на мужа.

Под седым покровом груди виднелись мелкие иголочные точечки, образующие большой, в полную мужскую ладонь, крест. На нем был распят Иисус Христос. Пунктиром обозначенная лента опоясывала и сам крест, и Христово тело сверху до низу. По бокам распятия — три слова: «Вера», «Надежда», «Любовь».

— Красиво, а? Старый коммунист, партизан, красный командир, а на груди бог-батюшка. Срамота одна...

— Про твою срамоту только я и знаю, Ваня. К чему ж расстраиваться?

— Перед тобой и казнюсь, Аннушка. Люди никогда не видели таких красот на моем теле. В общую баню стеснялся ходить из-за этого самого господа Христа, будь он неладен.

На улице совсем рассвело. С берега потянуло прохладой. Где-то отозвались петухи. Иван Тимофеевич заторопился, натянул на себя галифе, обулся в сапоги. Прошелся по каморке и сразу присел на лавку. Обхватил ладонями голову и не почувствовал во всем теле желанной силы.

— Не дойдешь ты, Ваня, до города... — засомневалась Анна Ивановна.

— Дойду. Непременно дойду. На карачках, а приползу...

Догадливая хозяйка предложила тачку постояльцам. Анна Ивановна первой одобрила ее участие. Как-никак, мужа легче будет довезти на тачке, нежели тащить его на своих плечах. Об этом толковала и хозяйка. Иван Тимофеевич согласился с женщинами: теперь он мог примириться со всем, лишь бы побыстрее увидеть город.

— Ты пойми, пойми, Аннушка,— не умолкал старик, собирая по каморке свои нехитрые пожитки. — Война идет, страшная война... Думалось мне: ну продлится она недели две, ну месяц от силы. А она, проклятая, идет, продолжается... Ишь куда немец припожаловал! Одессу мою взял, Украину кровью залил. Немец обозлил и меня, и тебя, и других. Запаса ненависти у наших людей хватит до победного конца. Вот о чем я думаю, Аннушка.

Перед тем как проститься с приветливой хозяйкой, посидели в молчании — по старинному русскому обычаю. Старики поблагодарили женщину за приют и внимание.

— Желаю вам всего хорошего, родимые... Счастливой дороги вам... — промолвила на прощанье хозяйка и сунула в руки Анны Ивановны краюху хлеба, бумажный сверток с харчами.

Иван Тимофеевич выглянул в окно. Немцев не было видно. Где-то в стороне от берега послышалась автоматная очередь. Но стрельба сразу же смолкла.

Вышли во двор вместе с хозяйкой. Иван Тимофеевич показал жене в ту сторону, где его настигла бомбовая волна, где он вступил в драку с Федькой Зыковым и Ванькой Пискуном. По его словам выходило, что он и сейчас не испугается никого; силы вновь вернулись к Ивану Тимофеевичу.

Со двора он сам вызвался повести двухколесную тачку. Припадал на левую ногу, старался скрыть хромоту. Анна Ивановна шла рядом. Молчала. Старику было трудно подниматься с тачкой на взгорок. Ей самой хотелось взяться за поручни, но возражать в такую минуту Ивану Тимофеевичу — значит вызвать супружеский гнев. Она молча шла рядом. Плохо смазанная тачка издавала неприятный, ноющий звук. Колеса цеплялись за бортовые доски, отмечали на них белесые линии.

За станичным порядком куреней встретили группу немцев. Но солдаты не обратили внимания на стариков и прошли мимо.

Когда выкатили тачку на бугор, остановились. У дороги еще лежали трупы красноармейцев. Один неловко заломил под себя руки. Другой лежал с разорванной грудью. Утренняя мошкара гудела над окровавленной гимнастеркой, ползала по лицу убитого.

В молчании прошли шагов двести. Здесь Иван Тимофеевич предложил отдохнуть. Из-под его фуражки стекали по вискам капельки пота.

— А ты садись, Ваня, на тачку... Я попробую,— скрывая беспокойство, промолвила Анна Ивановна.—Или давай... Я тачку покачу...

— Попробуй... — натужно вздохнув, согласился Иван Тимофеевич.

Несколько шагов он проследовал рядом с тачкой. Потом оперся правой рукой на бортовую доску, и ему как будто стало легче идти.

С придорожных бурьянов уже спада \а роса. Прибитая утренней прохладой пыль казалась мягкой, податливой. Вот суслик перебежал в испуге дорогу и скрылся в зарослях ячменя. Где-то вспорхнула пичуга. Над придо-рожным разнотравьем проносились ласточки, они радовались утреннему солнцу и не находили себе покоя.

— Передохнем, Аннушка... Постоим... Голова у меня кругом идет. Ишь какая вокруг благодать. Все живет...

— Хлеба-то пропадают... Горят...—высказала вслух свое беспокойство Анна Ивановна.

— Да разве только хлеба...

Опять шли молча. Каждый думал о своем. Ноющий колесный звук отзывался под самым сердцем — вжик, вжик, вжик. Вспотели ладони у Анны Ивановны, уже обеими руками держался за бортовую доску Иван 1 имофее-вич, он заметнее прихрамывал, как-то неестественно сгорбился, пересиливал боль в ногах.

«Вжик, вжик, вжик».—отсчитывала обороты колес, тачка. Отметины на бортах прояснялись все заметнее и глубже.

— Не могу дальше идти, Аннушка...— признался Иван Тимофеевич и обоими локтями упал на днище тачки. Отдохнем... Я на траве посижу...

— Не встанешь ты с земли, Ваня. На тачку садись.

— Больно мне, родная...

— А ты садись, садись...

— Довезешь ли?

— Довезу...

К радости Анны Ивановны, супруг без ее помощи взобрался на тачку. Прилег одним боком. Теперь тачка стала вдвое тяжелее. Анна Ивановна боялась сказать об этом Мужниного лица не видела - он смотрел вперед,— а сама чувствовала, как колотится сердце и немеют руки от сильного напряжения.

Вскоре дорога пошла с горки. Теперь приходилось сдерживать тачку, самой успевать за нею.

— А знаешь, Аннушка...-не желая томиться молчанием, заговорил старик. - Силы у меня есть. Малость тошнит от контузии, но руки у меня крепкие Честью говорю, порешил бы я тогда Ивана Пискунова и Федьку Зоыки ... До чего ж дошли, подлецы, народ стали баламутить... А Пискунов испугался народа, струсил.

— Ты смелый у меня, Ваня... - бросила на ходу Анна Ивановна и вдруг задохнулась. Еще не успела спуститься в низину, как свернула с дороги.

— Постоим здесь... — предложила она.

Иван Тимофеевич попытался было сползти на землю и вконец обессилел. Он с трудом вытянул ноги. Попросил снять сапоги. Голенища обжигали икры. На сгибе, под коленками мускулы совсем одеревенели, налились свинцовой тяжестью.

- Не помощник я тебе, Аннушка...-виновато признался он.

— А ты успокойся, Ваня. Я У тебя как геркулес... — стараясь не выдать своего волнения, попыталась отделаться шуткой Анна Ивановна. — На рысаках домчу тебя до Шахт. Ты червонцы только готовь за прокат... Если сегодня не довезу, завтра обязательно дома будем. Видишь, уже и винный совхоз показался...

— Хорошая ты у меня...

— Нам бы только до Ягодинки добраться засветло, а там и заночуем... Головы не вешай только, красный командир! Вперед смотри, чтобы я немецкий танк не раздавила.

Повеселевший голос жены вызвал улыбку и на лице Ивана Тимофеевича.

В поселке винного совхоза стояли немцы. Пьяная ватага мгновенно окружила тачку. Какой-то заморыш хотел сбросить старика на землю. Двое немцев заступились, отвели заморыша в сторону. Анна Ивановна понимала, над чем гоготала пьяная компания: немецкая речь ей была знакома с тех времен, когда она служила у богатеев. Поначалу было неловко вступать в разговор. Но стоило обратиться к старшему, как солдатская ватага сразу же присмирела, обескураженная тем, что старуха ведет разговор на немецком языке. Анна Ивановна представилась немкой-колонисткой. Как могла, объяснила главному, что старик ее более десятка лет жалуется на ноги, она возила его к знахарке, но лечение не помогло, и теперь они возвращаются в свой город. Про бомбежку и контузию смолчала. Старший немец громко рассмеялся: «А говорят, что коммунисты имеют хорошие больницы. Видишь, Манфред, какая у них медицина, к знахаркам обращаются. Отпустим стариков?» — спросил он своих солдат. «Отпустим, отпустим... Матка похоронит старика дома, ему недолго осталось...»

Об этом «милосердии» немцев Анна Ивановна рассказала, когда уехали километра за четыре от винного совхоза. Отдыхать становились все чаще и чаще. Тачку обгоняли молчаливые пешеходы, вероятно тоже возвращавшиеся в город. Знакомых среди них не было. Люди шли хмурые, усталые, безразличные к тому, что с ними произошло.

Дневная жара вконец утомила обоих. Анна Ивановна молча села на траву, предложила мужу подкрепить силы харчами станичной хозяйки, но Иван Тимофеевич даже не притронулся к еде. Он сумрачно разглядывал бегущие по небу облака, не поддерживал разговора, молча лежал на досках.

Заночевать пришлось в степи. От дороги свернули, бурьянами протащили тачку поближе к прошлогодним скирдам соломы.

Иван Тимофеевич согласился прилечь под скирдою. На мягкой соломе вольготно разбросал 'ноги, про головную боль не вспоминал и только попросил надежнее упрятать тачку от людского глаза.

Ночь была тихой. Звездное небо казалось высоким, бескрайним.

Немного передохнув, Иван Тимофеевич потянулся к харчам. Отыскал сало, хлеб. В одиночку есть не стал, окликнул супругу. Анна Ивановна уже сомкнула глаза, но все же отозвалась на его голос; все равно старик не будет без нее ужинать.

— Вот и хорошо, Ваня,— тихо промолвила она и по-домашнему захлопотала около старика. — Подкрепиться нам надо... Потом отдохнем, а на зорьке опять в путь-дорогу. Завтра обязательно докачу тебя до города, а может, и сам дойдешь...

— Не под силу мне, Аннушка,— признался старик. — Ты ешь, небось проголодалась...

За едою Иван Тимофеевич опять повеселел. Напомнил жене про одесский кафе-ресторан «Открытие Дарданелл», в котором подпольщики находили убежище от белогвардейцев.

— Вот бы нам и в Шахтах такую явочную квартиру заиметь. На вывеске — ресторан, а под вывеской подпольщики орудуют. Как в Одессе, а? Кличку мою не забыла? — допытывался Иван Тимофеевич.

— Помню. Сергей...

— Вот то-то и оно... Товарищ Сергей. Гордая кличка. А теперь я размазня... Конь безногий.

— Ты и сейчас сильный у меня, товарищ Сергей. Не виноват, что контужен,— опять попыталась разубедить старика Анна Ивановна. Чуть помолчав, добавила: — Ужинаем, как в ресторане. Нет только французского шампанского... Кругом звезды и степь, как море. Ведь я у тебя всегда была фантазеркой!

— Хорошая ты у меня,— согласился Иван Тимофеевич.

Разговор об Одессе, о далеких годах подполья заслонил собою недобрые мысли старика. Это понимала Анна Ивановна, ей тоже хотелось, чтобы Тимофеич жил сейчас близкими его сердцу воспоминаниями: молодость всегда отодвигает старость. Анна Ивановна заговорила о встречах с подпольщиками тех далеких времен на Дерибасов-ской, на Молдаванке, на Пересыпи, видела своего Тимофеича в кругу друзей, членов Одесского обкома большевиков.

За долгой беседой и не заметили, как смолкли степные цикады Высокое июльское небо распахнуло свой голубой купол, было чистым, прозрачным, без единого облачка. Земная тишина как будто поднималась до самых звезд. Она успокоила вокруг нескошенные травы, укрыла их ночной темнотою. И вся умолкшая степь радовалась этой ночной тишине, отдыхала после нестерпимой дневной жары.

«Ты уснула, моя родная...» — про себя подумал Иван Тимофеевич. Он укрыл пиджаком Анну Ивановну. Наверное, она смолкла давным-давно, поэтому и не отвечала на его вопросы. А он все рассказывал и рассказывал ей про друзей, про свои натруженные ноги, про одесские катакомбы, где можно укрыться от врага. «А разве нельзя найти укрытие в шахтерских забоях? — неожиданно мелькнула мысль. — Нет, надо обязательно добраться до Шахт, где несомненно остались верные люди... друзья-товарищи...»

Так до самой ранней зари и оставался со своими мыслями Иван Тимофеевич. Уже погасли звезды. Месяц скрылся за белыми кружевами облаков. На горизонте пробудились фиолетовые сполохи, потом они незаметно окрасились розовым цветом. Уже поднялись над травою беспокойные перепела. А он так и не сомкнул глаз до самого рассвета. Боялся, что Анна Ивановна заметит утомленные бессонницей веки. Услышал, как зашуршала рядом солома, сразу закрыл глаза — пускай жена подумает, что он спокойно отдыхал.

«Ты проснулась, Аннушка... Твои глаза радуются утреннему рассвету. Далекие зарницы отражаются в росинках на траве... Я не скрою от тебя своих мыслей, родная»,— говорил он про себя.

— О чем ты, Ваня!—принялась тормошить мужа Анна Ивановна. Видно, поверила, что он бормотал во сне. Легкий румянец озарял ее лицо.

— Я так... про себя... — еще не успев расстаться со своими мыслями, открыл глаза Иван Тимофеевич. — Хорошо отдохнула? Не замерзла, Аннушка?

— Нет, ты же укрыл меня...

Иван Тимофеевич поднялся на ноги. Он помог перевернуть тачку, сам покатил ее к дороге. Анна Ивановна опять шла рядом. Когда выбрались из придорожного бурьяна, вокруг стало совсем светло...

...Только на четвертый день старики добрались до города.



6

Все, все припомнил Иван Тимофеевич, пока задержался около объявления комендатуры. Сегодня он впервые вышел из дому. Полторы недели отлеживался после трудной дороги. Не брился, зарос густой щетиной.

Среди прохожих узнавал давнишних знакомых, но они почему-то не окликали его, сторонились. И немцы не обращали на него внимания: старик! Кому он нужен? Город, в котором прошел не один десяток лет жизни, словно не замечал бредущего по улицам одинокого человека.

Он взглянул на почерневшее после пожара здание театра, перешел через «пятачок» бывшей церковной площади, недолго постоял около аптеки. Домой, в свой переулок, идти не хотелось. Дошел до угла, опять свернул на Советскую. По улице грохотали бронетранспортеры. Раздетые до пояса немцы горланили на машинах какую-то песню. Они тоже не обращали внимания на старика. Куда идти? Вновь остановиться около комендантского объявления? Перечитать его? К чему? Пусть висит себе, пусть тешит оно надеждами немецкого коменданта города...

Тяжко было смотреть на безлюдную, словно вымершую улицу города. Низкорослая лебеда пробилась из-под булыжника, кое-где она закрывала собою рельсы, и казалось, что в отдельных местах трамвайные пути поснимали или упрятали их под землею от ласкового солнца. Улица поэтому выглядела неживой, непривычной для глаза.

А не сходить ли на Мельничный переулок, проведать старого друга Калюжного? Говорят, Василий А.рхипович также не смог эвакуироваться из города: на руках у него детишки, больная жена. Солдат гражданской войны не будет сидеть без дела. Или отыскать Сашу Рожка? Его дом на Грушевке. С друзьями можно о многом договориться. А где-то теперь старые большевики Белов, Стародубцев, Кочетков? Говорят, они эвакуировались, но как знать, удалось ли бывшим партизанам уехать в тыл? А возможно, их постигла участь тех коммунистов шахты Артема, которых арестовали в первые же дни прихода немцев и вместе с семьями убили в поселковой балке? Немец лютует, рыскает по квартирам, грабит, убивает на месте.

Жена успела прослышать, что в городе расклеиваются листовки подпольного райкома. Местные партизаны изорвали театр, два немецких склада. Значит, шахтинцы не сложили руки перед оккупантами. Не старые ли партизаны-коммунисты действуют в подполье? Еще жена поведала о том, что в городской больнице осталось много раненых красноармейцев: их не успели эвакуировать. Соседки готовят по квартирам горячую пищу и относят ее в больницу. Немцы сразу же заявили, что они отказываются кормить военнопленных своими продуктами. Советских бойцов уже выбросили из многих палат, их грозятся перевести в заброшенную школу, что стоит около трампарка. Надо побольше собрать домохозяек на Грушевке, чтобы они варили горячую пищу красноармейцам. В этом деле пригодится помощь и Анны Ивановны...

Нет, надо непременно сходить к Калюжному. А вдруг Василий Архипович скажет, как можно связаться с подпольщиками, оставленными в городе. Эта мысль окончательно завладела Иваном Тимофеевичем. И он пошел в сторону Мельничного переулка...

<< Назад Вперёд >>