За попытку бежать я был отправлен из Перлахского * офицерского лагеря военнопленных в штрафной лагерь — каменоломню Фильсгофена **. Каменный котлован глубиной 60—80 м стал местом изнурительной каторжной работы. На дне каменоломни — повсюду ручейки; ноги и руки всегда мокры. Вагонетка, каменные глыбы и десятикилограммовая кувалда на тонкой жердочке-рукоятке— вот все, что окружало мою жизнь. Шел снег, жалкая рвань не грела тело. Тяжелая кувалда крошила гранит; тонкие осколки, словно брызги, разлетались при каждом ударе, со звоном бились о каменную стену или больно секли кожу.
Над нами стоял надсмотрщик и понукал проклятым лающим языком:
— Шнеллер, шнеллер, круци фикс! ***
*Перлах — район Мюнхена.
** Фильсгофен — город на Дунае, в Северной Баварии.
*** Круци фикс — распространенное немецкое ругательство.
Чуть зазеваешься — палка уже опускается на твою спину или пинок сапогом напоминает, где ты находишься. Приклад тоже часто гулял по моему телу. И так от темна до темна, изо дня в день, в течение восьми месяцев. Жить не хотелось, и лишь где-то глубоко теплилась надежда, что наши придут и успеют еще спасти. А пока все мысли вертелись вокруг унизительного куска хлеба, желания даже в мелочах навредить немцам и несбыточной мечты о побеге.
Однажды меня поставили работать наверху, на откатке вагонеток с пустой породой. Почти весь день я был один, если не считать конвоира, который как тень неотступно следовал за мной, да охранника, сидевшего на пулеметной вышке. Хоть голод мучил по-прежнему, здесь было куда легче. Если в каменоломне солнце появлялось лишь когда было в зените, и то на один-два часа, то здесь оно часто выглядывало из-за туч и веселило сердце. Если там были видны только серые каменные стены да клочок неба, то здесь была возможность даже выезжать с вагонеткой за проволочную ограду и видеть простор земли.
В один из таких выездов я увидел женщину, напомнившую мне кого-то. Но кого? Где, когда я видел эту женщину? Я напрягал свою память. Нет, память мне ничего не говорила. Мы уже прибыли в лагерь, при тусклом свете съели скудный ужин, а мысли о той женщине не оставляли меня в покое. Ночью я проснулся. Только что видел ее во сне и в какой-то знакомой обстановке, но, как я ни старался, вспомнить сон не смог.
На другой день я нарочно задержался при разгрузке вагонетки, поглядывая в ту сторону, откуда накануне появилась женщина, не дававшая покоя моей, памяти. И вот примерно в то же время она появилась вновь. Я так пристально смотрел на нее, что женщина обратила на меня внимание.
Мне показалось, или это было действительно так, но я увидел на ее лице сострадание. Засмотревшись, я споткнулся. Падая, я заметил, как она остановилась и участливо посмотрела в мою сторону. Случайно взгляд ее упал на мою руку, сжимавшую ком смерзшейся земли. Я перехватил этот взгляд, и вдруг картины недалекого прошлого нахлынули на меня: смерзшийся ком земли в руке убитого... фотография... на фотографии женская голова, покрытая черным капюшоном с белой шелковой подкладкой, печальное лицо... И я, не отдавая себе отчета, закричал: — Ева! Георг Шварц!..
Повторившиеся атаки немецкой пехоты, скопившейся в лощине, захлебывались в самом начале; на помощь пехоте пришла авиация. Фашистские эскадрильи, с утра сбрасывавшие свой груз где-то рядом, в Бельбекской долине *, принялись за нас. Бомбы двенадцати тяжелых «хейнкелей» со свистом и завыванием падали на наши окопы.
* Бельбекская долина—место ожесточенных сражений в период обороны Севастополя в 1941—1942 гг. Находится севернее города.
Над землей вспыхивали один за другим ослепительные огненные шары, вырывавшиеся из них яркие языки пламени, пронзив небо молниями, мгновенно исчезали, и на смену им поднималась черная стена дыма и пыли с поднятыми вверх глыбами земли. Становилось сумрачно, будто наступал поздний вечер. Прижавшись к стене блиндажа, я чувствовал колыхание земли; она словно расходилась под ногами. Перекрытие блиндажа подпрыгивало вверх, потом бревна вставали на свое прежнее место, из щелей между ними сыпалась земля. Ворвавшийся зарницей дневной свет сменялся мраком. Рядом со мною уткнулся в угол разведчик—ефрейтор Плахотный. Глаза расширены, рот приоткрыт, весь — напряжение. Он тоже, как и я, по звукам падающих бомб пытался угадать: «Наша или не наша?»
В крохотном блиндаже нечем дышать. Известковая пыль разъедала глаза, забивалась в рот и нос, вызывая неудержимый кашель. Там, где находился Плахотный, завалился угол наката, и оттуда пробивался дневной свет. Сбросив с себя землю, ефрейтор поднялся на ноги. Глаза его блуждали, останавливаясь то на радисте, то на мне; с рассеченной губы капала кровь, прокладывая коричневые ручейки по слою пыли на подбородке.
Отбомбившиеся самолеты, сменив натужный гул моторов на легкое посвистывание, стремительно уходили от линии фронта...
Задыхаясь от кашля, я высунулся из блиндажа глотнуть свежего воздуха. Снежная грязная пыль хлестко ударила в лицо.
Я ничего не узнавал вокруг. На месте росшего вблизи кустарника — глубокие воронки. Снега как не было; вместо радовавшей глаз его свежести и белизны — черная обуглившаяся земля. Там, где находилась землянка автоматчиков,— хаотическое нагромождение обломков бревен и досок, камней и глыб земли. Вперемешку с ними лежали тела убитых бойцов. Ноги одного из них торчали из-за бревна, словно раздвинутые стойки стереотрубы. Я выпрямился и тут же больно ударился головой о что-то твердое и острое. Над входом в блиндаж навис труп немецкого солдата. Я ударился о его каску. Какой же силы должна быть взрывная волна, чтобы перебросить труп немца на тридцать метров!
Не успел я оглядеться, как услышал нарастающий гул моторов со стороны Бахчисарая. Вскоре можно было различить три группы бомбардировщиков. Одна из них, из десяти «Дорнье», шла гусиным косяком прямо на нас. Находившаяся недалеко зенитная батарея открыла огонь. Белые, аккуратные, словно игрушечные, клубки взрывов заметались по небу. Стрельба зенитчиков становилась все более точной; четкий строй бомбардировщиков нарушился. Один «Дорнье», сверкнув огнем, стал разваливаться: вот отвалилось крыло, затем надломилось другое. Второй, оставляя за собой черный густой хвост дыма, сбросил бомбы на свою пехоту; пытаясь развернуться, он потерял высоту и врезался в скалу. Разрывы зенитных снарядов окутали бомбардировщики. Казалось, вся противовоздушная оборона Севастополя ощетинилась огнем. Немецкие самолеты, спешно сбрасывая бомбы, уходили врассыпную. Еще один задымился...
Я ликовал и кричал «Ура!» нашим зенитчикам. Но мой голос заглушался свистом падающих бомб: часть беспорядочно сброшенного груза падала и на наши окопы.
Из облаков вынырнула шестерка «мессершмиттов» и стремительно атаковала зенитную батарею. Желтобрюхие машины чуть ли не касались верхушек деревьев...
Еще не рассеялись дым и пыль от бомбежки, как на наши позиции обрушился шквальный огонь артиллерии и из-за пригорка выползли два танка. Пытаясь сквозь серую мглу уточнить путь танков, я припал к окулярам стереотрубы. Батарея приняла мои целеуказания и открыла беглый огонь. Но через какие-то минуты оттуда сообщили, что подвергаются одновременно бомбежке и артиллерийскому обстрелу. На этом связь прервалась. Радист безнадежно взывал: «Я — Тобол, я—Тобол, перехожу на прием...»
Немецкие танки, тявкая на ходу из пушек, тяжело поднимались по крутым склонам лощины. Из-за уступа скалы выскочила рота немецких автоматчиков. Заметив ослабление нашего артиллерийского огня, цепи немецкой пехоты одна за другой поднимались с низевья лощины. Наш ружей-но-пулеметный огонь уже не мог остановить бегущих автоматчиков и пехотинцев, которые быстро приближались к нашему наблюдательному пункту.
Плахотный наклонился и взял приставленный к стенке автомат. Его нетерпеливый взгляд говорил: «Пора на бруствер, сейчас они будут здесь...»
Немецкие танки, встретив крутой уступ скалы, не преодолели его, неосторожно развернулись к окопам боком и поплатились за это. Раздались выстрелы наших противотанковых ружей. Танки запылали...
В воздухе появились одна за другой четверки пикирующих немецких бомбардировщиков. В сторону наших противотанковых ружей и расположения пулеметов полетели целеуказывающие ракеты. Вражеские самолеты выстроились цепочкой, и наши позиции снова заволокло серой пеленой сумрака, огнем и грохотом. Враг упорно пробивал брешь в нашей обороне.
При бомбежке был убит командир роты — капитан Кузьмин. Командование ротой принял на себя командир взвода автоматчиков лейтенант Курносов. Он ворвался в блиндаж:
— Артиллерия, огня!
Лицо молоденького лейтенанта пылало, грудь высоко поднималась, открытый рот жадно хватал воздух, глаза горели; не успев еще полностью приподнять плащ-палатку, висевшую над входом в блиндаж, он уже приготовился как вихрь сорваться и лететь дальше. Ссадина на лбу и наплыв крови, смешанной с грязью, образовали страшный рубец, исказивший его лицо.
— Связь пропала.
— У!.. Сапожники!.. — ввернув крепкое словцо, лейтенант выскочил из блиндажа и подал команду:— Гранаты приготовить! Смирнов! Сигналь пулеметчикам!
Вслед за лейтенантом выбежали и мы. Яркий свет вырвавшегося из-за тучи солнца заставлял закрыть глаза, но через мгновение я уже видел напряженное лицо бегущего навстречу немецкого унтера. На его лбу — пот. Унтер швырнул гранату...
В это время заработали два наших фланговых пулемета. Они находились в замаскированных дзотах, устроенных в расщелинах скал. До последнего момента пулеметчики не обнаруживали себя. Огонь их был губителен. Немцы, достигшие наших окопов, падали, скошенные внезапным огнем. Вражеская пехота, выскочившая на открытую местность, металась, ища укрытия, но разящие очереди пулеметов настигали их. Спасаясь, немцы скатывались в низ лощины...
— Связь есть! — обрадованно прокричал радист.— Батарея отозвалась...
За два дня рота понесла значительные потери. Кроме командира роты были убиты в боях и умерли от ран два командира взвода и шестьдесят бойцов. Более двух десятков было ранено, их удалось ночью переправить в медсанбат.
Оставшимися бойцами и прибывавшим маршевым пополнением командовал лейтенант Петр Иванович Курносов. Политруком роты был Петр Семенович Перов. Они давние друзья. Политрук большого роста, с грубыми чертами лица, пожилой, немного флегматичный. Природа дала ему тоненький мальчишеский голосок, никак не вязавшийся с его комплекцией. Носил он обмотки, хотя никто их в дивизионе не имел. Обмотки обветшалые, выцветшие. Говорили, что они у него остались с гражданской войны. Когда к нему приста-вали с вопросами, Петр Семенович обычно отшучивался: «Я — человек бережливый. Если сейчас не сношу, когда же их еще можно использовать? Вещь казенная. Не выбросишь!»
Лейтенант Курносов, наоборот, был молод, маленького роста, шустрый; голос у него был зычный. Он очень любил настоять на своем, иногда в ущерб здравому смыслу.
Когда политрук и лейтенант стояли рядом и разговаривали, было очень забавно. Щупленький подвижный лейтенант трубил басом, усердно жестикулируя, задирал голову, чтобы видеть лицо политрука. Политрук же, как медведь, нависал над лейтенантом и пищал тоненьким голоском.
Дружба их вызывала улыбки: лейтенант Курносов по возрасту мог быть сыном политрука; видимо, поэтому Петр Семенович так по-отечески заботился о нем.
Лейтенант вел дневник; терял его и часто подолгу искал. Правда, за последнее время он редко брал его в руки. Однажды Петр I—так бойцы называли между собой политрука— поднял дневник задремавшего Петра II (лейтенанта Курносова) и, подмигнув мне, стал читать.
— Слушай, Князь Святослав, он уже успел описать бой. Наверное, прихвастнул наш молодец немного. Прочтем… «Холодно. Если бы не широкая спина Семеныча, проснулся бы я сосулькой...» Это он обо мне. Любит к моей спине прижиматься... — комментировал Петр I.— «...А вскочить мне пришлось из-за немцев. Второй день, как немцы штурмуют Севастополь, да на пути наша рота. В лоб нас не возьмешь: мы стоим над обрывом долины Кара-Боба. Но с севера нас обошли, и мы с обеда ведем бой в полуокружении.
Вчера погиб командир роты Владимир Андреевич Кузьмин, наш капитан «дядя Владя». Теперь ротой командуем мы с Семенычем. Но разве я могу заменить нашего капитана! Больно писать, сколько мы потеряли людей, и каких людей! Но и немцам мы дали! Нас надежно поддерживает батарея богдановцев *. Их корректировщик находится у нас в роте. У него редкое имя — Святослав. В истории был такой князь. Вот мы и зовем его «князем». Бьют дьявольски... Страшно ли мне? Нет! Я этого боя ждал, я его призывал. Настал час мщения и я его не упущу!
Дорогая мамочка, дорогой отец, милая Люда, спите спокойно в нашей русской земле. Ничего, что ее сейчас топчет немецкий сапог, от этого она стала для нас еще более русской! Это мой первый бой, но я в него вложил всю ненависть к вашим убийцам.
Дорогая мамочка...»
* Николай Васильевич Богданов, Герой Советского Союза, командир 18-го гвардейского ордена Красного Знамени армейского артиллерийского полка Приморской армии. При третьем штурме Севастополя, в июле 1942 г., большинство артиллеристов этого полка трагически погибли, прикрывая отход Приморской армии.
Политрук прикусил губу, закрыл тетрадь и осторожно положил ее рядом с командиром роты.
— Вот оно как бывает,— виновато пропищал Семеныч.— Так неосторожно можно в душу грубыми руками залезть. Извини, братец, виноват.
Лейтенант Курносое всегда отличался непримиримой ненавистью к немцам. Если кто-нибудь заикался при нем, что, мол, среди немцев есть и подневольные люди, то встречал такой страстный отпор, что впредь воздерживался высказываться в подобном духе. Я не знал трагедии его семьи, и мне иногда казалось что лютая ненависть лейтенанта ко всем немцам была немного напускной.
— Родители и сестра его остались на оккупированной территории. Около их деревни немца убили, так фашисты всех подчистую в ней расстреляли. Кто-то убежал и написал обо всем... — шепотом рассказывал политрук.
Теперь мне стало понятно многое в поведении лейтенанта, в том числе и уединение, не вязавшееся с его неспокойным характером. В такие минуты он обычно сидел на стволе сваленного дерева, подперев подбородок кулаками, и, устремив свой взгляд в одну точку, безмолвно застывал. Иногда на его коленях лежала фотография сестры; в такие минуты глаза его были влажны.
Случалось видеть его и в ночную пору, когда он, присев на каменную глыбу, вглядывался в кромешную темноту грозной, неспокойной ночи. Стали понятны казавшиеся мальчишеством назойливые приставания к командиру роты: «Когда немцы начнут? Скоро ли мы пойдем?.. Прошу послать в разведку!»
«Убей фашиста!» — стало для него не просто призывом, а целью жизни.
Сумерки сменились звездной ночью. Лишь редкие артиллерийские выстрелы да беспокойные «трели» пулеметов нарушали тишину. Фронт устал за трудовой день и притих. По скрытым тропинкам эвакуировали раненых, их путь освещался беспрерывно взметывавшимися ракетами немцев; то там, то здесь стучали кирками, выдалбливая братские могилы.
Несмотря на усталость бойцов, лейтенант приказывал расчищать заваленные участки траншей, восстанавливать разрушенные блиндажи.
Семеныч неотступно следовал за Курносовым и урывками беседовал с бойцами. Как только они оставались одни, политрук осторожно, словно боясь рассердить капризную барышню, давал советы лейтенанту, куда кого поставить, где что сделать.
— Ты уж мне поверь, старику, так будет получше, понадежней.
Курносов почесывал указательным пальцем подбородок и, вскинув глаза на Семеныча, говорил:
— Ну, скажи, пожалуйста, я тоже так думал.
Политрук слегка ухмылялся и снова шел за лейтенантом или, пробравшись к пулеметной точке, заводил разговор:
— Как, Дударев, написала все же?
— Нацарапала, товарищ политрук. Тяжко им,— невесело отвечал пулеметчик.— Разрешите одну очередь по этим собакам!
— Не настрелялся? Целый день гашетку давил. А вот нишу сделал плохо. Прежняя лучше была. Нужно углублять...
Появилась долгожданная еда. Старшина лично разливал положенные 100 г, потом снова обходил с добавкой; довольствие выдано старшине по списочному составу вчерашнего дня...
Война не ждала. Не успела рота за ночь распределить пополнение, расчистить завалы в окопах, как получила приказ: действуя совместно с резервом полка, отрезать вклинившегося противника. Бой шел с нашим успехом. Основные силы прорвавшихся немцев были окружены и перебиты. Лишь отдельные группы автоматчиков продолжали еще сопротивляться. Такая группа была и на нашем левом фланге. В конце дня фашисты попытались вырваться. И вот последовал рывок... Прямо на меня, строча из автомата, несся рыжий щупленький немец с двумя сумками на плечах. От моей пули он споткнулся, чуть приподнялся и снова упал. Пальцы его руки судорожно сжали ком земли.
Курносов, Семеныч и я обошли место только что закончившегося боя. Немцев оказалось значительно больше, чем мы предполагали. На одной маленькой полянке трупов было особенно много.
— Работа Дударева... — похвалил Семеныч.
Курносов молчал. Несколько минут назад лицо его сияло от радости победы, теперь же оно было бледно и выражало смятение.
Семеныч, заметив, что лейтенанту не по себе, сказал:
— Ты иди, как бы там немцы снова не начали, а здесь смотреть нечего, мы сами распорядимся. Иди... Иди!
Лейтенант не прошел и двадцати метров, как его начало тошнить.
— Впервые видит... — объяснил Семеныч.—До армии кинопередвижку крутил, в кинофильмах иначе люди умирают.
Мы подошли к месту, где лежал убитый мной ефрейтор. В руке его по-прежнему сжат смерзшийся ком земли. Совсем недавно он бежал впереди и увлекал за собой остальных.
Одеты немцы для зимы плоховато: под шинелями — женские кофты, часто рваные; платки; под пилотками — газетные подкладки. Но убитый ефрейтор отличался от остальных. Из-под френча выглядывал добротный свитер, плотно; облегавший шею; шерстяной шарф прикрывал грудь и длинными концами был связан за спиной; под пилоткой — вязаная шапочка лыжника.
«Грабил со вкусом»,— подумал я и приказал отнести тела бойцов в сторону от него, как от чего-то мерзкого, оскорбляющего память наших товарищей.
В одной из сумок ефрейтора был простреленный радиопередатчик, во второй — его документы и целая пачка писем и фотографий. Документы гласили, что ефрейтор Гёорг Шварц (по профессии — маляр) награжден Железным крестом.
Письма были из Германии от трех женщин: два — от матери, девять, видимо, от любовницы, они были подписаны: «Твоя до гроба», и шесть от жены — Евы Шварц. В одно из писем жены были вложены две фотографии. На первой изображена Ева с двумя детьми: девочкой и мальчиком по два-три года. На второй фотографии — одна Ева. Лицо печальное и задумчивое. На голову накинут черный капюшон с шелковой белой подкладкой.
— Монашка, что ли? А лицо хорошее. Мою Нюрку напоминает, когда ее сильно обидят.— Семеныч внимательно разглядывал портрет Евы.
— Брошек и шарфиков монашки не носят. Лицо доброе и чем-то волнует,— сказал я.
— Печалью волнует. Я тоже не могу переносить горе женщин... — заметил Семеныч.
Остальные фотографии рассказывали о быте немецких солдат на фронте и о наших разрушенных городах. Среди них был портрет еще одной женщины, в униформе, с фашистским знаком на рукаве. Ее молодое, энергичное лицо отталкивало жестокостью и наглостью прищуренных глаз. Это, видно, «твоя до гроба». Но вот пачка фотографий, завернутых отдельно. Первая же из них сразу вызвала гул возмущения бойцов. На ней были изображены три голые девушки с петлями на шее и табличками на груди: «Партизан». Они сфотографированы с разных сторон. На двух фотографиях девушек зафиксировали лежащими на земле после того, как их сняли с виселицы, след веревки на шее каждой...
Лейтенант Курносов, которого полчаса назад тошнило от вида крови убитых, потрясая пистолетом, закричал:
— Братцы! Братцы! Это — убийцы... такие моих убили...
Семеныч был рядом. Он с тревогой смотрел на лейтенанта. Стоит тому дать команду, и все безрассудно понесутся на пулеметы немцев.
— Та хиба ж це люди, що дивчат наших вишают, та ще на глумления выставляють! — потрясал кулаками Плахотный...
Ночь была относительно спокойной, если не считать артиллерийской дуэли, и я принялся торопливо, при тусклом свете фонарика, читать попавшие в мои руки письма немцев.
Первое письмо матери:
«...Мой маленький Гёорг, из газеты я узнала, что ты у меня большой герой: сам заместитель гауляйтера и ортляйтер Витке приехали и поздравили меня! Все очень рады за тебя. Вальтеры со злости чуть не лопнули. Но все же пришли, поздравили... Приезжала Ева, у тебя дома все хорошо. Ева очень беспокоится за тебя. Спасибо, что ты нас не забываешь и шлешь посылки. Я боюсь, что ты это отрываешь у своих малышей. Как бы не обиделась Ева. Я уж ей не говорю о посылках. Отто ворчит, но на него нечего обижаться, он всегда такой... на ферме теперь работают поляки. Говорят, скоро будут и русских военнопленных давать, сейчас их на заводы посылают. Так как у тебя Железный крест, я попросила еще пятерых поляков. Мне их дали...»
Второе письмо:
«...К нам стали присылать украинцев, это разновидность русских. Они стоят дешево. Фюрер думает о нас и не назначает большую цену. Но работают они лениво. Конвоиры попались тоже ленивые: все смотрят, как бы сигарет достать. Заставлять пленных работать им некогда. Поляки были лучше. Пришлось попросить Вильке (он на побывке после ранения) присматривать за ними. Отто не годится для этого, да еще при таких конвоирах... Фрау Вур, Вайберги, Шоппе получили похоронные. Помнишь длинного Фридриха? Он приехал без ноги. Боже, храни тебя! Нас «томми» * не трогают, но танте ** Клара в Нюрнберге осталась без всего. Счастье, еще сама цела. Ходят слухи, что русские огрызаются. Но я всегда говорю: «Там мой маленький Гёорг, он их быстро усмирит». Но все же я беспокоюсь. Эти русские здесь исподлобья смотрят на нас. Представляю, какие это дикие звери, когда они на свободе. От таких дикарей чего хочешь можно ожидать...»
* Англичане. В данном случае английские бомбардировщики.
** Тетя.
Мне не верилось, что это могла писать мать. Ну, фашисты там — это понятно. Но мать, гордящаяся тем, что ее Гёорг завоевывает ей рабов? Не римские же времена вернулись! Пусть Гитлер и его преступное окружение стремятся создать новое рабовладельческое общество, но почему немцы, рядовые немцы уже торопятся стать рабовладельцами? Что же нас ожидает, если мы не победим? Нет! Даже только из-за этого мы должны победить!
Почти четверо суток билась рота и артиллеристы в полуокружении. Трое суток короткими урывками между атаками, артиллерийскими налетами, бомбежками и корректировкой артиллерийского огня переводил я письма. И под грохот непрерывного боя на Мекензиевых горах, под Севастополем, мне открывалась жизнь тыла наших врагов.
Не всем удалось с начала до конца прослушать переводы писем. Погибали ежечасно, ежеминутно, но, кто оставался жив, слушал.
Письма любовницы:
«...Мой Рыжик! У нас все по-старому. Правда, есть изменение: меня назначили мастером в цехе. Теперь я, как и ты, воюю с русскими. Я тебе писала, что на нашу фабрику пригнали русских, так вот, меня поставили мастером над ними. Ты не можешь себе представить, какие это тупицы. Раз пять им скажешь на понятном языке, а они ничего не понимают. Но, оказывается, они очень хорошо понимают на другом языке: когда им дашь по морде. Я сразу это заметила и нашла с ними общий язык. Ну, черт с ними, с этими коровами...»
«...Ездила в Мюнхен. Один раз прилетали «томми», но только попугать. Наши люфтваффе так их бьют, что они и летать боятся. Мне просто не верится в те чудеса, что творят наши солдаты. Хочется самой к вам. Взять винтовку и бить Иванов. У меня прямо руки чешутся. Надькам и Манькам в эти минуты достается... Да, чуть не забыла, твоя мама страшно недовольна твоей Евой. Та как-то приехала к ней и увидела, что работающих на ферме русских бьет какой-то мужлан (что мужлан — это точно! Он тут же попытался меня облапать), назвала твою мать, стыдно сказать, жестокой (до чего дошла!). Как будто русских била фрау, а не солдат. А когда узнала, что фрау Эльза от тебя получает посылки, такое устроила, что стыдно за нее. У тебя такая добрая, хозяйственная мать, а она ее оскорбила. Фрау Эльза, конечно, попросила, чтобы я тебе ничего не писала. Но меня возмущает, ты извини, твоя жена своей сентиментальностью. Тут фюрер бьется за права нашего народа, за жизненное пространство, а ей, видишь ли, неприятно, когда лодырей заставляют работать. Нужно сказать, что твой дядя Отто тоже хорош...»
— Ну ты гляди, какая!..— выругался лейтенант Курносов.— Иванов бить захотела!
— Таких знычтожать треба! Фашистка! Фашисты наших дивчат вишают, а ци по морди бьют, подлюги,— подхватил Плахотный.
— Володя, и у тебя поднимется рука на женщину? — неожиданно спросил политрук ефрейтора.
— Та хыба ж це жинка. С погляду—дивчина, а по нутру кат. Вси воны хозяины рабив та каты. Наши дивчата для ных — коровы. Бачив?
- Ну и ударил бы? — не отставал политрук.
— По обыччю — ни! А ботогом бы по задньому мисту надовав бы...
В одной из коротких передышек политрук присел на корточки около меня.
— Ты понял, Князь, почему они такие, эти бауэры *, немецкие рабочие, пролетариат, братья по классу? — и, не ожидая моего ответа, Петр Семенович стал отвечать себе, словно продолжая с кем-то давно начатый разговор: — А такие они потому, что не устояли против посылочек и лести, поверили, что они из выдающейся расы — полубоги. Гитлер сумел их развратить. Захватил чужое добро — и часть работягам подбросил. Захватил Европу—чужого добра не жалко: вот, мол, вам рабы, земля, пространство — берите и владейте! Соучастниками грабежа сделал! И не люди перед нами, а разбойники с большой дороги. Вот мамаша получила рабов, а сынку наказывает: «Воюй, а то отберут!» А девка— «твоя до гроба» — это явление страшное. Посмотри на портрет: лицо осмысленное, неглупое, а какое жестокое и холодное. Вот такие и завладели Европой, на нашу землю лезут, орут «Хайль Гитлер» с полным сознанием своей правоты: так сказал фюрер, так должно быть. И тут ремнем не обойдешься. Разобьем Германию, а дух гитлеризма останется, будет тлеть. Самое тяжелое будет—искоренять дух гитлеризма. Из таких, как «твоя до гроба», людей делать.
Следующее письмо заставляло еще больше задуматься. Откуда такая жестокость, кровожадность и такой фанатизм у этой молодой немки?
* Крестьяне.
«...Я в восторге от твоих фотографий. Фюрер прав, когда говорит, что камня на камне не оставит от русских городов. На фото я это вижу...»
«...У нас на фабрике неприятности: стали выходить из строя станок за станком. Приезжали из гестапо. Спрашивали меня, кто это мог бы их ломать? Я, конечно, дала полную характеристику каждой твари. Меня похвалили и сказали, что фатерлянд этого не забудет. Пятерых забрали, а станки по-прежнему не успевают ремонтировать. Но я не думаю, что это русские. Они слишком тупы, чтобы понимать что-нибудь в машинах. Наверное, станки уже постарели и им пришла пора ломаться... За посылку благодарю. Сало очень хорошее, не говоря об остальном».
«...Поздравь, я старший мастер. Если русские тебя так же боятся, как меня, и так же им попадает, как от меня, нашему фатерлянду ничего не угрожает. Ходят слухи, что русские набирают силы. Но я читала газеты — ничего там нет! Все это кто-то специально распространяет... да, убиты Эрнст, Рудольф, Ахил — это из твоего класса. Вернулся Адольф Винке, без глаз...»
«...Поздравь! Как я нравлюсь тебе в военной форме? Я на это решилась после твоего письма. Фюрер — это победа! Я хочу быть в СС и добиваюсь этого. Там настоящие люди! Радуюсь за твои успехи. За посылку спасибо. Странно, что у русских такой хороший материал. Кофточка—прелесть. Правда, на ней есть неприятное пятнышко, ты его, наверное, не заметил. Но я его уберу, сделав вытачку на этом месте, и будет красиво...»
«...С удовольствием прочла твое последнее письмо! Крым! Это здорово! Ты бесплатно попал на русский курорт! Потери большие, но ведь на то и война... Ты балуешь меня, Георг. Но эти вещи совсем не русские. Это наши. Недавно я была на лекции. Так там совершенно достоверно лектор сказал, что у русских ничего своего никогда не было. Все заводы и фабрики им построили. Они за всю историю не придумали ни одной машины. Нет, придумали — одну тее машине. У них она называется «самовар». ...Насчет твоей последней фразы скажу: мы, Георг, друг другу подходим не только физически, но и духовно. Пора тебе бросить свою психопатку. Ах, Рыжик, если бы ты знал, как мне не хватает тебя! Хайль Гитлер!..»
«...Мне непонятно, почему ты пишешь, что тебе страшно под Севастополем. Так вы разбейте артиллерию русских и возьмите город! Ведь еще ни один город не устоял перед нашим фюрером. Чего вы топчетесь?.. Хайль Гитлер!..»
«...Поздравь, я в СС. Думаю, тебе тоже удастся, ты достоин этого. Я начала изучать русских. У них, оказывается, есть несколько пород: просто русские, великие русские, украинцы, малые русские, белые русские, братья славяне и нацмены. Чудно! Хайль Гитлер!..»
На этом обрываются письма с подписями: «Твоя до гроба».
Письма жены:
«Дорогой Георг! Я уже несколько ночей не смыкаю глаз. Страшные картины мне видятся, когда я думаю о тебе. Наши победы не могут заглушить во мне беспокойства за тебя. Ведь это Россия, русские, а не какая-нибудь Бельгия.
Наши малыши сейчас спят. Марта разбросала свои ручонки; они такие розовенькие, пухленькие... Не дай бог, если с тобою что случится, поэтому я не могу скрыть от тебя обиды за то, что ты бросил твоих малюток и меня и помчался добровольцем на фронт...»
«...У нас все говорят, что русские уже разбиты, что у них нет больше армии. Кругом фанфары, марши. Может, действительно, мы — немцы — исключительная нация солдат. Я раньше не принимала всерьез...
Спасибо за посылку, она меня тронула. Чисто русские сервизы! Как они не побились в дороге? Сколько же ты за них заплатил? Наверное, сидишь теперь без пфеннига... Детишки здоровы. Ходила к вашим. Дядюшка Отто болеет. Но твоя мама...»
«...Вчера объявили, что наши солдаты уже на окраине Москвы. В Мюнхене готовятся к параду. Боже! Скорее бы конец и ты вернулся домой! Куклы замечательные. Эдик и Марта как вцепились в них, так и не отпускают. Только ты больше не рассказывай таких страшных сказок, как ты переодеваешься в разбойника и врываешься с «большим-большим» кинжалом в дома к «русским ведьмам» и отбираешь у них сервизы и платья, а у их «чертенят» — игрушки. Марта испугалась и не могла заснуть. Мне тоже такие шутки неприятны. Представлять тебя в виде грабителя я просто не могу, даже в шутливых сказках...»
«...Приехал Курт Бромберг, передал твое письмо. Сидел у нас весь вечер... Теперь я многое поняла в твоих «сказках». Как только ты мог послать это своим детям! Я все выбросила. Никогда не думала, что ты можешь так опуститься. Мне стыдно за тебя, и в глубине души я надеюсь, что ошиблась...»
«...В усадьбе Вальтеров организован госпиталь. Теперь они еще больше заважничали...
Еще раз прости меня, что я так плохо подумала о тебе. Это такая радость! Ты вернул меня к себе...»
«...Георг!
Мне было все ясно и без твоего последнего письма. К тому все шло. И твои жесткие слова не возникли сразу.
Помнишь, когда ты приехал в наш город к дядюшке Отто, я впервые увидела тебя, хилого, болезненного, ты приехал, вернее, тебя привезли лечиться. Я тоже была худющей девчонкой, но не от плохого здоровья—я голодала. Мои родители были безработными. Ты приехал с матушкой-— фрау Эльзой и с огромными корзинами продовольствия. Все обступили вас и смотрели голодными глазами.
Фрау Эльза вынула одно яблоко и дала его хромому Хорсту, а ты задрал нос, слушая, как Хорст благодарил твою матушку. Но когда дядюшка Отто взял в свои большие добрые руки несколько яблок и стал раздавать нам, ты бросился выхватывать их. Выхватил яблоко и у меня. Мои глаза, полные слез, и твои встретились. Ты остановился и отдал мне все. Руки мои были как неживые, и яблоки покатились по асфальту. Никто их не подобрал, так они и валялись во дворе.
Прошли годы, ты сильно изменился, здоровье твое поправилось, ты стал добрым, мечтал стать художником, создать полотна, которые должны были вызывать в людях чувство добра, красоты. Но я долго помнила о тех яблоках, и, когда ты стал добиваться меня, я уклонялась от ответа, придумывая всякие причины.
Ты не создал картины, ты изменил своей мечте и лебединой любви; то была лишь ширма, за которой скрывалось желание вырвать яблоки из чужих рук.
Я помню твой экстаз, когда наши войска вошли в Австрию, а потом в Чехию и Польшу. Я тогда ошибочно приняла это за патриотизм. Но ты потом после каждой победы стал высчитывать, сколько можно пригнать «унтерменцев», сколько можно выкачать добра, и сокрушался, что все это пройдет мимо тебя. Каждая посылка, каждый разговор, что кто-то что-то привез, что кому-то дали дешевых работников, вызывали у тебя зависть, злобу.
И ты побежал на фронт, боясь, что не успеешь, пропустишь возможность утолить свою жадность, благо русские не выдерживают ударов наших войск. Бросил детей и ушел к этой женщине...
Да, ты прав, ваши души родственны.
Ева.
P.S. Пришел проститься Курт. Рука у него зажила. Он передаст тебе это письмо».
Нам было очень тяжело, хотя главный бой шел севернее, в Бельбекской долине, и южнее нас, на дороге Мекензи — Камышлы. Командование приказывало во что бы то ни стало удержаться на высоте и корректировать огонь не только батарей полка, но и огонь кораблей и береговой обороны. И мы держались до последней возможности.
Питание рации село. Связь с полком вновь потеряна. Остатки роты — всего четырнадцать человек — получили наконец приказ отходить. С трудом, под перекрестным огнем, нам удалось проползти узкий «коридор». Мы прыгнули в окоп, где надрывался наш «максим». Тяжелая вялость овладела мной. Руки и ноги обмякли, не хотелось ничего. Неотступно мелькал в глазах разбитый блиндаж, сложенные в него тела убитых, наспех прикрытые камнями и снегом. Там остались лежать больше сотни бойцов и два командира стрелковых взводов, политрук роты Петр Семенович и лейтенант Курносов.
Лейтенант заменил убитого пулеметчика. Нажимая гашетку, Курносов кричал:
— Будь ты проклята, фашистская падаль! На тебе! Чтобы ваши матери не знали, где гниют кости их поганых сыновей!.. Вот вам, грабители! Вот вам жизненное пространство для ваших могил, палачи!.. У! Убийцы...
Петр Семенович Перов прощался с нами тихо и обстоятельно. Он шепотом продиктовал короткое письмо жене, детям. Приказал им заботиться друг о друге, особенно о матери. Попросил вложить в письмо схемку места, где он будет захоронен. Наказал детям навестить могилу, посадить березку и куст жасмина. Отдохнув немного, он едва слышно добавил:
— А талисманам не верьте, ребята. Обмотки подвели меня.
Политрук обвел нас тусклым взглядом и закрыл глаза.
Похоронить его и отослать письмо не удалось. Жестокий артиллерийский налет и бомбежки смешали все: и живое, и мертвое...
Все это было! Было! Там, в Севастополе. С тех пор прошло всего два года, а по пережитому — век. Все эти воспоминания казались такими далекими, нереальными, что я начинал сомневаться: может, этого ничего и не было и все это выдумал мой измученный мозг?
Конвоир вскинул винтовку и заорал:
— Вас ист эн лос? *
* - Что случилось?
А я смотрел вслед удалявшейся женщине. Она на мгновение застыла, услышав свое имя, оглянулась и почти бегом пустилась прочь.
Да, я узнал ее! Я вспомнил печальное выражение ее лица.
Было уже 4 часа дня. Накануне в это время проходила Ева. Выпал свежий снег; хотя мороза большого не чувствовалось, в воздухе была сырость, и ноги коченели. Вглядываясь сквозь серую дымку, окутавшую шоссе, я увидел Еву. Она шла в сопровождении двух мужчин. Один из них оказался стариком, второй, на протезе,— солдатом.
Хромой солдат подошел к конвоиру, предложил закурить. Пачка сигарет перешла в карман охранника, и женщина со стариком направилась ко мне. Старик незаметно уронил в снег маленький сверток, дав понять, что это для меня.
Наблюдая за немцами, я волновался. Нет! Не страх расплаты за смерть мужа немки волновал меня. Убитый немец для меня не существовал. Меня волновала необычность встречи с Евой.
— Русский, ты произнес вчера имя Георга Шварца. Что тебе известно о нем? Откуда ты знаешь это имя?—спросил старик.
От волнения я не мог никак подобрать нужных немецких слов. Наконец я овладел собой и неожиданно солгал:
— Я взял Георга Шварца в плен под Севастополем и видел у него фотографию Евы с двумя детьми.
- Боже! Так он жив?! Он — жив?! — Ева схватила меня за руку.— Он жив?!
Старик стал опасливо поглядывать по сторонам, и вовремя: шел командофюрер — Баламут.
Конвоир заорал:
— Вег! Ман дарф нихт! *
* - Прочь! Нельзя!
Ева и старик быстро ушли.
Я покатил вагонетку и начал жадно, почти не разжевывая, проглатывать одну за одной три холодные картофелины, а потом, как лакомство,— маленький кусочек хлеба с маргарином — почти дневной рацион пленного. Волнения настолько обессилили меня, что, не будь этого подарка, я не смог бы побороть головокружения и слабости.
Кусок хлеба! От кого? От женщины, детей которой я лишил отца.
Так почему же я оцепенел? Разве тогда, читая письма Евы, я представлял ее другой, разве я сомневался в том, что она поделится последним куском хлеба? С кем? С убийцей своего мужа? Но разве не она первая обнаружила в нем пса-завоевателя и отвергла его. Отвергла? А почему тогда радость по поводу его воскрешения? Знай правду, приняла бы она в оправдание то, что я убил в ее муже фашиста-грабителя, убил на своей земле, убил, защищаясь сам и защищая землю свою? Перед моими глазами проплыли лейтенант Курносов, умирающий Семеныч, блиндаж, наполненный трупами наших бойцов, фотографии повешенных девушек.
Когда я читал письма Евы, лейтенант почему-то нервничал и старался в отдельных ее словах, фразах найти что-нибудь порочащее ее, словно боясь, что доброе слово о ней поколеблет его ненависть к немцам: «И она такая же. Только прикрывается красивыми словами. Все они одинаковы. Одно тесто — фашистское!»
А политрук? Он очень интересовался письмами Евы: «Вот светлая душа, пропади все гитлеровцы, а ей дай бог здоровья и счастья и без этого Георга...»
Я смотрю вслед уходящей немке. Она оборачивается и машет рукой. Старик — наверное, это был дядюшка Отто — ждет инвалида и приветливо улыбается мне.
Нет! Не улыбается мне! Память погибших взывает к мести, мое рабство — к ненависти. Нет! Не посылайте приветы, не нужно улыбок! Пепел пожарищ страны родной застлал пеленой глаза мои.
На следующий день дядюшка Отто и инвалид пришли ко мне значительно раньше, чем Ева. Отто устроился за отвалом, поставив для себя раскладную скамеечку. Он не спеша набил трубку, раскурил и заговорил лишь после того, как я сделал уже второй рейс. Инвалид шел рядом с конвоиром.
Дядюшка Отто рассказал мне, что он состоял раньше в «Рот-фронте», что принимал участие в драках со штурмовиками в 31—32-м годах и, несмотря на свой солидный возраст, отдубасил одного молодчика. Рассказал, как созна-тельные рабочие не хотели Гитлера. Но гестапо и эсэсовцы настолько запугали народ, что он превратился сейчас в послушное стадо овец, которых все большими партиями гонят на убой. Все боятся прихода русских. Думают, что они будут мстить: «Ведь все знают, что гитлеровцы делали в России!»
Солдат-инвалид Фридрих похлопывал по протезу и говорил, оглядываясь на конвоира: «Криг — нихт гут! Гитлер капут. Гитлер — шайзе!» *
* «Война — нехорошо! Гитлеру будет конец. Гитлер—дерьмо!»
Вскоре появилась Ева, она забрасывала меня вопросами о Георге: как он выглядел, не ранен ли, как кормят пленных в России, во что одевают. Отвечая, я ежился от холода. Промозглый ветер пробирался сквозь ветхие обноски кай-зеровского френча. Ева сострадательным взглядом осмотрела меня: кровавые подтеки и ссадины от осколков камней, треснувшая от влаги и холода на руках кожа, обвернутые в бумагу и мешковину ноги, втиснутые в деревянные колодки, одутловатое от голода лицо, потрескавшиеся губы. Я мало походил на двадцатитрехлетнего.
— Боже! Он, наверное, так же страдает! — воскликнула Ева.
— Нет! У нас немецких пленных за людей считают. Человек без оружия — русским не враг.
— Да, да! Я знаю, я верю!..
Каждый день, возвращаясь с работы, Ева, увидя меня, приветливо махала рукой. Один раз в неделю ее встречал дядюшка Отто или хромой Фридрих. В эти дни она подходила ко мне и отдавала каждый раз маленький сверток с едой (у нее самой с двумя детьми не густо было). В короткие свидания, которые проходили в отдалении стоявшего пожилого молчаливого конвоира, она продолжала расспрашивать о Георге, о нашей стране и утешала меня тем, что война скоро кончится и я поеду к своей маме и девушке, а в Германию к своим малышам вернется Георг. И хоть Георг не всегда все понимал, плен, конечно, научит его разбираться, где правда, а где ложь, избавит от дурного...
Во время третьего свидания Ева сунула мне мягкий сверток.
— Возьми, это теплые носки, я их приготовила Георгу. Они тебя согреют. Вторая пара штопаные. Я их штопала сама. Возьми! Я тебе свяжу и рукавицы.
А мне все труднее и труднее становилось принимать от нее помощь. Ведь я ей лгал...
Пятое свидание привело меня в смятение. С нею пришли дети. Маленькая девочка пряталась за спину брата. А мальчонка недоверчиво смотрел на меня.
— Видишь, Слава, вот для кого ты спас отца,— тихо, чтобы не слышали дети, говорила Ева.— Эдик, Марта, дайте руку дяде. Он добрый, не бойтесь!
— Мама, а почему дядя добрый? Он ведь русский. Бабушка говорила, что все русские злые.
— Нет, нет! Злые — это плохие люди. И среди русских могут быть злые. А это добрый дядя.— Ева, краснея от смущения, виновато улыбалась.
— Папа у нас тоже добрый,— выглянула из-за спины брата девочка.— Он скоро приедет и привезет мне большую-большую русскую куклу.
— Дядя русский, а ты не будешь стрелять в нашего папу? — Мальчик протянул мне руку...
Следующее свидание было последним.
— Русский, завтра тебя переведут вниз. Хозяин сказал, что здесь уже ничего делать не надо,— сообщил мне конвоир, увидя Еву с дядюшкой Отто и инвалидом...
Конвоир, старик и инвалид о чем-то мирно беседовали, а Ева стояла рядом со мной и говорила:
— Я не оставлю тебя без помощи, как бы мне самой не было трудно.— И она провела рукой по моей щеке таким же жестом, как когда-то это делала моя мама. Комок подступил к моему горлу.
— Что с тобой, Слава?
— Ева! Георга нет! Я убил его в бою под Севастополем. Я не хочу тебе больше лгать. Убил в бою...
Ева попятилась назад, ее широко раскрытые глаза выражали ужас, который сменился и укором, и ненавистью. Она вскрикнула.
Подбежали мужчины:
— Что случилось, Ева? Тебя русский обидел?
Бледная, окаменевшая, она молчала. Инвалид подскочил ко мне:
— Русский, круци фикс! Шпрехе, вас ист эн лос?! * — И он схватил меня за грудь.
* - Русский... Что ты сказал?!
— Не надо, Фридрих, он не виноват. Не надо больше смертей, и так все кругом залито кровью.— И она, шатаясь, опустив плечи, медленно пошла от меня. Потом остановилась, обернулась, подошла. Не глядя на меня, вынула из кармана синие варежки с белыми вышитыми снежинками, положила их на борт вагонетки и, не подымая глаз, отвернулась, слабо потянула за рукав дядюшку Отто.
— Ну, я с тобой еще поговорю! Ты мне все расскажешь!— кипятился одноногий.
Но встреча не состоялась: я совершил давно готовившийся побег...
И вот я лежу в сене бауэрского сарая, рядом со своим товарищем, раненным при побеге, и обдумываю, как пройти заснеженную тысячу километров, отделяющую нас от Родины...
<< Назад | Вперёд >> |