Анатолий Иванщенко
МОТРИНО СЕРДЦЕ
В тот год лишь в
мае коротко прошумели два дождя. И оба только прибили пыль на проселках,
вившихся среди лоскутных полей. Церковных, посадских, кре-
стьянских... Потом тучи ушли за лес, куда-то в
Карпаты. Матка боска Ченстоховска, изваянная
монахом-аскетом, скорбно и равнодушно смотрела на мир с развилки дорог
огромными глазами. И у ног ее в безветрии синим бестрепетным огнем
теплилась негасимая свеча. То ли сердце монаха
опалило греховным мирским огнем и он хотел очеловечить свое творение, а
может, была это простая случайность, но лицом матерь походила на красивую
беднячку из недалеких Новоселок - пастушку Мотрю: те же широко
распахнутые глаза, короткий прямой нос, чуть удлиненный овал лица и...
босые ноги. Только у Мотри были еще мягкие черные волосы, заплетенные в
толстую, ниже пояса косу. Когда пастушка по утрам прогоняла стадо на
общинный луг, старушки странницы изумленно смотрели на нее и пугливо
крестились. Тот луг день ото дня сох. Мотря,
распустив стадо, кидала под дуб кнут, доставала из холщовой домотканой
сумы книжку, мятую тетрадь и принималась за задачку про торговцев, которые
отмеряли покупателям шелк. Уже два года, как батько
забрал Мотрю из школы. Думал, что осенью, с урожая, поправятся дела. Но дела шли все хуже. Отец чах на глазах, к зиме слег и помер. На руках матери и
Мотри осталось четверо детей. Ходили по домам богатых посадников стирать,
нянчили чужих ребят. В жнивы нанимались вязать снопы по злотому за день
работы. А с весны Мотря пошла в пастушки. Тут хоть можно было урывками
учиться... У подножья статуи собирался народ. Мотря
встала и по жухлой хрусткой траве подошла поближе к дороге - посмотреть.
Издали слышалось, как высокий костистый старик в линялой шляпе и
короткой кожушине жаловался: - Золото идет до
золота, хлеб до хлеба. В тот дождь на мой надел не упало и капли, а панову
ниву полило здорово. На меру, считай, намолотил двадцать
мер. Старуха
проповедовала: - На иконе у матери божьей сердце
пробито мечом. Это означает печаль о гибели сына. Трое суток лила она слезы,
сын ожил, и сердце срослось. Будем молиться, пусть те слезы упадут теперь
дождем на сухую землю. - Не упадут, старая, хоть
живая лезь на небо, - сказал кто-то в толпе, и Мотря узнала голос дядьки
Владимира. - Сгинь, антихрист! - вскрикнула
старуха. Подошел маленький сгорбленный годами
священник в ризе, с наперсным серебряным крестом. Принесли хоругви,
иконы, святые дары, и под давящей, тягучей жарой длинная процессия
потянулась за выгон, к иссушенным бурым
холмам. Дядька Мотри, Владимир Степанович
Воробей, постоял у статуи и крикнул пастушке: - Эг-гей, дочка! Они подошли к дубу. Огромному,
кряжистому, прошлым летом наполовину разбитому молнией. Всякий раз,
встречаясь с дядькой, Мотря будто взрослела, уносилась со своих тихих,
затерянных полей в яркий и неведомый мир с сильными
людьми. Дядько Владимир отпил из старой, обшитой
сукном фляги, зачем-то достал из кармана длинный кожаный кошель,
подбросил, и в нем звякнули монеты. - Добрая
передача будет хлопцам в тюрьму. Двести злотых подкинул только Станислав
Ярош. - Как?! Староста и... - Мотря даже
запнулась. - Да, и старосты бывают разные.
Станислав наш. Понимает, куда идет история. Только про Яроша ты никому ни
слова! - Ладно... - Ну-ка
дай тетрадку. М-да... Неправильно. - Почему? Ответ
сошелся. - Я не про то. Торговцы по такой цене уже
лет двадцать не продают шелк. Дерут теперь втридорога. Ничего, дочка, будет
и у тебя хорошее платье. Скорей бы нам только объединиться с украинскими
братами. - Не скоро, должно... - сникла Мотря,
задумчиво смотря на холм, где застыла вереница молящихся. Их голосов
отсюда не было слышно. Только блестели риза священника да вверх
вскинутый крест. Туча, собиравшаяся уже второй
день, неподвижно стояла над холмом. Как в котле, в ней что-то ворошилось,
клокотало. Но на землю не падало ни дождинки. Ни с вечера, ни утром не было
даже росы... - Как сложен мир, - задумчиво
проговорил дядько Владимир и тоже повернулся к холму. - Эти слепцы верят
в пана Иисуса и молят у него дождя. Высоко в Карпатах есть люди, какие
десятками лет не знают, что делается в мире, и не спускаются вниз. А на
советской стороне Украины уже началась жатва. У них, слышно, хороший
урожай. Скоро будут праздновать день Октябрьской
революции. - Вот бы туда... - вздохнула Мотря и
живо представила все, что рассказывал ей дядько про Россию, про Ленина и
революцию, про большие советские города и стройки. Все эти вести дядько
приносил из тюрем, куда вместе с другими западноукраинскими
подпольщиками его уже не раз сажали польские жандармы. - Нет, Мотря, надо бороться и здесь. И у нас
есть боевые люди. Помнишь, я рассказывал тебе про Ивана Вальчуна? Его всю
жизнь убивают и не могут убить. В последний раз его увезли в тюрьму аж в
Дубно. Тайно с друзьями он делал подкоп. Землю прятали в матрацы, в
подушки. По щепотке выбрасывали из карманов, когда их выводили на
прогулку. И бежал Вальчун! Больше оставаться ему в Польше нельзя было.
Прошел Австрию, Швейцарию, Францию, пробрался через испанскую границу
и бойцом в интернациональной бригаде дрался с фашистами. Сильно его
ранили: не то под Барселоной, не то на
Гвадалахаре. - Погиб? -
Фашисты услышали, что он стонет, кинулись к нему. А он их - гранатой.
Последней. И тогда они штыком прикололи его к земле. Но не погиб Вальчун.
Ночью вырвал из груди штык и покатился под гору. Бился о камни, терял
сознание. А когда очнулся, смотрит - госпиталь. Думал, у своих, так нет же
- опять фашисты! Но и отсюда Иван сбежал... Вальчун говорил мне, дочка,
что коммунист должен всегда служить чистой, народной правде. До последней
капли крови, до последнего удара сердца. И еще он должен беречь революцию,
потому что злое семя может лежать в земле годами и прорасти, когда пахарь
думает, что его поле уже давно чистое... Рыжая
однорогая корова на краю луга боком, боком приближалась к помещичьему
покосу. Мотря бросилась за ней с кнутом. Витая ременная лента изогнулась
над головой пастушки и гулко щелкнула. Корова как ни в чем не бывало
побрела к стаду. Когда Мотря вернулась, дядьки под
дубом уже не было. На сумке он оставил краюху хлеба и кусок брынзы: весь
свой обед. Но есть отчего-то не хотелось. Мотря
прилегла на шершавый теплый ствол и думала про Испанию, про города и
людей на той стороне Украины. В легком сне мнился ей дворец, где изучают
науку хлопцы и девчата. И она, в нарядном платье, шла с книжками в этот
дворец. А потом сидела рядышком с украинскими и испанскими хлопцами, и
все они понимали друг друга... Под вечер тучу
подвинуло к лесу. Она начала оседать, оседать... Изнутри ее что-то
выплеснулось наружу, как на пожаре, и появился красный отсвет. Наконец
туча раскололась надвое, и косой веер дождя опустился не на поле - на лес.
Молебны оказались напрасны... В небе необычно
яркая засияла радуга. И под изогнутый ее мост Мотря погнала
стадо. Утром она встала до зари и услышала за
околицей рокот моторов. То шла Красная Армия. На
больших плакатах пожилой усатый крестьянин в вышитой рубахе обнимался с
молодым бойцом. Плакаты были еще новенькие, а казалось, что воссоединение
свершилось давно. Уже выбирали депутатов в местные Советы, в Верховный
Совет Украины... Но люди называли это старым словом "плебисцит".
Агитаторы рассказывали про колхозы, приезжие хлопцы учили селян пахать
землю тракторами. Появилось объявление: "Кто хочет - записывайся в
вечернюю школу". В первые дни Мотря еще пасла
коров. И там же под вековым дубом приняла первые в своей жизни большие
решения. Из середины школьной тетрадки были
аккуратно вынуты два листа. На одном "бывшая наймичка Мотря Панасюк из
Млыновских Новоселок" просила записать ее в колхоз. Другой лист строчка за
строчкой свидетельствовал, что Мотря считать будет счастьем прием ее в
комсомол и, если надо, как лучшие сыны Украины, отдаст всю себя, до
последней капли крови, до последнего удара сердца, делу народа, чистой его
правде. В селе это были первые заявления - и в
колхоз и в комсомол. Дивились люди, как расцветает Мотря, как ловко,
играючи, скидает с косилки валки, как выгибается тонкий стан, когда чуть не
полкопны летят на стог с ее вил, как звенит голос, когда косари свежим
осенним вечером идут с лугов. И хоть не вышли еще Мотре полные годы, а в
хату к старой Еве Панасюк женихи не без робости уже слали сватов. Ева
слушала их внимательно, наслаждалась дочкиным счастьем и всем отвечала
одно: - Не обессудьте, люди добрые, только Мотре
еще надо пройти всю, какая есть, науку. А за честь - поклон до
земли... И концом завески смахивала слабую
слезу. Но не только сплошной радостью были те
дни. То, что осталось для всей страны далеко позади,
Новоселки проходили сызнова. Гремели кулацкие выстрелы, родители не
пускали хлопцев в безбожный клуб. Были поджоги. Были ночные посты у
колхозных амбаров, где шепотом передавали забавную историю о гуцульском
деде, который спустился в предгорное село за солью и спичками. Связав
покупки в торбу, старик положил на прилавок мятые, еще времен Австро-Венгрии, деньжата. А продавщица смеялась и поясняла, что такие давно не
ходят, на что гость, повернувшись к мужикам, которые тут же в лавке
разливали крунову, спросил и у них и у милиционера: "Пан жандарм, а який
зараз цирась?.." Дозорные смеялись, но курили в рукава, слушая тишину.
Будто только отгремел Перекоп. Будто только приехали из городов израненные
в боях двадцатипятитысячники. А было это на рубеже огненных
сороковых годов. И все-таки это победа, если вокруг тебя в селе почти
полсотни комсомольцев, если ты не только депутат, а заместитель
председателя сельсовета, которым правит мудрый и опытный бывший
подпольщик Владимир Степанович
Воробей. Оборвалось все это нежданно-негаданно
горевым воскресным днем. Танки пропечатали траками хлеба, и от черных
этих прокосов по всему пограничью полыхнули огни. Поднялись дымы над
новенькими, только отстроенными фермами. Ревел на забитых беженцами
дорогах перепуганный скот. На военных повозках и автомашинах стонали
раненые. И полезли откуда-то призабытые, но ничего
не забывшие хозяйчики. Грабили немцы, бряцали автоматами их прислужники
с трезубцами на шапках. Во Львове митрополит граф Андрей Шептицкий благословлял националистский сброд из дивизии "Галитчина" на крестовый поход
против большевиков. Униатские попы и католические ксендзы охотно
окропили святой водой ножи будущих убийц. А потом
в бою с ними все четырнадцать комсомольцев села Ридкив - первые
организаторы колхоза - пали геройской смертью. В Грушвище молодежь
добыла оружие, связалась с ровенским подпольем и начала тяжелую борьбу с
карателями. Мотря Панасюк едва провела с
товарищами два тайных собрания, едва начала бой за свое отобранное счастье,
как была схвачена гестаповцами. На допросах у нее
поначалу не требовали списка организации, не спрашивали, кто из активистов
куда скрылся. К молоденькой миловидной большевичке была "единственная
просьба" - отдать печать сельсовета. Ее убеждали: -
Если вы хоть немного разбираетесь в подпольной работе, то понимаете, что
нам нетрудно собрать кучу справок с такой печатью и вашими подписями. На
куске резины эксперты все воспроизведут с точностью оригинала. Но зачем
лишние хлопоты?! Итак, мы идем сейчас с вами и находим печать! Вы ведь по
забывчивости ее куда-то сунули?! Офицер часто
говорил по-русски, и тогда Мотря понимала его. Но она понимала и другое: им
нужна не поддельная, а настоящая печать, и нужна, конечно, неспроста.
Наверно, чтобы оградить от подозрений кого-то, действующего далеко
отсюда. Мотря раз за разом, стараясь говорить как
можно правдоподобней, доказывала, что печать "как лежала в круглой
коробочке на столе в уголке самом, так и осталась там. Не брала она ее, забыла
в суматохе". Не только стол, весь сельсовет не раз
перетряхивался вверх дном. Но печати не было. После
допросов Мотря вспоминала коммуниста Ивана Вальчуна и ощупывала в
подвале кирпич за кирпичом. Старинная крепкая кладка - нигде не подкопаться. К тому же камера большая, народу много, и доверишься не
каждому. Мотря удивлялась, что так долго терпит
гестаповец и что ее еще не бьют. Объяснилось все просто после одного
разговора, когда офицер намекнул ей, что такая девушка достойна лучшей
участи, чем концлагерь или тяжелая работа где-нибудь у прусского бауэра. Но
для этого Мотря должна доказать, что она рвет со своим неблаговидным
прошлым - Мне не в чем раскаиваться. Я никогда не сделала никому зла. И
нет человека, которого я обидела. Она сказала правду,
и с этой правдой начались ее муки. Муки, пережитые тысячами известных и
безвестных узников. Через Козлин в Ровно в первый
раз уже прошел в германской форме советский разведчик Николай Кузнецов.
За фронтом радисты принимали из партизанских отрядов рапорты о
взорванных эшелонах. Через передовую на лесные костры держали курс самолеты с толом и валенками. Прежде чем встретить свой смертный час, тут, на
Ровенщине, Николай Приходько с Кузнецовым свершили не один акт возмездия. А Мотря? Она ни разу в жизни даже не
выстрелила. Она только успела начать борьбу. А до нее она несла в себе свое
коротенькое счастье и теперь не могла его никому отдать... Рядовая из
непокоренных, одним из которых суждено было дойти до победного дня, а
другим - погибнуть на пути... И кто знает, какие деяния свершили бы они,
доведись им повоевать и пожить! Одна - как
потерявшийся солдат. Одна - избитая, истоптанная. А как хочется жить!
Видеть небо, глядеться в реку... Сознайся, и выпустят.
Никто не узнает о малодушии. Кинься с голыми руками на врага - убьют. И
тоже никто не узнает, что осталась стойкой до
конца. Но кто сказал, что потерявшийся боец потерян
для своей армии? Говорят, что девушка решила
вцепиться в горло гестаповцу. И - будь что
будет... Но все обернулось иначе: полицай-конвоир по
дороге на допрос сказал ей: - Мотай без
оглядки! Подумала: свой. Обрадовалась нежданной
воле, хотела сказать спасибо, но услышала матюки. И злой
смех: - Большевикам кланяйся. Куш добрый дали...
Стеклянно хрустел снег. А она в летних голубеньких
босоножках, легкой кофтенке. И не холодно! Скорей,
скорей... И все-таки ее
выследили и схватили. Бандеровцы. Пытали Панасюк подрайонный комендант
Петро Холод по кличке Петелька, полицай Корнеюк и их прихлебатели из
националистской "боёвки". Пытали в клуне, привязав к бороне, опрокинутой
вверх ржавыми зубьями. Мотря сразу поняла, что
настают последние ее минуты. Ни мольбы, ни слезы не тронут зверей, погубивших не одну сотню душ. Значит, надо не дрогнуть, не скривиться от
боли. Ей загоняли под ногти иглы. Ее топтали
сапогами. И - ни стона! Ножами ей обезобразили
лицо. Кажется, ничего живого уже не осталось. Только чуть вздрагивала обнаженная грудь: это еще билось Мотрино
сердце. Тогда охрипшие от криков, озверевшие, от
крови, они разрезали грудь комсомолки, а один из них запустил в рану руку и
вырвал сердце. Оно билось на ладони бандита, и
палачи вдруг притихли. - А ну достань часы!
Скильки буде стукотить серце у цего красного
боженя? Шли
секунды... Сердце билось... И
тогда кто-то с воплем страха тесаком разрубил Мотрино
сердце. Притащили канистру керосина и плеснули на
безжизненное тело. Торопясь, понесли его к колодцу. Снова облили
керосином, зажгли и скинули вниз. Набросали туда соломы. Зарыли обгорелый
сруб землей. А потом, холодея и оглядываясь, бежали
прочь... Годами люди
допытывались: где Мотря Панасюк? Что сталось с ней? И ничего не могли
узнать. Одни из ее палачей погибли в бандах, другие сгинули в
тюрьмах. И вот совсем недавно, развязывая узелки
минувшего, следователи привезли в Новоселки обросшего щетиной,
вздрагивающего при каждом слове преступника. Это был Корнеюк. Его
спросили: где? И он показал место, на котором когда-то был
колодец... Стоит на развилке дорог Матка боска
Ченстоховска, так похожая на пастушку Мотрю, и напоминает людям о
подпольщице Мотре
Панасюк.
|