Николай Грибачев
ЧЕСТНЫЙ ТАЛАНТ
|
Я не разделяю той издревле бытующей точки зрения, что умершим надо льстить и говорить о них только хорошее. Правда одна для всех — и для тех, кто ушел, и для тех, кто в пути. Дурной человек остается в памяти дурными делами хороший — хорошими.
Об А. Фадееве я вспоминаю как об одном из самых разнообразно и неистощимо интересных людей, и это отнюдь не в порядке дани поминальному обряду. Он, при всей признанности таланта и славном имени, жил очень напряженной внутренней жизнью, в вечном поиске, и заботе, а роль руководителя Союза писателей дополнительно и тяжело осложняла и его творческую работу и его отношения с людьми. Писательская среда, что давно не секрет, изобилует и болезненно раздутыми, и мнимо ущемленными самолюбиями. При таких условиях правда, высказанная открыто, без дипломатической уклончивости, частенько плодит недругов. А недруги по заблуждению ничуть не лучше недругов по убеждению — и те и другие весьма изобретательны в создании атмосферы взвинченности и нервозности. Но хотя у А. Фадеева были недруги всякие, он, несмотря на проистекающие от того неудобства бытия, имел замечательное мужество быть честным, открытым и доброжелательно правдивым. Мягко, однако же при том и неуклончиво высказывал он свои мнения другим и о других, но никогда не боялся с подкупающей откровенностью говорить и о своих ошибках и промахах, если они были.
Мне это, по счастливому совпадению обстоятельств, довелось узнать с первого личного знакомства с А. Фадеевым, и впоследствии я всегда находил тому многократные подтверждения в самых различных условиях.
Разумеется, я знал А. Фадеева по литературным произведениям — в первую очередь по «Разгрому», а позже по «Молодой гвардии» — многие годы, но встретиться с ним впервые мне пришлось только осенью 1948 года. В эту пору он был руководителем Союза писателей и, по моему мнению, находился в самом расцвете духовных сил — за ним прочно установилась репутация крупнейшего таланта, еще не остыло творческое возбуждение от последнего романа, а в самой близкой перспективе уже виделся новый. Энергия кипела в нем, а богатый опыт трудной, бурной жизни создавал для ее приложения достойную цель. Поскольку я к этому времени переехал в Москву, — притом прямо из-за границы, с тоской по литературной среде, — и встал на партийный учет в писательской организации, я для себя неизбежно предвидел встречу и с А. Фадеевым, но, откровенно говоря, испытывал при этом основательный холодок робости. Слишком большой вершиной был он, слишком много олицетворял не только для миллионов читателей, но и для самих писателей — сочетание в одном лице и крупнейшего художника и, пожалуй, автори-тетнейшего, после М. Горького, руководителя всесоюзной литературы. Правда, мне говорили, что он человек хороший, простой, общительный, жадный до новых людей, но такие вещи, как известно, познаются не по доверию к чужим свидетельствам, а по собственному опыту. К тому же всякий человек повертывается к разным людям далеко не одними и теми же гранями своего характера — давно известно, в том числе по мемуарной литературе, насколько различными могут получаться портреты, написанные с одного лица разными художниками.
Встреча моя с А. Фадеевым вскоре и произошла, но не так, как я ее себе представлял, — не в Союзе писателей, а на даче А. Фадеева в Переделкине, куда он меня пригласил для делового разговора. За окном стояла черная к ночи осень — черная от небес до земли, без единого огонька в поле зрения. Мокрый, зябкий ветер тяжело тек по елям, рождая глуховатый, тревожный шум. Даже дорожки в роще были еле различимы— опавшая листва, еще неделю назад желтая и красная, быстро темнела от сырости и все больше сливалась с темной, мокрой землей, которой порождена. Именно о погоде и были первые слова А. Фадеева, которые я от него услышал, пока раздевался у вешалки:
— Ночь для Эдгара По, а? Или для лириков — влюбленные, надо думать, и не замечают, что черт луну съел... Вы, кажется, были командиром на фронте?
— Был.
— За «языком» по такой поре ходить — не видно, не слышно... А то и самого утянут! Тяжкое дело...
Изначальным угощением в теплой комнате на втором этаже был чай. Сидя за письменным столом, — судя по книжным полкам и рукописям, он тут часто и работал, — А. Фадеев после нескольких общих фраз мягко, по настойчиво стаи интересоваться, как я смотрю на те или иные книги и статьи последнего времени. Названия их всплывали как бы случайно, просто что первым под руку подвернулось, но я чувствовал, что в действительности это заранее обдуманный зондаж нового в литературной среде человека. Зондаж — для чего, с какими стоящими за ним побуждениями? Тогда я этого на понимал, как не понимал и сложности внутрилитературной жизни, всех ее многочисленных, порой весьма тугих узлов и переплетений, — я врезался в нее, как чужеродное тело, не зная непосредственно никого и ничего, составляя представление о людях только по их произведениям. Обстановка и тон беседы располагали к доверчивой откровенности, приходилось говорить начистоту. Убежден — и это убеждение созрело тогда же, к концу беседы, — что некоторые мои взгляды и определения не только не были разделены А. Фадеевым, но и вызвали его озабоченность. В заключение он сказал:
— Не объезжаны вы еще, удила грызете... Обстановки у нас сложная, вам еще предстоит во многом разбираться хотя бы для того, чтобы самому не носить синяки. Дров наломано до черта, новых бы ломать не надо...
Я спросил — что это может означать в конкретном приложении? Какое имеет ко мне отношение эта самая аллегорическая ломка дров? Он белозубо засмеялся — удивительно подкупающе, как-то по-человечески празднично, словно бы сразу исключая и отстраняя все недоразумения, которые уже возникли или могут возникнуть в будущем, — провел по седым, цвета утреннего дыма, волосам:
— О конкретностях — рано... Кто лезет за несозревшим яблоком, только штаны и кожу рвет. Созреет — само упадет! ..
Позже мне стало ясно, что это были своего рода «смотрины» перед выдвижением моей кандидатуры на пост секретаря партийной организации. Но тогда разговор на этих общих пожеланиях и кончился, потому что пришли другие товарищи. Вскоре зашла речь — и опять ее начал сам А. Фадеев — о романе «Молодая гвардия», который перед тем критиковали за то, что в нем очень мало сказалась дятельность подпольных партийных организаций.
— Сначала я очень обиделся на критику, — признался А. Фадеев. — Очень! Ведь правда есть правда, а я пользовался документами! Не было прямого причастия коммунистов к молодогвардейской деятельности!.. Н-да, так сказать... жизнь — она штука такая, всыпает нашему брату за амбицию по первое число. Правильная была критика, нашлись документы...
И он, радостно возбужденный, показал нам эти документы, даже фотографии одного из краснодонских партийных вожаков, с юношеским энтузиазмом рассказал, что уже начал писать новые главы к роману... И тут впервые предстал передо мной тот Александр Фадеев, каким я его видел потом почти всегда, — увлекающийся, открытый, правдивый и доверчивый к товарищам. Очень много для такого впечатления значил тот факт, что правда о краснодонцах оказалась для него во сто крат дороже, чем претензии писательского самолюбия, уязвленного критикой, — это была истинная мера партийности и человечности, перед которой все остальное отодвигалось на второй и третий план. Поражала также его простота. Я знал, как далеко была видна его литературная слава, — и, кстати, знал это и сам он, — но при всем том был он совершенно чужд рисовки, подчеркивания своей особости. И дело тут вовсе не в том, что он опускался до уровня своего собеседника, — не так он был наивен! — а в том, что он как бы поднимал собеседника до своего уровня, чем и создавалась атмосфера непринужденности и дружественности. Не только в домашних условиях, в отчуждении от деловых забот и хлопот, но даже и на заседаниях. Мне кажется, объясняется это тем, что он с каждым старался быть прежде всего товарищем.
Однако при всей своей мягкости и душевности А. Фадеев отнюдь не питал склонности к всепрощенчеству. Чувство долга, присущее ему в высшей степени, всегда побуждало его к требовательности, — при упущениях в работе он всегда «взрывался» и, горячась, мог наговорить в достатке резкостей, — а когда переставал верить человеку, то вежливо и спокойно, однако бесповоротно отстранял его от своего духовного мира. Именно верить, потому что к противостоящим убеждениям относился как к неизбежностям литературной жизни и даже после самых жарких дискуссий сохранял по отношению к честным оппонентам полную меру товарищеского уважения. А вот когда не верил — отстранял. При этом он никогда не мстил, — был слишком крупным характером для подобной мелочности, — но никогда и не прощал таким людям, хотя выражалось это не в метании громов и молний, а в какой-то сразу трудно уловимой, но тем не менее явно ощутимой моральной брезгливости по отношению к ним. Словно для него это все еще были существа, даже стоящи заботы, но не люди, достойные быть включенными в процесс интеллектуального обмена и жизнетворчества.
Много раз и в различных условиях — на дискуссиях и заседаниях, в дороге и за вином в гостях — встречался я с А. Фадеевым, но все, что об этом можно рассказать, шло бы лишь в развитие тех замечательных качеств его характере о которых сказано выше. Я не знаю причин, которые привели его к трагедии, но для меня он навсегда остается таким, каким был. Моя память не сохранила его лица с закрытыми глазами, хотя я стоял у его гроба, — в ней навечно осталось озарение живой и подкупающе искренней улыбки присущей ему одному. Я люблю его как человека за то, что он сам любил людей, люблю его как писателя за то, что он в огромной степени обогатил нашу литературу и культуру собственным творчеством и с доброжелательной правдивостью и пламенностью души помогал росту ее многочисленных талантов.
Говорят — каков человек, характер, таково и творчество. Мы не всегда в достаточной степени осознаем эти истину и еще меньше умеем ее применять для дела воспитания молодой смены, но она несомненна. Жизнь и творчество А. Фадеева целиком, с величайшей силой убедительности подтверждают ее — ясный характер и правдивый его талант оставили нам ясные и правдивые произведения, которые навсегда пребудут художественным памятником нашему бурному и прекрасному времени.
|