Молодая Гвардия
 

А. Шеуджен.
НЕ ЗАБУДЬТЕ!
(11)


Хмурый день. Серое небо, моросящее мелким дождем. Разбитые вагоны, искареженные огнем остовы платформ. На месте вокзала огромная воронка с глыбами обвалившихся стен. Она дымится, как кратер вулкана, готовый выбросить в небо раскаленную лаву. На путях бурая кирпичная пыль, смешанная с мазутом. За руинами станционных построек обезглавленные, обгоревшие тополя. На их обуглившихся ветвях кое-где трепещут черные листья.

Здесь прошел ураган войны. Неистовый и нещадный, он смел с лица земли все, что стояло на его пути, и помчался дальше рушить, кромсать и жечь. Особенно жуткий след оставил он на здании детских яслей, которое стоит особняком от станции. Развороченные стены, рухнувшие балки и между ними изжеванные пламенем железные кроватки. Жалобно стонет в проломах осенний ветер, и кажется, что кто-то, оставшийся под обломками, с плачем взывает о помощи, о спасении.

Одиноко, как случайно спасшийся, стоит у выходной стрелки длинный, приземистый пакгауз. Крыша и каменные стены иссечены осколками. Двери сорваны. На западном скате кровли зияют раны с задравшимися кверху краями железа. Так иногда из всей полегшей в атаке роты остается один боец — раненый, окровавленный, но все же живой. Он никак не может поверить, что жив, и чувствует себя виноватым оттого, что уцелел. Серый пакгауз чем-то был похож на такого бойца.

Сюда гитлеровцы свозят пленных.

Кишащая масса голодных, изнуренных людей. Среди них раненые и больные. Тесно, грязно, зловонно. У пакгауза — часовые. С автоматами, винтовками. Против двери — два станковых пулемета.

Охранники много жрут, пьют, курят, будто дразня голодных, изнывающих от жажды пленных. Как на скот, смотрят на обезоруженных русских солдат. Только и слышно:

— Цурюк!

— Хальт!

— Вэк!

Малейший протест — расстрел! Не сметь! Ничего не сметь! Не только требовать, но даже просить. Воды?

— Кайнэ вассер! Хлеба?

— Кайнэ брот!..

Когда медсанбатовцы переступили порог этого «сборного пункта», чем-то схожего с загоном скотрбойни, их сразу окружили пленные. Посыпались вопросы:

— Кто? Откуда? Давно ли захвачены? На каком участке фронта?

— Мы — медики, — ответил Чамоков и коротко рассказал, как он и его товарищи попали в плен.

Весть о прибытии врачей быстро облетела весь пакгауз. Зашевелились раненые. Наперебой летело:

— Сюда, скорее!

— Помогите!

— Доктора, доктора!

Чамоков, Лопухин и санитар приступили к исполнению своего врачебного долга. Но что можно было сделать без медикаментов, без хирургических инструментов, при такой скученности, когда с трудом удавалось переступать через лежащих людей?

Ни воды, ни бинтов. Загнивающие раны, гангрена, агония умирающих. Оставалось обнадеживать, ободрять, поддерживать дух, прибегая к святой лжи. Пусть человек не знает, что смерть уже витает над ним. Так легче умирать. Пусть надеется тот, кому надежда может помочь, как спасительное лекарство. Вера, она заставляет организм бороться, вливает в него силы.

На бинты шло пропитанное потом нижнее белье. Его отдавали, снимая с себя, бойцы и офицеры. Отдавали, зная, как холодны сентябрьские ночи и что впереди их ждет промозглая непогодь с леденящими ветрами. Чувство товарищества сплачивало людей, рождая героизм даже здесь, в адских условиях, где, казалось, должен был царить только инстинкт самосохранения.

Стецура следовал за Чамоковым. Видя, как тот, едва не падая от усталости и забывая о своей ране, продолжает врачевать других, старший сержант то и дело повторял:

— Товарищ военврач, годи! Вам трэба полэжать, передохнуть хоть трошки.

Чамоков отвечал одно и то же:

—- Потом, потом, Грицько... Успеется. Иди -— отдыхай.,

Стецура упрямо качал головой,

— Ни, я буду з вамы!

Он видел этого человека в бою, сражался рядом с ним, наблюдал его мужество, стойкость, самоотверженность и успел привязаться к нему. Что-то было в Чамокове от Юсуфа Паранука, которого Стецура любил не только как командира, но и как друга. Паранук погиб. Его место в отважной душе Стецуры теперь занял Чамоков, и это чувство бескорыстной, полной самоотречен-ности солдатской привязанности заставляло Стецуру всюду следовать за Чамоковым, оберегать его, заботиться о нем, делить с ним все беды и невзгоды.

За день в пакгаузе скончалось семнадцать человек. Охранники не разрешали выносить умерших, и они лежали вперемежку с живыми.

Наступила ночь. Изморось прекратилась. Ветер разметал тучи, вызвездило. Пакгауз наполнился тьмой и холодом. Гуляли пронизывающие сквозняки. Люди устраивались на ночлег, жались друг к другу. Одни засыпали сразу, как убитые. Другие ворочались, вздыхали и никак не могли уснуть. Надрывный кашель, стоны, бред тяжелораненых.

Медсанбатовцы разместились у глухой стены, против двери. Чамоков лежал на спине между Лопухиным и Стецурой, закинув руки за голову. Сквозь широкий дверной проем он видел дегтярно-черный небосклон, мерцающую звездную россыпь и узенький серп молодого месяца. На этом фоне медленно, методически взад-вперед проплывали силуэты охранников. Не спалось, хотя очень хотелось уснуть, забыться, уйти от страшной действительности. Нескончаемый поток мыслей, каких-то смутных видений. То далекое прошлое, то совсем свежее, еще кровоточащее. Образ Крымова сменялся образом Юсуфа. Затем внезапно возникала картина расстрела у Днепра: обличье коменданта Шмутке и широко раскрытые, ждущие выстрела глаза его жертв. В ушах все еще звучал голос Иринки, донесший в подземелье последние прощальные слова. В памяти всплывали улицы родного аула, тихие палаты областной больницы и... нырки, снующие по солнечному плесу в плавнях.

Силясь уснуть, Чамоков крепко сжал веки, повторяя самовнушающе, мысленно и вслух: «Спать! Спать! Спать!», но ничего не получалось. Думы беспрестанно, набегая, как волны, одна на другую, бередили душу, гнали прочь желанный, укрепляющий силы сон.

Не спал и Стецура. Его изводила ноющая, тупая боль в затылке. Пока ходил, она появлялась только временами, и он почти не замечал ее, теперь же в затылке будто копошилось что-то колючее и горячее. Он лежал ничком, не зная, куда деть руки. Под грудью они затекали, раскинуть их в стороны — нельзя: рядом Чамоков и Жарких, вытянуть вперед — тоже нельзя: стена. А тут еще пронизывающая струя сквозняка.

Пытаясь найти щель, откуда тянуло холодом, Стецура пошарил пальцами по стене и вдруг забыл и о сквозняке, и о боли в затылке. Камни у самого пола податливо пошевелились. Видимо, здесь раньше был какой-то пролом, заложенный потом наспех, небрежно.

Стецура осторожно вынул один камень. Зашуршали комья тощего, плохо схватившегося раствора. Пальцы без особых усилий расшатали и вынули второй камень.

— Ты что делаешь? — спросил шепотом Чамоков.

Стецура, волнуясь, объяснил, в чем дело. Чамоков с энтузиазмом начал помогать ему. Ногтями они выковыривали раствор из швов и вытащили еще два камня.

Проснулся Жарких. Он сразу понял, что происходит. Если пролом сквозной и если вынуть камни по всей толще стены, то можно будет выбраться на волю.

Бежать!

Ни Стецура, ни Жарких, ни Чамоков не произносили этого слова, но мысль о возможности побега захватила их всех. Воодушевляющая надежда! Она как рукой сняла усталость, заставила забыть о голоде, о жажде, она торопила, подгоняла. Гулко стучали сердца. Стало жарко, лица покрылись потом. Израненные пальцы упорно скребли раствор.

Наконец рука Жарких была снаружи. Еще несколько минут, и отверстие расширено настолько, что в него пролазит голова старшины. Он оглядывается по сторонам. Здесь, за глухой стеной, нет охранников. Они стоят далеко, у торцовых стен пакгауза. Вокруг темень глубокой осенней ночи. До рассвета еще далеко.

Разбудили Лопухина. Тот растолкал санитара и солдата. Жарких, лежа в проломе, расшатывал плечами наружные камни. Свобода казалась совсем близкой...

Отчаянным криком прозвучал в тишине гудок паровоза. У двери загалдели охранники. Погас красный глаз семафора, и на его месте загорелся зеленый мертвящий свет. Нарастал шум приближающегося поезда.

В тот момент, когда Жарких, протиснувшись сквозь узкий лаз, выполз наружу, к пакгаузу подошел состав из десяти товарных вагонов. Скрип тормозов слился с лязгом буферов.

— Скорее, скорее! — торопил Жарких снаружи.. Стецура легонько подтолкнул Чамокова в спину.

— Лизьтэ!

Чамоков не смог пролезть: пролом был слишком узок для него, а камни, Б которые уперлись его плечи, не поддавались. Сильные руки Стецуры тоже не одолели их. Это была старая кладка, крепкая, как скала.

Наружу вылез солдат. За ним санитар. Оба худые, жилистые.

— Теперь ты, Роман Александрович! — Чамоков уступил место Лопухину.

— А как же вы и Грицько? — спросил тот.

— Не теряй времени.

Лопухин не успел втиснуться в пролом. В тьму пакгауза впились полосы света карманных фонарей. Вместо сигнала побудки громко грохнуло два выстрела, и тотчас кто-то из охранников заорал по-русски: — Подымайся! Выходи!

Свет фонаря заскользил по низу глухой стены, и если бы Стецура и Чамоков не прикрыли собой пролом, немцы увидели бы его.

Пять минут спустя пакгауз опустел. Остались только мертвые и умирающие. Пленных выстраивали вдоль эшелона.

Только теперь гитлеровцы обнаружили лаз в стене. Они оцепили пакгауз, начали обыскивать близлежащие овраги, воронки, кусты. Но не нашли никого. Мрак надежно скрыл беглецов, которые были уже далеко. Охранникам так и не удалось выяснить, кто вынул камни из стены и сколько человек бежало.

До рассвета шла погрузка пленных в старые двухосные товарные вагоны, изрешеченные пулями и осколками, грязные, с остатками коровьего помета. Каждый вагон набивали людьми до отказа. Наглухо закрывались двери, скрежетали тяжелые засовы.

Чамоков, Лопухин и Стецура попали в первый от паровоза вагон. Угарный угольный дым врывался во все щели, лез в глаза, в нос, в рот. * Особенно удуша-ющ он был в верхней половине вагона. И некуда было деться от него: ни сесть, ни лечь, Стой, задыхайся, кашляй до слез от удушья. А ветхозаветный паровозишко, тяжело пыхтя и охая, как назло, дымил все больше, безбожнее. Казалось, он был создан только для того, чтобы отравлять воздух гарью и коптить небо.

Наконец эшелон тронулся. Двигался он с черепашьей скоростью, лениво, нехотя. Теперь людей донимал не только дым, но и сквозняки. Холодные струи воздуха просачивались сквозь каждую щель.

Никто из пленников не знал, куда идет эшелон, как долго будет продолжаться этот горемычный путь. Уныло стучали колеса, еще унылей скрипели стены, изредка внизу металлически скрежетали мосты.

Чамоков сидел у стены, рядом с закрытой дверью. На уровне его глаз в расщепленной осколком доске находилось круглое отверстие от вылетевшего сучка. Мимо бесконечной шеренгой караульных мелькали телеграфные столбы. Медленно проплывали леса, поля, болота, окутанные кисеей тумана. Между ними, по берегам каких-то речушек, толпились хаты сел и хуторов. Одни едва виднелись вдали, другие подбегали к самой железнодорожной насыпи. Над линией горизонта висели темные дождевые тучи.

Грохоча, проносились встречные эшелоны: платформы с пятнистыми вражескими танками, пушками, бронетранспортерами; теплушки с горланящими песни гитлеровцами. Они шли на восток, за Днепр.

Глядя на них, Чамоков испытывал смешанное чувство горечи и ненависти. Ныло сердце от сознания, что врагу уже отдано так много. Нет, Айтеч не допускал мысли, что родина когда-нибудь покорится гитлеровским полчищам, и все же тревога за ее судьбу не покидала его ни на минуту. И слишком горько было думать о себе, о тех, кто сейчас, вместе с ним, находился в этом эшелоне. Плен! Скотские вагоны. Бессильное созерцание мук родной земли. Это все равно, что видеть истязаемую мать и не иметь возможности вызволить ее из рук мучителей...

В полдень эшелон подошел к какой-то станции, остановился. И как только он стал, в вагонах поднялся шум. Люди колотили кулаками в двери, в стены, требовали хлеба и воды.

Явился начальник станции — немецкий офицер в форме старшего лейтенанта эсэсовских войск. Он распорядился открыть двери вагонов и заявил пленным, что ни хлеба, ни воды у него для них нет.

— Здесь не пересыльный пункт, — сказал он на чистом русском языке. — Продукты получите на станции назначения. А воды нет потому, что взорвана водонапорная башня.

Вагоны содрогнулись от гула возмущения.

— Душегубы!

— Твари бессердечные.

— Дайте хоть размяться.

— Мертвых уберите.

Эсэсовцу почудилось, что вот-вот вспыхнет бунт.

— Прекратить шум! — закричал он, побагровев от натуги, и видя, что никто не подчиняется, пригрозил: — Буду стрелять! Слышите вы, русские свиньи, стрелять!

Выполняя его приказ, конвойные направили стволы автоматов на вагоны, бросились задвигать двери.

Гул голосов не утихал. Охваченные порывом протеста, пленные еще сильнее колотили в стены кулаками и ногами.

И тогда начальник станции выполнил свою угрозу: дал команду стрелять по закрытым вагонам.

Пули вместо хлеба и воды.

Слева от Чамокова упало двое. Кто-то застонал у двери. С головы Лопухина свалилась продырявленная, пилотка.

—Нагодувалы гады! — проговорил, задыхаясь от ярости, Стецура. Сквозь щель он всматривался в лица тех, кто стрелял, стараясь запомнить их так же, как лицо палача Шмутке. Он не думал о том, что пуля могла сразить его. Он думал о мести и глубоко верил, что придет то время, когда он снова столкнется лицом к лицу с этими палачами и отплатит им сполна за все: за смерть Юсуфа, за гибель Ирины, за расстрелянных у плавней и за этот эшелон.

Стрельба сделала свое дело. В вагонах, как в огромных гробах, поставленных на колеса, установилась могильная тишь.

Пополнив запасы угля, паровоз огласил воздух сиплым криком, закряхтел, заухал и наконец сдвинул с места состав. Охранники на ходу прыгали на тормозные площадки. У полуразрушенного здания вокзала фертом стоял начальник станции, дымя толстой сигарой...

Лишь к исходу вторых суток эшелон прибыл на станцию Славута. На ночь его загнали в тупик.

Утром, во время разгрузки, из каждого вагона выносили по нескольку человек убитых, раненых и умерших от истощения. Оставшиеся в живых едва передвигали затекшие ноги.

Ходячих построили в колонну и под усиленной охраной погнали в сторону соснового бора, на опушке которого стояла группа строений.

На перроне славутского вокзала осталась груда мертвых тел. За ней длинными рядами лежали больные, раненые и те, кто, окончательно обессилев, уже не были способны передвигаться.

В одной из первых шеренг колонны, взявшись под руки, поддерживая друг друга, шагали Чамоков, Стецура и Лопухин.

— Ничого, хлопци, — ободряюще твердил Стецура, — Жарких утик, и мы втэчэм!

<< Назад Вперёд >>