Молодая Гвардия
 

ЧАСТЬ I
(3)



Ревиром руководили два врача-эсэсовца. Старшая сестра — обершвестер и пять-шесть сестер СС следили за санитарным состоянием лагеря, контролировали работу заключенных врачей и другого медперсонала.

У меня в ревире появились знакомые.

Когда я приходила в канцелярию, чтобы занести диагноз вскрытия в карточки, сидящие за столами женщины затевали со мной разговор. Сначала я, утомленная работой, путалась в длинных немецких фразах. У меня получалось нечто вроде «солдат шапки без шел улицу через». Это вызывало улыбку на лицах новых знакомых. Однажды я произнесла нечто столь нескладное, что вызвала общий смех. Сама рассмеявшись, я объяснила, что умею читать и писать по-немецки, но разговаривать мне трудно.

В следующий мой приход высокая черноглазая немка передала мне какой-то пакет, шепнув на ухо: «Советскому врачу от немецких коммунисток». Это был немецко-русский словарь. Так началась дружба с немецкими коммунистками. Они были заточены пожизненно, и годы их заключения исчислялись уже двухзначной цифрой. Нацисты хотели убить в них все человеческое, хотели заставить забыть о социализме и народе.

За время их пребывания в концлагере Равенсбрюк изменился неузнаваемо. По мере роста лагеря каменные стены трижды передвигались.

Ряды немецких коммунисток с каждым годом редели. Они были лишены даже печальной возможности хоронить своих товарищей. Головы многих стали совершенно седыми, но, за очень редким исключением, все они остались верны своим идеалам, остались верны партии.

В то время, когда я познакомилась с ними, надежда на освобождение Красной Армией придавала им бодрости. Влияние коммунисток в концлагере было велико. В последние годы они работали уже не на тяжелых работах, многие в ревире, и от них я получила сведения, которые привожу ниже.

...С 1942 года в ревире было отведено специальное место, куда клали русских и евреек, если те жаловались на слабость. Для работников ревира это было страшное место. Мы знали, рассказывали немки, что значит попасть сюда, и пытались всеми средствами выписать больных и тем самым спасти их! Но часто это оказывалось невозможно: несчастные надеялись, что врач окажет им помощь. Однажды в этом закутке лежало шесть женщин. Бывшая тогда старшей сестрой Магдалена Гофман по распоряжению доктора Розенталя сделала им инъекции. Когда она подошла к двум последним, первые были уже мертвы. Обе женщины отчаянно оборонялись руками и ногами, но это не спасло их от смертельных уколов.

Гофман проделывала экзекуцию с фанатической яростью, глаза доктора Розенталя садистски блестели.

Хотя в 1942 году перевязочного материала еще вполне хватало, было получено распоряжение перевязывать заключенных только бинтами из бумаги, невзирая на характер ран.

В это время женщины выполняли тяжелые работы вне лагеря: мостили дороги, разгружали баржи, дробили камни, таскали тележки со строительным материалом. Сапог у них не было, только у некоторых деревянные сандалии, а большинство и вовсе ходило босиком. Одно время было очень жарко, и женщины получали страшные ожоги рук и ног — вздувались пузыри до двадцати сантиметров величиной. Лишь в самых чрезвычайных случаях им давали освобождение от работы на один-два дня. И вот для этих тяжелых ожогов употреблялись бумажные бинты, которые тотчас же промокали и рвались. В бинтах не успевали дойти даже до блока. Женщины с гниющими ногами не имели никакой возможности облегчить свои муки. Употреблять в качестве бинтов головные платки, полотенца или носовые платки строжайше запрещалось. Белье не менялось. Положение было катастрофическое. Лагерное начальство разрешило это положение просто: в августе 1942 года около тысячи женщин отправили в Освенцим. Какая судьба ожидала их там, было ясно...

Ненамного лучше было положение в ревире и когда туда пришла я. В приемной, где больных принимала сестра-эсэсовка или врач СС, работала Анна Хорват, привезенная из Белграда. Она была студенткой медицинского института, хорошо знала языки, и большое количество больных обязано ей если не жизнью, то выздоровлением.

Многие женщины и на своем родном языке не могли объяснить, что с ними, а тем более на немецком. Анна, исполняя обязанности переводчицы, старалась всячески помочь больным.

Другой переводчицей была чешка Ганка Гоускова. В Равенсбрюке я знала ее как Ганку Шебетовску. Частенько я видела такую картину: в одной из комнат ревира, на столе, свесив с него одну ногу, сидит доктор Трейте. Перед дверью, в коридоре, длинная очередь больных. У стола стоит Ганка и переводит врачу жалобы женщин, произносимые на различных языках.

Врач не осматривает, не выслушивает больных, просто направляет их в больничные блоки или назначает лекарство.

Я глядела на Ганку, на ее лицо, глаза, светящиеся участием к незнакомым ей людям, и чувствовала — она-то приложит все старания, чтобы как-то облегчить участь женщин. Ганка знала положение в ревире, понимала, когда можно положить больного человека на койку, а когда лучше, чтобы он ушел от врачей СС подальше, потому что они скорее всего отправят его на тот свет.

К концу приема лицо у Ганки становилось усталым и совершенно измученным, можно сказать погасшим. Трудно было исстрадавшейся, истощенной женщине, находящейся в концлагере два года, выносить такую нервную нагрузку.

Однажды я проснулась с резкой болью в глазах, с трудом разлепила веки. Глаза гноились. Вероятно, в них попала грязная труха, сыпавшаяся из матраца этажом выше меня. Что делать? День был воскресный, в ревире не принимали. Надо попытаться поймать кого-либо из медиков-заключенных, решила я. В ревире случайно оказалась Ганка. Мне даже не пришлось ни о чем просить. Она тотчас же повела меня в кабинет, промыла глаза и закапала дезинфицирующий раствор. По тому участию, которое она проявила ко мне, я чувствовала — на нее можно положиться. Я не знала, за что она попала в лагерь, этот вопрос там не задавали, но я поняла, что это друг и товарищ.

С югославкой Анной у меня скоро установилась дружба. Анну бесило, что ее годы уходят зря. И когда я ей в темном, вонючем погребе объясняла анатомию сердца или топографию внутренних органов, ее глаза блестели.

— Ну, хоть сегодняшний день не прошел для меня даром. Как я тебе благодарна! — говорила она.

Как много потом сделала для меня Анна! Молодой врач Вида, землячка Анны, как-то позвала меня в первый ревир:

— Поди посмотри мою сестричку, может, сможешь ей помочь...

На кровати лежала хорошенькая черноглазая девочка лет пятнадцати. Помочь ей оказалось невозможно: она уже умирала.

Выйдя из палаты, прислонясь головой к косяку двери, Вида исступленно шептала:

— Что я теперь скажу отцу? Я не сумела сохранить свою сестричку, ведь это из-за меня она попала в концлагерь... Скажи, зачем им нужна была эта девочка?

Чем можно было ее утешить? Вся палата выздоравливающих скарлатинозных больных была заражена (нечаянно или с намерением) брюшным тифом. Все умерли, в том числе и Видина сестра, несмотря на то, что врачи — и особенно чешка Зденка — прилагали все усилия, чтобы спасти несчастных.

Я часто встречала Зденку, проходя через первый ревир на вскрытия. Она всегда приветливо улыбалась и всячески старалась помочь мне. Хорошо владея немецким языком, она иногда бывала моим переводчиком на вскрытиях.

Ее землячки-чешки просто обожали свою Зденку — «солнце лагеря»—столько излучала она душевного тепла. Чешки — как и мы, военнопленные — жили своей тесной семьей. Я мало с ними сталкивалась. Но Доля, которая, кажется, знала в лагере всех и всё, рассказывала о многих чешках, в том числе и о Густе Фучиковой. Тогда, я, конечно, еще ничего не знала о Юлиусе Фучике.

Операционной сестрой работала полька Иза Сицинска. Она тоже была студенткой медицинского института. По лагерным правилам, сестрам надлежало, как и всем остальным заключенным, мыть полы и выносить нечистоты. Несмотря на свою загруженность, Иза иногда успевала заглянуть ко мне в погреб и поинтересоваться моей работой. Иза очень много знала о деятельности нацистских врачей, об изуверских экспери-ментах, которые они производили над «кроликами». Здесь я привожу то, что мне рассказала Иза.

«Весной 1942 года в лагере распространились слухи о том, что в ревире оборудуют большой операционный зал. Весть вызвала всеобщее недоумение. Неужели это продиктовано заботой о здоровье заключенных? Иллюзии, однако, быстро развеялись. В ревир вызвали несколько здоровых полек из политических и подвергли их операции. Оперированные были изолированы, и доступ к ним имели только сестры-эсэсовки, но им не удалось скрыть правды. Вскоре весь лагерь знал, что профессор Гепхард с ассистентами Штумбергером и Фишером сделали операции ног здоровым женщинам.

Возмущение было огромно. До того никто никогда не слыхал, чтобы здоровых людей превращали в подопытных животных. Тем временем количество «кроликов» изо дня в день все увеличивалось и увеличивалось.

Вскоре все уже знали, что для экспериментальных операций в первую очередь брались женщины, приговоренные к смерти.

В конце ноября 1942 года я была оставлена в ревире как медсестра, и мне пришлось иметь дело с оперированными. Мне дали вторую комнату в первом ревире, который тогда был полон «кроликов». Было их около тридцати. В моей палате лежало двенадцать самых тяжелых больных: десять полек, одна украинка и одна немка. После костных и мышечных операций на нижних конечностях все они температурили; раны гноились. У некоторых ноги были в гипсе.

Не многим могла я помочь им: моя работа заключалась главным образом в мытье полов, уборке кроватей, раздаче пищи и измерении температуры. У женщин почти ежедневно брали кровь и мочу для исследования. Время от времени делались рентгеновские снимки — для какой цели, неизвестно, их никто из нас не видел. Перевязки делал сначала ассистент профессора Гепхарда доктор Фишер, а когда ему это надоело — доктор Герда Оберхаузер. Надо признаться, что хотя она мало понимала в хирургии, будучи по специальности дерматологом, делала она перевязки осторожно. Но вот, когда Оберхаузер получила отпуск и эту работу поручили доктору Розенталю, перевязочный день стал днем пыток.

Девушки стискивали зубы и сжимали руки нам, беспомощно стоявшим около них, отчаянно кричали, звали мать. А Розенталь, зажав в зубах папиросу, пепел с которой часто сыпался на открытые раны, с тупой усмешкой запихивал в раны кохеры и пианы *. Как сегодня, вижу измученную Ядю Дидо, голень которой представляла скопище гноя. Лежа на столе, она судорожно сжимает руки стоящей поблизости Иолы Кжижановской и кричит: «Иола, Иола!» — как бы ища у нее спасения. А Розенталь большим корнцангом исследует ее раны. Вводя его в рану, он водит корнцангом по кости: раз — до стопы, раз — до колена. И так трижды, четырежды. В то время не было недостатка в наркотических средствах, но все разрезы производились без наркоза.

* Медицинские инструменты.

Помню один страшный день: с операционного стола принесли после четвертой операции молодую девушку, мою тезку — Изу Рек. Каков же был наш ужас, когда мы увидели, что Иза вся посинела и не дышит. Мы уложили ее на кровать и послали в операционную просить, чтобы кто-нибудь пришел на помощь. Однако там никто даже не откликнулся. Врачи-фашисты спокойно продолжали очередную операцию. Они уже вынули у Изы из обеих ног по пять сантиметров кости, а остальное их не интересовало. Растерянные, мы попытались помочь Изе без медикаментов, начали делать ей искусственное дыхание. Ничего не помогало. Лицо Изы из синего стало черным, пульс едва прощупывался. Лишь когда окончилась операция, доктор Оберхаузер инъекциями лобелина и камфары вернула девушку к жизни.

В начале января 1943 года в мою комнату прибыли две старые женщины — немка и чешка и девятнадцатилетняя хорватка. Все три душевнобольные, но физически в хорошем состоянии. В комнате рядом поместили еще двух душевнобольных.

Старые женщины были оперированы первыми. Операции производились на голенях. Спустя три недели операции повторили. При этом чешка умерла в результате общего сепсиса. Немка вышла из ревира внешне здоровой, но уже через несколько недель вернулась обратно с жалобами на сильные боли. Ноги у нее покраснели и страшно отекли. А через два дня я увидела ее в гробу. Широко открытые глаза и след укола толстой иглы в области сердца красноречиво говорили за себя. Ее убили, как и многих других.

Молодая хорватка после операции была очень неспокойна, убегала с кровати, срывала перевязки. Через две недели ее оперировали еще раз, но после этого она ко мне уже не вернулась. Ее поместили в маленькую комнату. Мы с ужасом наблюдали, как сестры СС положили ее в кровать. Доктор Фишер по окончании операции ушел с большим пакетом под мышкой. У нас созрел план. Когда, тщательно замкнув комнату, сестры СС ушли из стационара, я стала на страже у дверей, а Марися — сестра из туберкулезного блока — запасным ключом открыла дверь. В это время я увидела возвращающихся сестер СС и крикнула Марисе. Та быстро заперла дверь и стала подметать пол. Через несколько секунд дверь комнатки снова замкнулась за сестрами СС. Возвращаясь, одна из них несла пустые шприцы...

В тот же вечер сестры СС уложили труп хорватки в гроб и забили его гвоздями. Нас позвали, чтобы мы отнесли ящик в машину. За нами неотступно следовали эсэсовки. Так проводили мы не один гроб.

То, что потом рассказала Марися, леденило кровь: у хорватки не хватало руки до самой лопатки. У двух заключенных отрезали ноги. И каждый раз та же самая процедура. Сестры СС делали измученным женщинам укол и, совершив свое злодеяние, забивали гвоздями тайну фашистской медицины.

Между тем все больше молодых девушек, приходивших в ревир совершенно здоровыми, уходили оттуда калеками. Нарастало возмущение. А когда еще вдобавок несколько оперированных после полного излечения были изъяты для приведения в исполнение смертного приговора, мера терпения переполнилась.

Летом 1943 года женщины, вызванные на новые операции, категорически отказались идти. Устроенные облавы ни к чему не привели. В блоке заперли двери и окна. Днем и ночью вокруг него стояли полицей-ские. Три дня никому не позволяли ни войти, ни выйти. Блок не получал еды.

Протест, однако, возымел действие, и операции на время прекратились. Осенью в ревир снова вызвали свыше десяти полек из тех, что были неоднократно оперированы. Вызванные не являлись. Тогда шесте-рых посадили в бункер, и там, в самых примитивных условиях, с помощью эсэсовцев, им был дан наркоз, а затем сделаны операции. Через несколько недель ночью их принесли на носилках в ревир; они были помещены в запертой комнате. В продолжение последующих месяцев каждая из них была прооперирована еще несколько раз».

Подобных историй было много. Из восьмидесяти пяти полек пять умерло, семь было расстреляно, остальные — калеки, неспособные к работе.

Впоследствии за свои опыты профессор Гепхард получил от Гитлера особую награду, а доктор Оберхаузер — повышение...

Вскоре после знакомства с Изой мне самой довелось стать свидетельницей экспериментов с подопытными жертвами. Трайте вызвал меня:

— Нужно вскрыть только голову, нас интересует, от чего умерла больная: от кровотечения или от инфекции.

На столе лежал труп молодой, крепкой женщины. На голове у нее был типичный колено-мышечный лоскут, который делается при трепанации черепа для подхода к центральной артерии мозговых оболочек. Сама артерия была перевязана шелком и при этом перерезана, а остальная поверхность мозга залита кровью, что и привело к смерти. Никаких показаний, как сообщила мне Иза, к операции не было. Просто доктор Оренди практиковался... Только загубив еще одну заключенную, он наконец научился делать трепанацию черепа и перевязывать артерию, не перерезая ее.

В другой раз я пришла на вскрытие и, проходя по коридору, увидела женщину, лежавшую с парализованными ногами. Общее состояние ее было удовлетворительно. На следующий день я обнаружила ее труп на секционном столе. Нина с Лидой, заметив мое изумление, рассказали, что вчера вечером к этой больной заходила доктор Курт, а утром ее нашли мертвой.

Трайте объяснил мне, что его интересует заболевание нервной системы, приведшее к параличу, и сказал, чтобы был вскрыт спинной мозг. На вскрытие он сам не пришел, а прислал Курт, которой я объяснила, что паралич произошел из-за опухоли спинного мозга. Вызывающе взглянув мне в глаза, Курт спросила:

— Да, но с этой болезнью она могла жить долго. Что ж явилось непосредственной причиной смерти?

— Это вы знаете лучше меня, доктор Курт, — неожиданно для самой себя ответила я.

Она повернулась и быстро вышла.

Ответив так, я испугалась. Ведь людей, которые знают больше, чем нужно, фашисты уничтожают как ненужных свидетелей.

Что представляла собою Курт? Я поспешила расспросить о ней тех, с кем она работала. За что она, немка, попала в лагерь, никто не знал. На рукаве она носила красный треугольник — за политическое преступление. Находилась в лагере около двух лет.

Доктор Курт вызывала всеобщее отвращение и страх. Высокая, крупная, с выдающимся вперед животом и толстыми, часто грязными руками, она ходила сутулясь, косолапо ставя ноги. Продолговатое лицо ее зарастало волосами, которые она брила дважды в неделю. Мясистые губы всегда злобно и иронически улыбались. Только грудь свидетельствовала о принадлежности Курт к женскому полу. Остальным она напоминала кровожадного эсмана. Эта грязная фурия наслаждалась мучениями людей. Звук пощечин (а она их щедро раздавала всем, без различия возраста и национальности) возбуждал ее настолько, что она буквально оставалась без сил.

Летом она ходила в белом коротком халате; зимой — в сером пальто с двумя крестами сзади. Временами она неожиданно начинала кому-нибудь симпатизировать и вежливо обращалась с ним, но это расположение длилось недолго.

Невероятно ленивая, она больше всего любила есть и спать. И на голову того, кто помешал ей в этом, сыпался поток ругани и криков, которые стихали лишь после того, как она снова погружалась в сон. Те, кому приходилось иногда будить ее ночью к тяжелобольным, делали это с величайшим страхом.

Когда больной следовало сделать относительно трудное назначение — переливание собственной крови, разрез или внутривенное вливание, Курт старалась от этого отвертеться. Не позволяла она выполнять подобные назначения и никому другому, уверяя, что, если пациентка должна выздороветь, она и без этого назначения выздоровеет, а если умрет, то и лекарства на нее не стоит тратить.

Хирургические назначения делала жестоко. Сестры в ее присутствии не смели соблюдать элементарные правила хирургической дисциплины, пользоваться пинцетом, подавая салфетки и обмывая раны. Госпожа доктор хватала все сама, выгребая своими грязными ручищами из стерильного материала то, что ей было нужно. Каждый перевязочный день для больных становился днем страха и слез. Больные делали все, чтобы не встретиться с «фрау доктор». Вечерами, когда в блоке слышались крики или стон, Курт вставала с кровати, надевала поверх рубашки халат и собственноручно била, била, била больных, чтобы затем заснуть крепким сном в сознании исполненного ею долга.

Чего я могла ожидать от нее? Превращения моей и так уже собачьей жизни в окончательно невыносимую?

Но неожиданно отношение немецких врачей ко мне улучшилось настолько, что мне даже дали дополнительный кусочек мыла для мытья рук. Видимо, Курт охарактеризовала меня как хорошего специалиста. Не знала доктор Курт того, что я иногда совершенно не в состоянии была соображать! Что я забыла многие, даже самые необходимые термины своей профессии. Что даже свой домашний ленинградский адрес я повторяла, ложась спать, не будучи уверена в том, что и его не забуду.

Зато старшая сестра люто ненавидела меня. Ненавидела так, как только может ненавидеть фашистка советскую женщину. Когда я проходила мимо нее в погреб, она щурила глаза и спрашивала:

— Кто это? А, это вы? Вон!

И я должна была идти другой дорогой, где ход был строжайше запрещен и где меня могли избить как собаку. За все время моей работы в ревире я ни разу не получила белого халата, как другие врачи.



Лиза, которая прибыла в Равенсбрюк из Холма, ждала ребенка. Я знала историю этой женщины.

С первых дней войны она рвалась на фронт. Ведь она была медработником, в 1939 году окончила Калужскую фельдшерско-акушерскую школу. Несколько раз ходила в военкомат, писала заявления. Наконец получила повестку.

Сначала запасной полк, а затем 385-я стрелковая дивизия. Лиза была направлена в санроту полка. На их участке фронта тогда было затишье, Лиза выступала перед воинами, пела. Голосок у нее был не ахти какой, но принимали ее тепло.

От тех времен у Лизы сохранилась фотография. Весной 1943 года часть стояла в лесу, на берегу реки. Утром Лиза пошла купаться, нарвала цветов. А тут как раз встретился дивизионный фотограф. Кто из них придумал снять Лизу с венком на голове —не знаю, но мысль обоим понравилась. Лизе подумалось, что она сможет послать карточку домой, маме. Хотелось, чтобы мать, глядя на фотографию, поверила, что дочери живется легко. Лиза все время своими письмами успокаивала мать.

В полку Лиза встретила молодого офицера артиллериста Васю Чернова. Был он, по словам Лизы, веселым, отважным человеком. Они полюбили друг друга, и вскоре Лиза стала женой Чернова.

Во второй половине декабря 1943 года, недалеко от города Чаусы, снова завязались тяжелые бои с фашистами, в которых участвовал и их полк. В ночь с 26 на 27 декабря контуженная Лиза попала в плен. В это время старший лейтенант Василий Иосифович Чернов — командир батареи 76-миллиметровых пушек, вел тяжелый бой с наседавшим врагом, — в эту ночь он отбил шесть атак противника и удержал переправу, за что его наградили орденом Александра Невского.

В плену Лиза побывала в нескольких лазаретах для военнопленных и наконец очутилась в лагере города Холм, где мы с ней и познакомились.

В тяжелых условиях Равенсбрюка было, конечно, очень трудно выносить ребенка, но окружающие все время заботились о Лизе. Хотя она сама была медработником, ее бережно опекала более опытная Ефросинья Сергеевна, много лет проработавшая в родильном доме.

Имя будущего ребенка было выбрано заранее - Виктор или Виктория — Победа. В условиях концлагеря это звучало вызовом. Только что был открыт второй фронт. Мы хотели, чтобы имя Лизиного ребенка символизировало победу Советской Армии и ее союзников, близкую победу, надеждой на которую все мы жили.

Много лет спустя Лиза рассказала мне о бесчисленных проявлениях заботы и внимания, которые она видела со стороны совсем незнакомых людей. Однажды в тридцать втором блоке она сидела вместе с людьми, не ушедшими на работу. Вдруг вошла женщина и стала быстро обходить сидящих, внимательно разглядывая каждую. Дошла до Лизы, взглянула на нее, заулыбалась, что-то сказала на своем языке (что — Лиза не поняла) и положила ей на колени лимон. Так же быстро женщина ушла. Лиза даже не успела поблагодарить ее. Потом от других женщин Лиза узнала, что это была голландка. Кто-то заметил букву на ее винкеле. Но откуда у нее был лимон? Как он попал в концлагерь? Может быть, кому-то переслали с величайшим трудом, может быть, рискуя жизнью, утащили его у фашистов?

Какая это была ценность, даже объяснить трудно. Такая ценность, что съесть его эта женщина просто не могла. Витамины, заключенные в лимоне, были способны сохранить человеку несколько дней жизни. Женщина, видимо, слышала о беременной русской и нашла, что больше всех в них нуждается не родившийся еще человечек. И вот она принесла лимон незнакомой военнопленной, ожидающей ребенка.

В другой раз подошла к Лизе мадам Мари и сунула в руки сверточек, в нем был теплый шерстяной шарфик. Его нашли француженки, разгружавшие вагоны с вещами, и сумели пронести в лагерь, рискуя попасть в штрафной блок. Из шерсти, пронесенной в лагерь, француженки связали чулочки.

Я уже не говорю о русских военнопленных, внимательно и дружески заботившихся о Лизе постоянно. Они приносили из мастерских всевозможные тряпки и делали из них детские вещи, собирали приданое для будущего ребенка.

Перед родами Лизу отвели в ревир. Туда зашел врач СС и через переводчицу приказал, чтобы Лиза не смела кричать, так как он будет заниматься рядом.

— Ни одна дрянь не услышит моего стона, — ответила Лиза.

Фашист, конечно, ее слов не понял.

Роды были тяжелые, принимала их пожилая немка из заключенных. 29 августа 1944 года появилась на свет девочка — Виктория.

После родов Лизу все время лихорадило. Две недели она не могла встать с постели, но молодость брала свое, и постепенно Лиза оправилась, уже могла ходить в «детскую». Так называлась комната, где находились новорожденные. Всем им режим концлагеря уготавливал медленную мучительную смерть. В семь часов вечера их кормили и запирали до утра. Частенько медицинская сестра Жозефина (из заключенных) показывала мне детские трупики, лежащие рядом с живыми еще младенцами, и спрашивала: «Почему они умирают?» Ей казалось, что кто-то входит без нее в комнату и умерщвляет детей. Я думала, фашистам даже не было в том нужды. Дети умирали сами. Заприте птичку в клетку и не давайте ей воды — она умрет. Заприте новорожденных детей и морите голодом почти полсуток — многие ли выживут?

Перед тем как детская запиралась, Жозефина укутывала малышей до подбородка — всех одним толстым одеялом. Она боялась, как бы они не замерзли ночью, а я думала, что достаточно ребенку пошевелиться, уткнуться носиком в это одеяло, и он задохнется. Укладывали новорожденных на спинку, я советовала класть на бочок — меньше шансов, что задохнутся. Но обершвестер велела класть детей на спинку, и Жозефина не смела нарушить ее приказа.

Вскоре Виктория заболела. У нее оказалось заражение крови. Заключенные врачи собрались и решали, что делать. Можно ли вводить новорожденному те лекарства, какие имеются в их распоряжении? В какой дозе? Куда? Все же решили сделать укол, так как иначе надежды на спасение не было. А ребенок-то был особенный — русский, дочь военнопленной, и звали его Виктория — победа.

Лиза, знавшая о чудовищных делах, которые творили в ревире фашисты, очень боялась этого укола. После него у ребенка начались судороги. Мать кричала, проклинала всех. Ее с трудом увели. Виктория выжила, ее спасли.

Вскоре заболела сама Лиза. Что у нее, было неизвестно: высокая температура, слабость... Ее выходили с большим трудом.

В жаркий июньский день весь лагерь был взволнован прибытием большого транспорта из Освенцима. Три тысячи венгерских евреек, полек и немок сразу же провели на заднюю аллею и, как всегда, окружили нарядом эсманов и полицаев. Через длинные переулки видна была масса женщин со стрижеными головами, в серых платьях, без чулок. Они остались на той же аллее и ночью.

На следующий день я смогла увидеть вновь прибывших близко. Казалось, все они на одно лицо: черные глаза, коротко остриженные волосы, распухшие, потрескавшиеся от жары губы. Женщины умоляюще просили: «Trinken!» *

* «Пить!» (Нем.)

Охранявший их эсман пускал в ход бамбуковую палку. Женщины испуганно шарахались в сторону, не понимая, чего от них хотят.

Наряд полицаек и ауфзерок не позволял любопытным подойти поближе.

На следующий день женщины все еще стояли на аллее и эсман продолжал чуть что бить их палкой, только бамбуковая палка была уже наполовину измочалена. Так продолжалось три дня, пока наконец женщин начали пропускать через баню.

В лагере было место, приготовленное для нового блока. Неожиданно там стали натягивать палатку. Возникла, как всегда, масса кривотолков.

В начале июля, после открытия второго фронта (такого запоздалого!), около палатки выстроили транспорт заключенных в тысячу с лишним человек, прибывших из концлагерей, расположенных в Голландии.

Красивые, рослые, все в одинаковых синих комбинезонах с красными полосами на спине и на штанах, в темно-синих, в крупный белый горошек платочках голландки по сравнению с другими заключенными выглядели очень хорошо. Однако через день-другой и этот транспорт слился с общим лагерным фоном. Голландки тоже стали ходить в драных полосатых платьях.

Когда развернулось великое наступление Красной Армии на востоке, жизнь лагеря что ни день разнообразилась поступлением самых различных транспортов. Особенно запомнилось всем прибытие варшавян. Это были богатые люди. В мехах, в дорогих пальто, с большими узлами и чемоданами, они ожидали помещения, которое обещали гитлеровцы, эвакуируя их из охваченной восстанием польской столицы.

Все они стояли далеко от сопротивления и к героической борьбе варшавян отношения не имели. На нас вновь прибывшие глядели свысока. Добровольно покинув свой город и став под защиту фашистов, они считали, что ничего общего не имеют с узниками лагеря. Когда мы говорили, что у них отберут все, они ни за что не хотели верить:

— Нет, это невозможно. Мы же не заключенные.

А вскоре жители лагеря видели, как эти дамы расставались со своим золотом и нарядами, переодевались в старые платья с крестами.

Подумать только: одного золота у варшавян было отобрано пятьдесят килограммов.

Следующие транспорты из Варшавы не походили на первый. С ними прибывали люди, насильно забранные фашистами, многие — с детьми. Баня не успевала пропускать прибывших.

Здесь были представлены самые различные слои общества. Крестьянки, торговки, помещицы, работницы и даже монахини, на которых сбегались смотреть со всех сторон. Большие золотые кресты сверкали у них на груди, и они все время набожно перебирали четки. В длинных черных широких платьях с белыми нагрудниками и в черных с белым косынках они, казалось нам, сошли со сцены театра.

Вскоре весь лагерь узнал, как переодевали монашек. Они ложились крестом на пол бани (символизируя распятие), не желая расставаться со своими платьями и крестами. Эсманы пинками подкованных сапог поднимали их с пола и срывали с них кресты. Через несколько дней монахинь трудно было отличить от всей остальной лагерной массы. Только на аппеле иной раз заметишь женщину, закатившую глаза к небу, губы которой непрерывно шепчут молитвы, и догадаешься, что это «святая сестра».

<< Назад Вперёд >>