Молодая Гвардия
 

Сергей Герасимов
ПЕВЕЦ МОЛОДОЙ ГВАРДИИ


Первое, что виделось в нем, — размашистая высота лба, седина легких волос, по которым он проводил широкой мужественной рукой, и осанка всадника, когда он шел, высоко держа голову, и неожиданный звонкий смех вслед за собственным замечанием, когда все лицо вдруг словно бы освещалось внутренним теплом мысли.

Он обладал закаленной волей человека, с малых лет вступившего на путь революционной борьбы за народное счастье. Он был человек умный и добрый. В этих наиболее широких и простых определениях для нас, его сверстников и соратников, была сосредоточена наиболее важная сторона его натуры. Он обладал в высшей степени национальным, русским складом ума и характера. Душа его свободно откликалась красоте природы, музыки, стихов. Как все русские люди, он любил петь в кругу друзей и не стеснялся слез, набегавших на глаза.

Но более всего в жизни он любил свою родную стихию — литературу. В каждой новой книге он видел прежде всего самого писателя, он всегда находил время повстречаться с этим Человеком или приласкать его добрым письмом. Если же книга вызывала в нем желание спорить с автором, он делал что с необычайной мужественной прямотой, стремясь не обидеть, не оскорбить художника, но сказать ему честную правду до конца. В той же мере это распространялось на собственный труд, к которому он относился с той степенью ответственной серьезности, какую неизбежно требует от писателя его место в жизни народа, место учителя жизни.

Страстно любя молодость, он до конца дней сохранил в себе жадный интерес ко всему новому и выглядел среди людей своего поколения седым юношей. Это привлекало к нему симпатии множества людей не только у нас, но во многих иных странах, куда он приезжал как писатель, как крупнейший общественный деятель, неутомимый борец за мир на земле.

Фадеев написал за свою жизнь сравнительно немного. И первая же его крупная книга — «Разгром» — стала настольной книгой нашего поколения. Что привлекло в ней тогда в двадцатые годы, всех нас, влюбленных в него читателей? Чистота коммунистического сердца, сила коммунистической мысли. Язык этой книги, ясный и отчетливый, отмеченный той свободной красотою слога, какую завещала нам великая русская литература.

Дух пролетарского интернационализма, суровая правда святая воля к победе рабочего класса и самозабвенная любовь к народу сделали его героев людьми и рядовыми, и исключительными.

Через многие годы поисков и раздумий, с возросшим опытом революционной борьбы, со всем суровым опытом Отечественной войны, писатель приступил к другой своей крупной работе — роману «Молодая гвардия». И опять-таки главным помощником в этом труде была его светлая любовь к человеку со всей неповторимостью его национального и классового характера, со всей беззаветной храбростью, которая помогла советскому народу добиться победы.

Главы его других романов, замыслы новых работ, с которыми он знакомил друзей, обнаруживали и тут могучий размах осмысления сложнейших процессов жизни нашего народа.

Сила его дарования, быть может, более всего выражалась в способности видеть и понимать эти глубинные процессе спрятанные от равнодушного или скользящего взгляда, те самые важные, корневые процессы, какие помогают нашему народу одолевать трудности на неизведанных путях строительства нового мира.

Фадеев был естественным центром писательской жизни не только потому, что занимал тот или иной пост в руководстве литературной организации, но потому, что его неутомимый критический и конструктивный разум был способен объяснить многое, что таилось для окружающих в далеких перспективах нашего революционного века. Он охотно и легко вступал в беседу, обнаруживая при этом необычайно широкое и свободное толкование жизни, истории, литературы, искусства, экономики, государственной политики. Он чувствовал себя полновластным хозяином жизни, — быть может, это было наиболее привлекательной его чертою.

Я видел в нем учителя. И несмотря на то что жизнь, независимо от его суждений и взглядов, по-своему открывалась мне с каждым новым прожитым годом, я всегда жадно искал его оценки, подтверждения своей и не стеснялся этой позиции ученика, хотя возрастное наше различие было не так уж велико.

Было ли ему все так ясно в этом мире, как это могло представиться при беглом знакомстве? Нет, разумеется. Вероятно, это был один из самых многосложных характеров, который сформировала революция.

Фадеев был природным диалектиком и, как следствие этого, убежденным и неутомимым борцом. Бороться ему приходилось и с жизнью в ее ретроградных и инертных проявлениях, и с самим собою в моменты душевной слабости, или усталости, или разочарований.

Мне довелось вместе с ним пережить всю горечь переоценки романа и фильма «Молодая гвардия». И можно было поражаться мужеству, с каким он принял этот драматический поворот в отношении книги, которой отдал столько труда и сердца.

Он стоял перед писательской организацией, собравшейся на экстренный секретариат, и, словно размышляя, объяснял, почему получилось так, что книга стала предметом суровой критики. Он говорил:

— По-видимому, я увлекся. Я увлекся молодостью, видя в ней и настоящее, и прошедшее, и будущее. И потерял чувство пропорции. И получилось объективно так, что чисто лирическое начало заслонило все остальное. Видимо, я выхватил из жизни то, что совпадало с этой лирической структурой, и проходил мимо того, что непосредственно не совпадало с ней. Из поля моего зрения ушли факты всенародной борьбы с немецким фашизмом, и вся книга получилась вследствие этого неточной, а проще сказать — неверной. Мне надо работать над книгой еще и еще — и я, конечно, сделаю это.

Фадеев выполнил свое обещание, хотя только он сам мог знать, насколько это было нечеловечески трудно. Он решил сделать это потому, что видел в этом, казалось непосильной труде требование исторической правды. С малых лет войдя в революцию, Фадеев готов был, как и каждый большевик, взять весь положенный ему груз на свои плечи.

Я привел этот пример потому, что в нем отражается обаяние фадеевской натуры, так привлекавшей к нему людей. Хотя сейчас, быть может, в свете многих и многих откровений и переоценок, он, возможно, не увидел бы необходимости перестраивать вещь, которая вылилась естественно и свободно — в том виде, в каком она предстала перед своим первым читателем, — тогда он принял критику как солдат революции, превыше всего хранящий закон революционной дисциплины.

Было ли это проявлением слабости или силы? Ответ напрашивается сам собою.

За всю свою жизнь я не встречал человека, так жадно любившего литературу. Быть может, больше литературы он любил саму жизнь. И вследствие равноценности этой любви он как бы даже не делил литературу и жизнь. Они развивались для него одновременно, созвучно. Поэтому при оценке книги он часто употреблял понятия «жизненно», «нежизненно». И за словом «жизненно» открывалась для него красота, соразмерность, естественность, свобода, цельность.

Его впечатления и оценки иной раз поражали крайнем чувствительностью, в особенности когда дело касалось подслушанной фразы, поэтического слова. Он мог перечитывав строку Гоголя, Пушкина, Толстого по множеству раз, наслаждаясь ее звучанием и мыслью. И тогда на глаза его набегали слезы умиления и он хохотал от счастья. И он начинал говорить о мастерстве как о сокровенном чуде, которое способно открыться только пытливому и увлеченному человеку. Фадеев в высшей степени был одарен чувством юмора и видел в нем одно из проявлений таланта. Об этом его свойстве нужно говорить подробно.

На самом деле, нигде так не путаются представления, как вокруг смешного. И нигде человек не открывается с такой откровенностью и полнотой, Одни за смешное почитают копеечные каламбуры, канонические остроты, натужные анекдоты. У других это вызывает чувства прямо противоположные: неудобство, стыд, тоскливое отвращение. Так, сказав две-три фразы с едва заметным оттенком веселого, шаловливого ума, люди взаимно притягиваются и в следующую минуту уже готовы вступить в дружбу, и, напротив, несколько претенциозных фраз могут навечно погасить искру возникшего взаимного интереса. Уж так устроен человек.

Так вот, Фадеев был поразительно одарен верным чувством смешного в каком-то необычайно широком, по-настоящему народном масштабе. Его приводили в восторг феноменальные обороты Гоголя и сердитые шутки Толстого. Он мог без конца повторять какую-нибудь фразу, случайно выхваченную из уличной перебранки, со всем великолепием народного словотворчества и убийственной иронией, так свойственной русскому человеку. И тогда он хохотал, весь сияя — и глазами, и зубами, и розовостью лица, и белоснежной сединой. И тотчас вслед за этим он мог перейти к серьезнейшему разговору, словно положив смех до времени в карман. И как поразительно менялся тогда его облик. Все в нем собиралось, сосредоточивалось и вникало в суть разговора. На широченном лбу обозначалась поперечная складка — и уже назревала ответная мысль, исключающая либеральную половинчатость, вялость, расплывчатость. Чувство ответственности не покидало Фадеева, оно как будто просыпалось вместе с ним в момент пробуждения. Отличное солдатское свойство, которое опять-таки привлекало к нему людей.

Во имя чувства ответственности он феноменально натренировал свою память. Он помнил по именам, по судьбам, по облику бесконечное множество людей, при встречах узнавая их безошибочно, доброжелательно и заинтересованно. Он считал своим долгом отвечать на все мало-мальски серьезные письма, которых получал множество.

Читая с поражающей жадностью и быстротой, он стремился не пропустить ни одной сколько-нибудь стоящей книги, всего больше боясь не заметить что-либо живое, талантливое, требующее внимания и поддержки.

При всем разнообразии отношений к нему в среде писателей, никто не мог обвинить его в равнодушии. И это его неравнодушие не было позой благородства. Он делал все во имя жажды узнавания и любви к жизни.

Жажда узнавания у Фадеева поистине не знала границ. Как и все люди революционного поколения, он не получил последовательного академического образования в области философии, эстетики и восполнял эти познания всегда, постоянно, ежеминутно. Будучи реалистом до мозга костей, он мог с детским увлечением рассматривать, например, фантасмагории Босха и вскрикивать от удивления и удовольствия по поводу всей этой великолепной чертовщины. И в этот момент что-то новое прибавлялось к его беспощадному реализму, то есть рождались те косвенные связи, какие формируют всю многосложность реалистической образности.

Быть может, именно поэтому в последние годы жизни они постоянно возвращался к понятиям «фактура», «интонация». Что открывалось для него за этими очень емкими словами? Фактура, то есть ткань, материал со всей его особенностью и предметной осязаемостью. Интонация, то есть оттеночная дитализация, вбирающая в себя и чувственное и рациональное отношение художника к миру. Вот этого он и искал с необыкновенным упорством и страстью в набросках своего последнего романа «Черная металлургия». Он говорил:

— Беда нашей литературы в том, что мы очень мало следим за физическим сходством между жизнью и ее художественным описанием. И, читая наши книги, трудно будет восстановить натуральный облик жизни с ее запахом, цветом, температурой, голосами, ритмом, языковыми особенностями своего времени — то есть фактурой. Вот ею-то и надо заняться сейчас более всего, не стесняясь ее противоречивой многосложностью, ее видимой шершавостью, и в ней искать красоту. — И Фадеев приводил в пример страницы из «Петра» Алексея Толстого с описанием Москвы, Кукуя, Азова или Воронежа. И тут же добавлял: — Но все-таки нельзя, чтобы это стало самоцелью. Через все это должен просвечивать гуманизм, иначе цели расплывутся, растеряются и фактура заслонит собою все. Однако без фактуры тоже нельзя — в ней суть художества.

Но самым главным были разговоры не о книгах, а о людях. Он страстно любил людей и вследствие этого часто сердился на человеческие несовершенства, которых находил достаточно и в окружающих и в самом себе. А потом сразу спохватывался и говорил:

— Главное — уметь видеть человека в лицо. А мы еще очень привыкли смотреть ему в спину. Право же, это не лучшая часть человеческой натуры.

И это его соображение очень многое объясняло и завещало. И не только в отношении соблюдения норм человеческого общежития, но и норм нашего искусства. В этой мысли открывалась целая программа революционного гуманизма, где вера в творческие силы человека, в изначальную его красоту выступает основной основ.

Каждый новый замысел Фадеева был пронизан этой верой. От неё зародился и Левинсон и Морозка, и Варя и Лена Костонецкая, и Сурков и Птаха и Уля Громова и Кошевой, и Любка Шевцова и Сережка Тюленин. Она видна во многих и многих едва очерченных набросках на начатых листах, в записных книжках, в письмах к друзьям и товарищам.

Вера эта переступила через его трагический уход из жизни и оставила о нем память среди нас такую же живую, каким он был для нас в годы жизни.


<< Назад Вперёд >>