Смерть Никиты примирила на короткое время супругов. В комочек сжалась Анюта. Днем двигалась, что-то делала, горе материнское выплакивала ночами. Понимала разумом: не заслуживает покойный, чтоб по нему так убивались, но сердце-то не речной голыш. Какой палец ни обрежь, боль одинаковая. Догадывалась, чьих рук дело... И не осуждала. Только страх крепче брал ее, когда думала о младшем...
Надломилось что-то в душе и у Ильи. Сник, увял, словно куст чернобыла у дороги, сбитый колесом. Куда девалась недавняя лихость в осанке, в повороте головы. Тускл, блуждающ взгляд. Погас будто и малиновый верх каракулевой папахи. Не по-людски седели и волосы: клочка-ми, как у волка. То на виске проступит серый клок, то на темени.
Похороны прошли без людей, без пьянки. Отвез сына на кладбище сам ночью. Набивался в помощники Макар — отмахнулся. Двое не то трое суток безвылазно провел дома. Ходил по двору как полоумный. Остановится возле огорожи, глядит куда-то, а пальцы быстро-быстро ощупывают сучки, трещины на бревне, похоже как слепой. Или в саду: упрется взглядом под ноги, а руками перебирает вишневые голые ветки.
Анюта со страхом наблюдала за ним. Сама, грешным делом, наливала ему за обедом самогонку. Он отсовывал стакан локтем, на ощупь брал ложку. Ел не ел, просто сидел, глядя в темный угол, за печь.
Вымолвил нынче со вздохом:
— Вот она как обернулась... жизня.
И впервые за эти дни глянул на жену осмысленным взглядом.
Отвела Анюта глаза: страх ли бабий скрыть хотела за него, мужа, или ненависть к нему за поруганную, разоренную дотла им самим же эту «жизню».
Вывела Илью из душевного оцепенения весть о поражении немцев на Волге. Новый комендант заметно благоволил ему. Толкнул застрявшее было в бумагах пана Терновского дело о формировании при полиции кавале-рийской сотни из калмыков и казаков. Спешно составлялись списки новобранцев; в хутора выслали комиссию с районным ветврачом по отбору верховых и обозных лошадей, добрых бричек и арб. Атаманам тут же вслед были разосланы бумаги, в коих строжайше запрещалось изнурять в работе клейменных ветеринаром лошадей. Велено поставить их на вольные корма до особого распоряжения. К лошадям должны быть седла, упряжь.
Забывался Илья на службе, а дома клещами охватывала тоска. Забыл дорогу к Картавке—возвращался трезвый. Покинул его и сон. Ночи напролет переворачивается в перине, скребется, вздыхает. До света уже копается на базу: вычищает, меняет подстилку. В сарае обопрется на держак вил, прислушивается, как вздрагивает под ногами земля (на воле не слыхать, а под кровлей отзывается). Или станет на колени, припадет ухом. Так еще явственнее доносится.
Как-то Анюта застала его за таким занятием. «Господи, молится. Не рехнулся?» — подумала с тревогой. Илья, сердито запыхтел сигаретой, взялся за вилы.
Разгадку такому диву принесла Качурихе кума Марея. Поманила к плетню, боязливо озираясь, полным голосом сообщила:
— Чула, кума? Большевики герману вязы скрутили. Гром бей, не брешу! Не поленись, прокинься до свету да нослухай... Притули ухом к земле. Гудёт. В кухне али в сарае и вовсе дюже слыхать. Спробуй.
На другое утро Анюта поднялась раньше мужа. Выпроводила в проулок корову с бычком, вернулась на баз. Еще не успела приложить ухо, ладонями почувствовала. Защемило под сердцем; сдерживая рыдания, пошла из сарая. В дверях столкнулась с мужем. Машинально, по привычке хотела дать ему дорогу, но он отступил. Гневом налились глаза у нее. Замутненный слезой взгляд был нестерпимо блескуч и ненавидящ.
Мял Илья в руках папаху. Захлопнулась за женой дверь, а он все топтался на базу, не осмеливаясь ни ступнуть в сарай, ни пойти вслед за ней в кухню.
Без траты слов, взглядом, Анюта дала ему ответ на ночной разговор. Окольно повел его Илья: как, мол, она глянет, ежели ему придется уезжать из станицы? Может быть, и навсегда... Не поддержала разговора. Отмолчалась и на откровенный вопрос: бросит ли она ради него хозяйство? Тяжко вздохнула только и отвернулась к стенке. А сейчас вот он, ответ...
Вскоре гулы услыхали все. Различались сперва в одиночку, с перебоями; с каждым днем они набирали силу, крепли, ширились. Не утихало и на ночь. Не было уже людям надобности выходить украдкой до света и в сараях припадать ухом к земле. Слушали, не выходя из куреней. Наддаст иной раз, посуда вызванивает на разные голоса в поставах.
Не всем была та музыка по нутру. По-собачьи поджимал кое-кто хвост. Жили слухами. А слухи самые невероятные: от одних дышалось ровнее, от других зеленело в глазах. Ночами лихорадочно готовились к бегству. Каждый ждал, когда наступит тот день. По всему, он уже за бугром. И вдруг хлынул поток машин! Вот теперь пора...
Настал такой день и для Ильи Качуры. Ведренный, ясный намечался. За садами в морозной сини несмело занималась заря. Небо чистое, безоблачное. Над головой кое-где голубели еще звездочки. Улицы, крыши, сады, степь выбелены инеем. И такая кругом чистота — в небе и на земле!
Распахнул Илья калитку и остановился. Оглядывал свои заляпанные грязью сапоги, белый чистый двор, будто и правда боялся наследить. Шагнул несмело, на носок. По нетронутому инею на порожках крыльца догадался: Анюта еще зорюет. Прошел к базу. Оглядывал весь двор. Бело все, неузнаваемо. Тронул рукавом вербовый стояк. С щемящей тоской водил пальцами по выбеленному временем дереву. Когда-то, вспомнилось, он и зарывал его своими руками, к нему прикреплял плетень. Давно было... Пацаны бегали еще голышом, в трусах. Тут же стояла и Анюта, ладная, полногрудая, с распущенной по спине косой. Она держала наготове молоток и гвозди, а свободной рукой шлепала детвору, чтобы не мешала. Все это показалось Илье светлым чудом, сном. Если и было, то не с ним, с кем-нибудь другим. А ему удалось просто подглядеть со стороны то чужое счастье...
Выплясывали пальцы, отрывая клок газеты на закрутку. Кое-как слепил. Жадно втягивал в себя дым. Круги черные в глазах. Пошатываясь, прошел в сад. Деревья все нарядно неузнаваемы, неподступно строги. Будто и дела им нет до того, кто их когда-то сажал, выхаживал.
Поник Илья головой. В этот трудный час никому он не нужен. Все кругом живет своей единой согласованной радостью. А он, Илья, посторонний, чужой в этой слитной жизни. Не для него так буйно полыхает, разгорается за Салом новый день, не о нем стрекочут сороки на тополе. Всегда такие любопытные ко всему, а сейчас не замечают человека. Даже Букет стоял поодаль, поджав хвост, глядел, как на чужого. Протянул руку, по-звал:
— Букет, дурак...
Голоса своего не угадал. Стал на колени — хотел проститься поклонно. Не сдержал слез. Припал к холодной земле лицом. Лежал недвижимо, далеко выбросив руку. На белом четко выделялась красная узловатая кисть. Скрюченные пальцы гребли мерзлую землю. Добрались до мягкого.
Полную горсть набрал Илья пахучей сальской земли. Поднялся на ноги, озираясь, как вор, высыпал ее в карман полушубка. Шел назад отряхиваясь.
Анюта, видать, только что выпустила птицу. Стояла возле катушка с порожней оловянной чашкой. Вспомнил Илья: на этом самом месте у них произошла та летняя памятная встреча, когда он ушел из-под Озерска. Одурев от радости, она вцепилась в него; теперь, увидав, насупилась, поджала губы.
Остановился Илья, опустив тяжелые руки. Глядел на сбившихся тесно кур у ее ног. Сказал с едва намеченной под усами усмешкой:
— Прощаюсь вот... Чует душа, навовсе...
Широко распахнулись у Анюты глаза. Перед ней чужой человек. В линиях скул и особенно в бровях было до боли родное, близкое... Но оно терялось за всем чужим, казенным: черный дубленый полушубок с опушкой, ремни, папаха... Дрогнуло что-то внутри — увидала крольчатый шарф. Вязала сама, до войны еще. Подошла. Прижимая локтем к боку чашку, потянулась, поправила его:
— Шарф выбился...
Усмешка под усами у Ильи обозначилась резче. Переняв его взгляд, потупилась Анюта.
У ворот, подскочив, круто развернулась тачанка. Илья хмуро оглянулся: в калитке стоял Воронок. Негромко оказал, чтобы слышала только жена:
— Не поминай тут, Анюта, лихом... Жили, считай, не хуже людей. Что ж, прощай...
Не снял совсем, а только свернул набок папаху. И пошел, странно широко ставя ноги, будто по скользкому.
Ни слова не вымолвила в ответ Анюта. Зажмурилась, низко опустила в поклоне голову. Вскинулась на удаляющийся по проулку перестук колес. Открыла глаза — забор, тополя, курень— все кругом. Белый заиндевевший двор вдруг почернел, будто внезапно вернулась в станицу ночь. Припала к плетню, дала волю своим горьким бабьим слезам.