С допроса Мишка так и не вернулся. Ждал его Федька день весь, ночь. Глаз не сомкнул, все прислушивался к шагам за дверью, голосам. Вот втолкнут. Уже и нынче полдня прошло. В голову лезло всякое. Но в одном Федька был уверен, как в самом себе: молчать будет. Не вернулся — все! Вспомнил и его обещание: ежели станут бить, ждать, не будет, мол, лишь бы не догадались сразу связать руки. Грела думка: может, в другое место ткнули? Лишь бы не вместе. Порознь решили, гады, доконать.
Федьку позабыли совсем. Увели Мишку, перестали носить и еду. С каким нетерпением он ждал утром ударов в колокол на пожарке. Пробили и девять, и десять, и час вот — нет. Есть хочется страшно, сосет под ложечкой.
Лежал лицом вверх, оглядывал сучки на желтой сосновой бантине — перекладине. Думал о Татьяне. В первую встречу, там же под яром, пристроившись у него под мышкой, она созналась, что он, Федька, приглянулся ей еще весной на огороде. Что именно в нем бросилось ей в глаза, она и сама толком не знала. Не то дерзкий взгляд, не то язык, а может, горячий, пламенно-непокорный чуб этот, свернутый набок частыми бросками левой руки. За оголенную душу взял он ее. Ни о чем другом думать, не могла, кроме как о нем. Через то и к родителям своим не уехала, осталась у свекров. Вся она такая мягкая, податливая и пахучая — насквозь пропиталась зноем, садом, степью... Как сейчас Федька слышит ее пьянящий шепот:
— Горячий весь ты, чисто огонь... А сердечко бьется, бьется. Весной, на огороде еще... Глянула как-то на тебя и увидала вроде бы впервые... Ты весь такой колючий, неподступный, как куст бояреневый. И дикий какой-то...
Неудобно было Федьке сидеть на глинистом выступе, но он боялся шелохнуться, чтобы не вспугнуть свое нежданное-негаданное счастье. Поджатая нога горела в ступне. Невмоготу больше. Хотел высвободить потихоньку. От боли дернулся — голова Татьяны сорвалась и съехала ему на колени. Испугался: вспорхнет счастье-то!
Но Татьяна и не думала пугаться — теснее прижалась. Снизу заглядывая в глаза, шептала, шептала все...
С того и началось. Потом уж Федька каждую ночь посещал каплиевский двор. Крался, как вор, из яра. Перемахивал плетень — в калитку не шел, держался саманной стены кухни, нырял в подсолнухи, достигая сарая, а там за ним — чаканный навес. Меньше побаивался деда Каплия, чем эту паршивую собачонку, Розку. Не обидно было бы, а то — знала она Федьку: вместе обитали на плантации. Пришел бы он днем, по-людски, конечно, Розка и звука бы не проронила, гляди, и хвостом обрадо-ванно повиляла. А ночью, ты скажи, как будто ее, дуру, подменяет. Зарядит, ну ничем не остановить. С визгом, подвыванием, до дурной хрипоты закатывается да норовит, стерва, поближе к порожкам, хозяина добудиться на подмогу. Первый Федькин приход прямо так, нахрапом, в калитку, обошелся парню дорого: суковатый грушевый костыль пропел возле уха, содрав кожу согнутым концом на плече, да штаны лопнули на коленке, когда, оступившись, колесом шел под яр. Опомнился только на своей стороне балки. С того раза — все. Ученый.
Татьяна, уступая ему место рядом на топчане, тихо посмеивалась каждый раз:
— А вон Розка...
— Удушу ее, зануду. Так деду Каплию и перекажи.
— Приходи днем...
И добавляла уже без смеха, с явно проступающим укором:
— Попусту таимся. Да и не от кого. Свекрухе я уже все рассказала.
Федька отмалчивался. Грызла совесть. А как глянется матери? Вроде и не махонький, а все же... Да и молва людская. А друзья? Мишка? Галка? Выбрал время, скажут... Ругал себя самыми последними словами, какие знал, но ходить продолжал способом все таким же, воровским, ночами. Разговор с матерью откладывал со дня на день.
Так и не собрался Федька с духом: ни матери не рассказал, ни самолично при дневном свете не встал на пороге каплиевского флигеля, как того желала Татьяна...
С непонятным беспокойством завозился Федька на пружинном сиденье. Что-то недоглядел он в Татьяне! Силился вспомнить ее лицо. Губы — припухлые, яркие и улыбчивые, ямочка на подбородке, подрагивающие брови, нос... А чтобы все лицо сразу — нет. Не мог представить.
Расстегнул душивший ворот рубахи. Насторожился. Четко слышал, как к воротам подъехала, перестукивая колесами, бричка. Не то тачанка. Голоса, топот ног... Возня у самой двери гаража — русская ругань, удар ку-лаков... Хватающий за душу человеческий вскрик заглушил ржавый скрежет засова. «Мишку!» Забыл Федька и боль в коленной чашечке — вскочил и бросился к двери.
В ослепительно-знойный, солнечный прямоугольник света отвернутой половинки двери, загребая пыль, серым комом влетел человек, провожаемый голосом Степки Жеребко:
— Падло, зоб вырву! Кусаться еще...
Дверь закрылась.
В потемках Федька нащупал вздрагивающие плечи — худенькие, одни мосольчики.
— Малец, а малец? Да вставай, расквасился. Хлопец приутих. Поднял голову. Дергая мокрым носом, утерся рукавом.
— Паразиты, шоб вам пусто было! Каты! Заразы! В поредевшей темноте Федька уловил в его больших глазах горячий блеск. Парень не станичный, по выговору — из хохлачьих сальских хуторов.
— Ну, ну, угомонись, — улыбнулся Федька, обрадованный живой душе. — Зоб за что сулился вырвать Степка Жеребко?
— Га? Той довгий?
— Да.
— Паразит, — растирая скулу, все еще шипел от злости хлопец, — хиба ны зустрину... Гранату або ниж пну в пузо.
— Кто ты такой?
Дернул Федька нетерпеливо его за плечо.
— Га?
— Разгакался. Ответить по-людски можешь? Или Степка помороки все вытряс?
— Той довгий?
Плюнул Федька с досады. Неловко повернулся, ушибленная нога стрельнула одуряющей болью в самое сердце, отозвалось и в голове. С закрытыми глазами, чутьем добрался кое-как до «ложа избиенного», лежал не шевелясь. «Полоумный. Ворюга какой-то», — думал. От злости даже в сон клонило.
Шибануло в нос смрадное табачное дыхание, расклеил веки. В устоявшемся полумраке затаенно блестели над ним два больших девичьих глаза. Лицо сухощекое, остробородое. Кудри свисли на лоб. Заметил парень, что на него глядят, нагнулся ниже. Спросил шепотом:
— Осерчал?
Испуганно зыркнув на дверь, подмигнул. И говорил уже чище:
— А сам подумай, кто ты таков, что тебе сразу отвечай? То-то. Теперь дураков мало осталось первопопавшему открываться. С Николаевки я. Должно слыхал, хутор? Не? Оттуда вот. — Еще ниже наклонился. — Фрица укокал! За это самое меня и того... в конверт. Курить желаешь?
Сбил Федька повыше чалму с глаз, приподнялся на локоть. С трудом двинул во рту пересохшим языком.
— А пожрать... не найдется?
Парень, привстав на колени, живо охлопал ладонями карманы пиджака и штанов.
— Как же, как же... Бабка пхнула в последний момент чего-то... —Вынул из-под рубахи тряпочный сверток, подал Федьке. — Вот.
Погодя спросил:
— А ты-то сам кто будешь? Станичный?
Федька мотнул головой. Не помнил он, когда и ел такое сало: со свежеподпаленной шкуркой, пахнущей бурьянным дымом, мягкое, как масло, так и тает на языке. Кусать не поспевал. Вспомнил не сразу и о хозяине.
— А сам?
— Трескай, трескай. — Парень замахал руками.
— Не годится такое дело.
Отполовинил Федька зубами кусок, переломил и житную краюху. Тот отказался наотрез.
— Ну и черт с тобой. Взвоешь потом волком. Когда попал?
— Чего — когда?
— Ну, в конверт?
— А-а, — усмехнулся. — Да вот... недавно. Утром нонче.
— Терпится еще. А я, браток, собаку зараз бы съел. Парень пересел на сиденье. Разговором Федьку не донимал. Ждал деликатно, пока тот управится с салом. Вытащил немецкую сигаретку. Смял пачку и бросил в угол — последняя сигарета. Не прикуривал, играл ею перед окрытым ртом.-
Федьке он пришелся по душе — запасливый и не жлоб. Даже жаль стало его.
— Звать как?
— Меня? Киреем.
— Каюк, Кирюха, тебе, — ни с того ни с сего пожалел он.
Кирей непонимающе уставился.
— За фрица, говорю, шлепнут, — пояснил Федька.
— Думаешь?
— А то.
Кирей ткнул в рот сигаретку, упершись руками в сиденье, сел поудобнее.
— Так враз и шлепнут?
— Зачем враз? Попервах ребра пересчитают, зубы, суставчики там всякие, а потом уж. Вишь, меня как размалевали, под орех. Ни лечь, ни сесть.
Во двор вкатила машина. По шуму — легковая. Вслед за ней втащилась тяжелая. Развернулась, сотрясая саманные стены гаража. И тотчас отрывисто залаяли чужие голоса.
Кирей приник к щелке под дверью.
— Гестапо из Зимников нагрянуло, — испуганным шепотом сообщил он.
Федька перестал жевать.
— Гестапо? Почем знаешь?
— Окромя какие же? Они. В черном. И желтые черепа на рукавах.
Тщательно оттирал Кирей коленки и локти, вывоженные на земляном полу. Проговорил упавшим голосом:
— По мою душу, должно.
Федька промолчал. Завернул в тряпку остатки сала и хлеба, подоткнул сверток под одеяло. Вытер масленые пальцы о повязку на голове.
— Теперь и курнуть можно. — Крякнул, как старик. — Последняя, что ли? Давай, чтоб дома не журились.
Бензинка закапризничала. Вертел, вертел Кирей колесико большим пальцем. На чем свет держится пугнул немецкую технику, заодно и Гитлера с Евой, потаскухой его, на всякий случай помянул и фюрерову тещу, ежели таковая еще в наличии. Подействовало. Захохотал, оголив уйму гнутых, острых, как у щуки, зубов. Что-то хищное и неприятное появилось в его остробородом, сухоще-ком лице. Даже крупные лучистые глаза утратили свою девичью прелесть.
Федька передернул плечами, криво усмехнулся:
— Зубастый ты, вижу... Фрицу тому небось горло зубами передавил, а?
Засмущался парень — опустил девичьи глаза. И чтобы прервать, наверно, этот разговор, спросил:
— Сам-то маяту несешь из-за чего? Поморщился Федька, укладывая удобнее ногу на сиденье. Просовывая руки под голову, зевнул притворено.
Кирей, не отрывая взгляда от рук своих, переспросил:
— Али секрет?
— Так, ерунда... У тебя хоть на счету имеется один... Не жалко-Опять помолчали.
— А не знаешь, случаем... — Кирей жадно потянул два-три раза кряду, вложил сигарету в рот Федьке. — У нас на хуторе чутка прошла... Заграбали полицаи тут в станице двоих. Верхушку самую. Подпольщиков, партизан. Забыл вот, как и звать их... Там и называли у нас. Позабыл, черт! Шекеемцы вот, комсомольцы! Говорили, склад какой-то хотели взорвать, не то самому коменданту кишки метили выпустить. Разное брешут.
— И что?
Федька, приподнявшись на локоть, сдувал с сигареты пепел. «Здорово, даже народ знает», — думал с радостью.
— Да это вот на днях... Дружки были, в классе одном сидели... А дошло дело до горячего — навалял в штаны один. Выдал дружка и всех. За то самое и шкуру спас свою. А того... хлопнули.
Схватил Федька за грудь оторопевшего парня, подтянул к самым глазам. Жег ненавистью, задыхался.
— Какой гад... послал тебя с такой вестью?! Ну?
Кирей не вырывался. Девичьи глаза его только совестливо жмурились, будто от нестерпимого света, но тонкие губы сжаты твердо, узлом.
— По чем купил, по том и продаю, — оправдывался он, когда Федька поостыл малость. — А что выпустили одного — это точно. Башку даю на отруб. От полицаев чул. Вчера и выпустили. Повели на допрос... Комендант сам. Да, погоди, вспомнил! Беркутов фамилия. Говорят еще, вроде батька, у него шишка какая-то у наших, большевиков. Я к тому... сука он.
Рывком содрал Федька присохшую к волосам чалму-повязку. Швырнул куда-то. А как ему заботливо ее наворачивал Мишка после каждого допроса.