Молодая Гвардия

       <<Вернуться к перечню материалов


Воспоминания о Мусе Джалиле


    Из книги "Муса Джалиль -Красная ромашка-
    Казань, Татарское книжное издательство, 1981

   
OCR, правка: Дмитрий Щербинин (http://molodguard.narod.ru)





Амина Джалиль
"О МУСЕ ДЖАЛИЛЕ"

   Я получаю много писем от людей, которые любят поэзию Мусы Джалиля. Читатели, обращаясь ко мне или к дочери, хотят узнать о нем как можно больше, спрашивают о его характере, склонностях.
   И вот, побуждаемая вопросами читателей, я однажды набралась храбрости, села за стол и попыталась изложить на бумаге хотя бы часть из того, что сохранила память о нашей совместной жизни с Мусой.
   Утро Мусы начиналось с зарядки.
   Двухпудовая гиря в его руках теряла внушительность, казалась игрушечной.
   У него были гантели, и каждое утро он упражнялся с ними довольно долго, явно ощущая радость от своей неутомимости и силы.
   По субботам облачался в лыжный костюм и уезжал зa город, в подмосковное местечко Загорянка, где жили мои родители. Субботний вечер и воскресенье он обычно проводил в лесах Подмосковья, находя радость в одиноком общении с молчаливой зимней природой. Его страсть к спорту отразилась в стихотворениях "Следы лыж", "Во время катанья на лыжах".
   Нередко Муса катался на лыжах в одной майке. Он не боялся зимы и как бы бросал ей дружеский вызов. Под зимним солнцем его мускулы отливали густым летним загаром и даже как будто успевали еще немного загореть.
   В летние месяцы на даче под Казанью или в Подмосковье он вставал в шесть-семь утра и бежал купаться. В Крыму любимым его местом тоже был пляж.
   Здоровяк, человек неистощимой энергии, не знающий усталости, Муса очень любил болеть. Правда, это удавалось ему довольно редко.
   Стоило ему чуть простудиться, как он набрасывал пижаму и забирался на кровать. С кровати он следил довольными глазами, как ему заваривают крепчайший чай, бегают за малиновым вареньем, меряют температуру, спешат за лекарствами в аптеку. Он любил понежиться и вообще нуждался в ласке.
   Однажды Муса заболел серьезно. Случилось это в субботу.
   В тот день Муса уехал с Чулпан в Загорянку. На даче он посадил ее в санки, вынес на улицу и уселся рядом с книжкой. Прошел час, другой. Дочь спала. Замерзший Муса боялся потревожить ее сон.
   Ночью у него внезапно отнялись ноги, он застудил себе какие-то нервные узлы.
   В воскресенье утром ко мне прибежали сказать, что я должна немедленно ехать за город.
   Я вошла в комнату. Муса приподнялся, обнял меня и заплакал.
   Непривычно было видеть Мусу неподвижным, бездеятельным. На мгновенье он потерял под собой почву. Но вера в собственные силы помогла ему одолеть болезнь, встать на ноги. Характер его после выздоровления нисколько не изменился.
   Болел он месяца четыре. Вышел на улицу в марте 1938 года неуверенной походкой, желто-серый, худой. Могучий организм вскоре окончательно одолел неожиданную болезнь. Она прошла бесследно, забылась, будто ее и не было.
   После завтрака Муса обычно спешил на работу. Сколько я его знала, он всю жизнь где-либо служил, работал.
   В Москве с 1935 по 1938 год Джалиль выполнял обязанности заведующего литературной частью татарской оперной студии при консерватории.
   Студия отнимала у Джалиля много времени. Но она помогла ему вплотную познакомиться со сценой, узнать ее законы. Он много переводил, писал.
   Часто не успевая сделать все сам, Муса усаживал и меня за стол. Я протранскрибировала ему однажды клавир "Севильского цирюльника". И, помню, очень горевала, когда он забыл его где-то в троллейбусе. С тех пор, боясь своей неисправимой рассеянности, он никогда не пользовался городским транспортом, ходил пешком.
   К нам часто приходили музыканты, артисты. Джалилю приходилось делать все: и составлять репертуар для студии, и создавать новые песни и либретто, я работать с певицами, присутствовать на репетициях. Летели дни, месяцы, годы напряженной работы. Все труды окупились с лихвой, когда в 1939 году в Казани открылся оперный театр, выросший на основе студии. Это был большой подарок татарскому народу.
   Вместе со студией наша семья также перебралась в Казань. Студийцев разместили в большом доме, напротив парка культуры и отдыха, на улице Николая Ершова.
   Вскоре Мусу избрали председателем Правления Союза писателей Татарии. Вновь у него была серьезная работа. И опять я не помню, чтобы он тяготился ею.
   Джалиль вообще делал с охотой все, что ему поручалось. Он писал внутренние издательские отзывы, рецензии для газет и журналов, редактировал книги, трудился в Союзе писателей. Его энергия, жажда нового была неистощима.
   Постоянное пребывание на людях выработало у него привычку работать в любых условиях - на улице, в учреждениях, даже беседуя с людьми. Он признавался, что не садится за стол, пока у него не созреет и не прояснится замысел. Но путь произведения от замысла до редакции был долог и завершался уже за письменным столом. Муса писал и зачеркивал, вот, казалось бы, уже заканчивал, но вновь черкал и снова садился писать сначала. В периоды подобной напряженной работы было трудно и ему, и нам.
   В Москве мы жили в Столешниковом переулке в двенадцатиметровой комнате. В ней располагались стол круглый и стол письменный, большое кресло, кровать, шифоньер, книжный шкаф, стулья. Здесь не то что ему, но и маленькой Чулпан негде было повернуться.
   Днем работать Джалилю было почти невозможно. Чаще всего он трудился вечерами и ночью. - По обоим столам, стульям, по единственному подоконнику раскладывались черновики. Особенно много вариантов прошла "Алтынчеч". По комнате нельзя было пройти: всюду лежали листы бумаги, но не пропадал одному ему известный порядок.
   Днем Джалиль обычно занимался в Ленинской библиотеке, приносил домой уйму выписок. Часто с увлечением рассказывал о прочитанном. Наиболее интересные книги он просматривал во время работы над "Алтынчеч". Дома, рассказывая о древней татарской земле, о мужественной борьбе татарского народа с завоевателями, о том, как несмотря на неоднократные нашествия врагов вновь расцветал его талант, Муса дивился богатству и выразительности языка легенд и дастанов.
   Написать "Алтынчеч" ему помогли декады искусства и литературы. Джалиль признавался, что различные национальные оперы (казахская, киргизская и т. д.) способствовали вызреванию идеи и общего замысла "Алтынчеч".
   Сильно облегчился его труд в Казани, когда нам дали квартиру из двух комнат. Однако и в Казани он нередко засиживался до пяти-шести часов утра. Общественные заботы поглощали дневное время, для работы по-прежнему оставались вечер и ночь. Вот где нужно было его здоровье: слабому не выдержать почти круглосуточного труда.
   Не изменился в Казани и его обычный режим. Как и в Москве, он старался приходить с работы в четыре-пять часов и сразу ложился спать.
   Сон днем как бы ставил барьер между рабочими буднями и творческим вечером. Освежившийся мозг вновь приобретал способность к созиданию. Отдохнувший, бодрый, Джалиль шел к письменному столу.
   К этому времени в нашей московской квартире наступало затишье. Десять семей в десяти комнатах успевали поужинать и отдыхали. Входная дверь, расположенная рядом с нашей комнатой, хлопала реже. У нас засыпала Чулпан. В огромном коридоре стихал гомон. Успокаивалась и вечно оживленная общая кухня.
   Я была тогда молода, не замечала особых неудобств, и мне казалось, что ими не обеспокоен и Джалиль. Он никогда не жаловался на житейскую неустроенность и не считал, что для него должны быть созданы какие-то особые условия. Объясняется это его большой скромностью и пониманием того, что страна переживала трудности.
   
   Семь предвоенных лет, наиболее творческих лет Мусы, мы прожили очень дружно, в согласии. Чулпан доставляла нам обоим много радости. Уход за ней бесконечно любивший ее Муса превращал в веселый и занятный культ. Нашему счастью, казалось, не будет конца. Джалиль был очень тонким, чутким, и рифы, встававшие на нашем пути, обходились нами довольно легко.
   Беззаботности, счастливой окрыленности нашей жизни во многом способствовал и характер Мусы. Жизнерадостный, неутомимый, он любил посмеяться, пошутить, любил веселые компании, долгие вечерние беседы. И при всей своей нежности и мягкости, легко ранимой открытости, умел быть ровным, спокойным, постоянным.
   Джалиль всегда был в окружении московских друзей. Приходили "татарские москвичи" - Махмуд Максуд, Ахмет Файзи, Латыф Хамиди, студийцы, наезжали казанцы - Гази Кашшаф, Хасан Туфан, Ахмет Исхак, Сибгат Хаким, заглядывали и другие, словом, почти все татарские литераторы. Иногда всей гурьбой отправлялись в кафе и засиживались там до глубокой ночи, чаще устраивались в нашей комнатушке, играли в шахматы, выпускали общими усилиями маленькую газету, помещали в ней шуточные экспромты.
   Джалиль любил друзей и никогда не испытывал в них недостатка.
   Бывало, уедем мы семьей за город или в дом отдыха, а ключ от комнаты положим во вьюшку печи в коридоре. Возвращаемся и находим на столе записки. Наши соседи не удивлялись, находя у нас в наше отсутствие незнакомых хозяев.
   К окружающим Муса относился с безграничным доверием. Он верил в доброе, хорошее в человеке.
   Это не мешало ему резко критиковать товарищей за не нравящиеся ему поступки, за неудачные произведения. Причем, критиковал он не только в разговорах, но и в печати, на собраниях. Критика его нередко была остра. От споров, разногласий дружба не гасла. Прямота его была дружеской, замечания справедливыми.
   Как я уже сказала, он всегда и всем доверял. Но не все были достойны его дружбы, к сожалению. Не все могли подняться до понимания широты его взглядов, его веры в дружбу. Однако отдельные промахи, случаи внезапного обнаружения в друге недостойных качеств не могли убить в нем веры в людей.
   Джалиль воспитывался в гуще комсомолии двадцатых годов, долгое время работал с комсомольцами, которым свойственна прямота, независимость в дружеских отношениях. Он так и остался юным, молодым в дружбе, в товариществе, научился строить дружбу на чистой основе, строить ее надолго. Джалиль жил широко, открыто, щедро раздавая окружающим богатства своей души.
   Друзья Джалиля, да и я, нередко страдали от его рассеянности и частых опозданий.
   Однажды мы собрались съездить в Москву. В последний момент Муса вспомнил, что ему по неотложному делу непременно надо зайти в театр. Он взял Чулпан и помчался в театр. Я с Таждаровой и Кутуем поехала на вокзал.
   На вокзале мы внесли вещи в вагон и вышли на перрон. До отхода поезда остается двадцать, потом пятнадцать, десять, наконец, пять минут... Уже нет времени даже выгрузить вещи. Вокруг суетятся люди. Прощаются, целуются. Толкотня.
   Мы стоим и дружно ругаем Мусу.
   Но вот вдали замелькала его белая рубашка. Он быстро шел к нам.
   Мы все начали его бранить. А он смеется: "Я же еще не опоздал!"
   Баратов, ставивший в оперном театре "Алтынчеч", шутил.: "Если хотите, чтобы Джалиль пришел к одиннадцати, назначайте ему в девять. Он будет ровно в одиннадцать".
   Действительно, запаздывал Муса довольно часто: и на работу, и на репетиции, и на поезд. Бывало, соберешь вещи, уложишь их в чемодан, а Муса все еще не готов. Когда времени оставалось уже совсем в обрез, он еле успевал затолкать в портфель рукописи, и мы вновь спешили, считая минуты и переживая у закрытых светофоров.
   Муса бывал постоянно чем-нибудь занят. Он верил в себя, в свои силы и потому, вероятно, так щедро тратил время на друзей, на работу в студии.
   Муса начал печататься, когда ему было всего лишь тринадцать-пятнадцать лет. В нем рано созрел талант, и с тех пор он жил, устремленный в будущее.
   ...В июле 1941 года жена Хатыпа Усманова принесла мне записку от Мусы. В то время он находился в военном лагере. В воскресенье я с Чулпан и Усманова пошли к мужьям.
   Около лагеря было много народу. Здесь неделями жили приехавшие из деревень грустные солдатские жены. Я подумала, что в огромной толпе мы не отыщем Мусу. Но вот как из-под земли вырос Хатып Усманов. За ним появился Муса.
   Чулпан не узнала отца, бритого, в выгоревшей гимнастерке. Испугалась, не шла к нему на руки.
   У Мусы на глазах выступили слезы.
   Свидание наше прошло в разговорах о рукописях, о составлении сборников. Муса был озабочен делами писательской организации Казани. Тревожился он и о том, как мы будем жить, когда он уйдет на фронт. Тревожился о нашей судьбе, если случится худшее.
   В нем сочетались будничность, деловитость со способностью думать о большом, с мыслями о смерти и бессмертии. Это рождало спокойную, вселяющую в людей веру, простоту и мужественность характера Джалиля.
   
   
   

Гази Кашшаф
О МОЕМ ДРУГЕ

   В мае 1942 года с Волховского фронта я получил от Мусы Джалиля письмо, в которое было вложено завещание, написанное карандашом на простой бумаге. Поэт писал, что он начал заниматься литературной деятельностью с 1916 года, т. е. когда ему было десять лет, а его первые стихи напечатаны в 1919 году во фронтовой армейской газете "Кызыл юлдуз", выходившей в Оренбурге. С тех пор Муса Джалиль постоянно печатался, но, как он признавался, опубликовано лишь тридцать-тридцать пять процентов его произведений. "Большая часть моих рукописей мною затеряна... до войны я их не сумел собрать и привести в порядок",- сообщал Муса Джалиль и просил меня собрать все его рукописи.
   Каждый писатель имеет свой архив, свои рукописи, опубликованные и неопубликованные. Меня не удивило само завещание: фронт, передовая позиция, "может случиться всякое". Но мне показалось странным процентное указание на число неопубликованных произведений. Не слишком ли много для такого поэта, которого всюду печатали и не только на его родном - татарском языке?
   Это удивление было тем более оправданным, что я отчасти был знаком с его личным архивом. В 1941 году поэт поручил мне составить сборник ("Клятва артиллериста", Татгосиздат, 1942), и я имел возможность увидеть весь архив поэта. Архив был богат рукописями, в нем хранились десятки вариантов одного и того же произведения.
   Дальнейшая работа над рукописями и сбор материалов из литературного наследия поэта показали, что он действительно при жизни печатался сравнительно мало. При издании трехтомника Мусы Джалиля (1955-1956 гг.) в первом томе более половины стихотворений были изданы впервые. Третий том почти полностью состоит из неопубликованных произведений.
   А сбор рукописей поэта далеко еще не завершен. Уже после издания трехтомника мне удалось разыскать новые рукописи Джалиля.
   В чем же дело? Почему поэт столь невнимательно, как это может показаться, относился к своему творчеству, почему он не привел в порядок свои рукописи?
   Муса Джалиль дневников не вел. Его записные книжки предназначались для сбора материала к новым произведениям. К письмам для душевного откровения он прибегал в исключительных случаях. "Когда чувствам и мыслям становилось тесно в сердце и в голове",- он писал стихи. Он мог писать когда угодно и где угодно. Он вдохновенно работал над многими произведениями одновременно, работал с увлечением, ненасытной жаждой творчества. Амина Джалилова рассказывает, что у Мусы выработалась привычка творить в любых условиях - дома и на улице, в коридорах учреждений и во время деловой беседы. Острые эпиграммы, шаржи в стихах он писал на собраниях, на вечерах, в гостях. Писал и на папиросной бумаге, и на обоях, и на оберточной бумаге. Писал быстро, как бы стремясь догнать, не упустить свои мысли, большей частью простым карандашом. Второпях он забывал пронумеровать страницы написанного. Хорошо еще, если Муса записывал свои произведения в тетради или в блокноте, но часто он писал на разрозненных листках, а то и на клочках бумаги.
   Вот передо мной черновая рукопись нигде не напечатанной баллады "Матрос Штепенко". Это баллада о славных советских моряках парохода "Благоев", потопленного в 1936 году в Средиземном море фашистскими пиратами только потому, что "Благоев" вез подарки детям борющейся республиканской Испании. Баллада написана на страницах разрозненных и непронумерованных "служебных записок". И я, как колоду карт, тасую эти страницы, но пока они мало о чем мне говорят, ибо баллада в целом не найдена. По обнаруженному плану лишь известно, что она состоит из семи глав и эпилога. Недавно я нашел еще две страницы этой баллады...
   И таких рукописей у Мусы Джалиля было много. Муса не торопился печатать свои произведения. "Куда спешить?" - говорил он обычно, очевидно, считая, что нужно писать и писать, искать новое, более совершенное, поэтичное.
   Он не мог и не умел вести лишь одну работу. Еще во время учебы ему, как и многим его современникам, приходилось работать в нескольких местах. И у него уже тогда выработалась привычка сочетать различные обязанности. Когда писатели Татарии избрали Джалиля своим руководителем, он не захотел оставить работу в молодом оперном театре. Затем его избрали депутатом Казанского горсовета, он выполнял важные партийные поручения. И Муса Джалиль всегда был занят, вечно спешил из одного учреждения в другое; он нужен был всем, и его ловили на улице, в коридоре какого-либо учреждения, в Доме печати и надолго останавливали. Не смея отказать, он слушал драматурга и артиста, композитора и поэта, журналиста и переводчика, рабочего и служащего, избирателя, студента, преподавателя. Казалось, он слушал рассеянно, его умные глаза в это время были устремлены куда-то вдаль, но вдруг лицо его искажалось от возмущения какой-либо несправедливостью или же, наоборот, раздавался смех, темные глаза лучились блеском, который говорил о его внимании к собеседнику, о готовности оказать ему помощь.
   Он любил жизнь и стремился туда, где шла напряженная борьба за новое. С комсомольским темпераментом и страстностью Муса кидался в бой и с наслаждением писал об этой борьбе в своих ярких, эмоциональных стихотворениях.
   Когда материалы к новому произведению бывали собраны, изучение определенного куска жизни закончено, Муса Джалиль, прежде чем писать, любил поэтически осмыслить, как бы "прокалить" в своем сердце все то, что накоплено опытом. Красочный пример из 1938 года. Татарские поэты задумали создать коллективную поэму о трудовых подвигах советских людей, посвященную 20-летию ВЛКСМ. Муса Джалиль был приглашен в качестве автора одной главы этой поэмы. Был тщательно разработан сюжет, и все приступили к работе. Союзом писателей была создана благоприятная обстановка в Доме творчества на Волге, каждый поэт должен был спешить, чтобы завершить свою главу в течение пятнадцати дней. Работа закипела, поэты при встрече друг с другом обменивались мнениями о проделанном, некоторые уже вчерне закончили свои главы и приступили к обработке. Приближался срок представления глав для обсуждения. Только один Муса ничего не писал, целыми днями катался на лодке, пропадал на волжском пляже, бродил по лесу, гулял в яблоневом саду, играл в волейбол, беседовал с колхозниками, забавлялся с детьми. И никто не видел ручки или бумаги в его руках. Тревога охватила поэтов - для самой ответственной главы еще не написано ни строчки. Они решили предупредить Мусу и как-то за обедом, в столовой, сказали:
   - Муса, мы уже завершаем работу, а ты все тянешь... Ты задерживаешь нас...
   - У меня уже давно все готово,- заявил спокойный Муса неожиданно.
   Одни изумились, другим показалось это насмешкой, третьи не знали, верить или нет, и потребовали, чтобы Муса завтра же показал свою рукопись. Муса согласился. И за одну ночь он записал в тетрадь то, что полагалось ему по плану коллективной поэмы,- около четырехсот стихотворных строк! В архиве Мусы хранится эта тетрадь, и поразительно, что при обсуждении его главы поэты не внесли никаких замечаний, она была напечатана без единого исправления. Оказалось, что Муса искал поэтические краски, художественные образы не в тиши уединенного кабинета, а среди живых людей, на природе. Муса признавался, что не садится за стол, пока у него не созреет образ.
   Однако нельзя думать, что он создавал свои произведения только таким путем. Над драматической поэмой "Алтынчеч", сочетающей легенду с историей, реальную действительность с фантазией, он работал упорно и долго, написал одиннадцать вариантов, пока не достиг совершенства. Замечательная лирическая поэма "Письмоносец" также имеет много вариантов, и, когда она была завершена окончательно, Муса не спешил с ее опубликованием. Она пролежала еще два года, подвергаясь испытанию временем, и была напечатана в 1940 году, принеся славу ее автору.
   Коренастый, плотный и плечистый, всегда со вкусом одетый, аккуратный и элегантный, Муса Джалиль быстро шагал по улице и порой не замечал своих знакомых: в это время он жил в мире творимых образов. Эти образы так увлекали его, что он нередко оставлял свою папку или портфель там, где находился. Однажды он уехал из Москвы на загородную подмосковную дачу к композитору Б. Асафьеву в домашних туфлях и заметил это лишь тогда, когда была закончена их совместная творческая работа.
   Он всегда что-нибудь создавал, был возбужден новыми замыслами, вдохновлен самой жизнью. Любитель шуток, игр, Муса Джалиль и в самой веселой компании не забывал о своих героях, но порой он стремился к уединению и тогда целыми днями бродил но парку или по лесу, погруженный в свои думы. Во время таких прогулок он с детским любопытством рассматривал полевой цветок, кустик земляники, тонкую березу, как бы заново открывшийся перед ним пейзаж. Он любил море и свой отпуск обычно проводил на берегу Черного моря. И здесь его любимым занятием была гребля. Он один катался на лодке с утра до вечера - на морском просторе ничто не мешало ему мечтать - и возвращался бронзовый, усталый и задумчивый. И в городе в часы отдыха он стремился к одиночеству, уходил в парк. Но когда подросла его любимая дочь Чулпан, он не расставался с ней. Больше всего на свете он любил свою дочь и мог бесконечно рассказывать ей сказки, нося ее на руках по аллеям парка.
   Одно лето мы вместе с семьями отдыхали в Крыму, и, наблюдая за другом, я хорошо знал, что Муса, уединившись, создавал что-то интересное, весомое, хотя и здесь по обыкновению на бумагу он ничего не заносил. Если поэт с детства на память знал всего Тукая, М. Гафури, Дердмэнда, тысячи народных песен, а в дальнейшем обогатил свою память шедеврами русской и мировой поэзии, знал наизусть стихотворения русских и татарских советских поэтов, то не удивительно, что он все свои произведения читал наизусть и мог воспроизвести их на бумаге по памяти. Так случилось со знаменитыми Моабитскими тетрадями. С помощью своих друзей по неволе он раздобыл бумагу и сделал себе записные книжки. Бисерным почерком он заносил в них свои стихи, созданные в плену, и даже помнил дату рождения многих из них. Раздобыть бумагу было нелегко, и часть стихотворений и одна поэма этого периода творчества так и не были занесены в тетради. "-Куда писать? - Умирают вместе со мной",- сокрушенно написал Муса Джалиль на обложке одной записной книжки.
   Естественно, обладая исключительной памятью, Джалиль до войны не обращал внимания и на свои затерянные рукописи. Да поэт и не думал о смерти, даже роковые случайности, казалось ему, должны были пройти мимо него. Он систематически занимался утренней гимнастикой, обливался по утрам холодной водой, любил спорт: плавание, волейбол, греблю, лыжи и, несмотря на низкий рост, обладал атлетическим телосложением. Двухпудовую гирю он поднимал как игрушку. Муса рассчитывал жить до ста лет и глубоко верил в свое долголетие.
   Но вот началась Великая Отечественная война. В день объявления войны - 22 июня 1941 года - он с семьей гостил у меня на даче, и мы вместе с поэтом А. Исхаком до утра следующего дня в семейном кругу говорили о войне, о литературе, о будущем. И здесь впервые Муса произнес слова о смерти.
   - После войны кого-то из нас не досчитаются...
   Увы, он сказал правду...
   Вскоре Муса был мобилизован. С какими чувствами и мыслями он ушел на фронт - рассказывают его письма. Он верил в победу, в лучшую жизнь после войны, к военным обязанностям относился серьезно, стремясь овладеть искусством воина. В это время он и задумался по-настоящему над судьбой своего литературного наследия. После мобилизации впервые подумал о "большом сборнике избранных произведений" и писал: "Жаль, что много было идей, тем и замыслов, сюжетов, но написать и завершить [всего] не удалось".
   В годы войны творчество Мусы Джалиля поднялось на новую ступень. Он активно работал над стихами, быстро их переписывал, обычно в двух экземплярах, и отправлял в тыл, подлинники просил беречь. Все, что волновало его, Муса всегда спешил выразить языком поэзии.
   
   
   
   
   
   

Константин Симонов
СОСЕД ПО КАМЕРЕ

   3 марта 1956 года в "Литературной газете" была напечатана статья Юрия Королькова "По следам песен Джалиля". Корольков рассказывал в ней о встрече со столяром Талгатом Гимрановым, сидевшим в одном лагере с Мусой Джалилем. Гимранов переписал и сохранил несколько стихов, написанных в фашистском концлагере. В последний раз Гимранов видел Джалиля летом 1943 года, когда подпольная организация, работавшая в лагере, провалилась, а Муса Джалиль и его товарищи по организации были схвачены гестапо и увезены в Берлин. На этом заканчивался рассказ Гимранова о Джалиле. "Мы еще и сейчас не знаем многого о жизни героя-поэта",- так заключал свою статью Корольков.
   Мне хочется рассказать здесь о том новом, что мне удалось узнать о Джалиле, продолжая те коллективные розыски, которые были начаты другими товарищами.
   В начале сентября 1956 года на Международном поэтическом фестивале в маленьком бельгийском курортном городке Кнокке мне довелось в качестве члена советской писательской делегации прочесть с трибуны фестиваля письмо вдовы Мусы Джалиля. В этом письме она рассказывала о благородном поступке находившегося в фашистской тюрьме в Берлине вместе с Мусой Джалилем бельгийского патриота Андре Тиммерманса, спасшего для литературы рукопись тюремных стихов этого замечательного татарского поэта, и передавала в дар бельгийским поэтам, соотечественникам Тиммерманса, книги стихов Джалиля.
   Через два дня после окончания фестиваля я встретился с известным бельгийским поэтом, членом Бельгийской Академии наук Роже Водаром и попросил его помочь мне в розысках Андре Тиммерманса.
   Об Андре Тиммермансе было известно немного: то, что он сидел в немецкой тюрьме в Берлине в 1944 году, то, что он после войны передал тетрадь стихов Джалиля советским людям, и то, что его фамилия распространена в Бельгии так же, как у нас распространены фамилии Петров или Кузнецов.
   С некоторым сомнением в успехе розысков, подчеркнув это последнее обстоятельство, Роже Бодар, однако, сказал, что он сделает все возможное, чтобы разыскать Андре Тиммерманса.
   - Может быть, вы хотя бы приблизительно знаете его возраст? Это сильно облегчило бы поиски,- сказал Бодар.
   Но я не знал возраста Тиммерманса. В "Моабитской тетради" Джалиля были стихи, посвященные Тиммермансу, но не было никакого намека на его возраст.
   - Хорошо, если он был тогда молод,- сказал Бодар.- Так или иначе, с 1944 года прошло двенадцать лет, а люди, к сожалению, смертны.
   Через два дня после этой встречи я получил через наше посольство в Бельгии любезное письмо от одного из сотрудников бельгийского министерства иностранных дел М. Р. Харреманса, который сообщал мне, что, по просьбе Роже Бодара, он навел справки и предполагает, что тем Тиммермансом, которого я разыскиваю, может оказаться Андре Тиммерманс, бельгиец, родившийся 5 декабря 1917 года во Франции, арестованный гестапо в 1942 году и заключенный в одну из берлинских тюрем. Пять лет назад этот Андре Тиммерманс жил в Бельгии в городе Тирлемоне, на улице Виктор Бодуэн, дом номер 51. В заключение господин Харреманс выражал надежду, что мои поиски окажутся успешными.
   С чувством благодарности к нему и к Роже Бодару, поспешившим прийти мне на помощь, я на следующее же утро выехал в город Тирлемон, в сорока с небольшим километрах от Брюсселя. Поколесив некоторое время по узким улочкам старинного маленького городка, мы разыскали дом номер 51 по улице Виктор Бодуэн.
   Итак, нам предстояло сейчас узнать: живет ли здесь Тиммерманс, проживавший тут пять лет тому назад, а если живет, то окажется ли он именно тем человеком, которого я ищу? От ответа на этот вопрос зависел ответ на другой вопрос - узнаем ли мы что-нибудь о Мусе Джалиле из уст свидетеля или по-прежнему единственным рассказчиком о последнем годе жизни поэта останется его "Моабитская тетрадь".
   Домик был небольшой, двухэтажный. Единственная дверь вела в винный магазинчик с бутылками на окнах и узкой деревянной стойкой.
   Мы вошли и увидели за стойкой миловидную женщину, в ответ на наш вопрос сказавшую, что Андре Тиммерманс живет здесь, что это ее муж, что он пошел погулять с детьми ее сестры и с минуты на минуту вернется.
   Не прошло и нескольких минут, как Тиммерманс действительно вернулся. Мы сказали ему о цели своего приезда и по первым же его словам поняли, что это был тот самый Андре Тиммерманс - он сидел в тюрьме с Мусой Джалилем, знал его и готов был рассказать о нем все, что сохранилось в памяти.
   Мы прошли вместе с Тиммермансом в заднюю комнату, за магазинчиком, я достал блокнот и по старой журналистской привычке почти стенографически быстро, стараясь не пропустить ни слова, стал записывать подряд все, что в ответ на мои вопросы вспоминал о Мусе Джалиле Тиммерманс.
   Но сначала - о рассказчике.
   Андре Тиммерманс, высокий, худощавый, чуть-чуть сутуловатый, черноволосый человек, скромный, даже, пожалуй, застенчивый, старательно и напряженно вспоминая каждую подробность, связанную с Мусой Джалилем, в то же время неохотно и немногословно говорит о себе: да, он был в движении Сопротивления, да, он был и остается антифашистом, но не принадлежал и не принадлежит ни к какой партии. В 1942 году его, очевидно, по чьему-то доносу, арестовали немцы. Сейчас он работает клерком, а жена и ее родственники содержат этот маленький магазинчик, через который мы проходили.
   Вот, пожалуй, и все, что он рассказывает о себе вне связи с Мусой Джалилем, а остальное мы узнаем мимоходом, попутно, тогда, когда он вспоминает о Джалиле.
   Жизнь Мусы Джалиля принадлежит истории нашей литературы. Волнение, которое я испытывал, слушая рассказ о последних месяцах его героической жизни, понятно каждому. Но я думаю, читателю гораздо дороже, чем мое волнение и мои ощущения, сами факты. В них вся суть, потому что они и есть история. Поэтому мне кажется правильней, без литературных прикрас и отступлений, просто-напросто познакомить читателей с теми ответами, которые Андре Тиммерманс мне дал на мои вопросы о Мусе Джалиле. Я их приведу именно в таком виде, в каком они были мною записаны во время нашего разговора. Больше того, я дам их именно в той последовательности, в какой они были записаны. Мне кажется, тогда перед глазами читателя весь этот разговор предстанет в более живой и непосредственной форме.
   
   * * *
   
   Вот он, этот разговор.
   Я: Когда вы познакомились с Мусой Джалилем?
   Тиммерманс: Я познакомился с Джалилем в конце 1943 или, пожалуй, в самом начале 1944 года. Это было в Берлине, в тюрьме на Лертерштрассе.
   Я: Джалиль оказался в тюрьме раньше или позже вас?
   Тиммерманс: Джалиль уже был в камере, когда меня туда привели немцы. Он сидел там вдвоем с одним немецким солдатом польского происхождения, родом из Силезии. Этот солдат уходил на целые дни из камеры, он работал на кухне в какой-то другой тюрьме, и его утром уводили туда, а вечером приводили оттуда, поэтому я по целым дням бывал вдвоем с Джалилем.
   Я: Как вы объяснялись с Джалилем?
   Тиммерманс: Это было очень трудно, потому что я знал французский и немного немецкий, а Муса Джалиль знал только русский и татарский, но нам хотелось говорить друг с другом, и мы старались это делать. В нашу тюрьму приходила газета "Фелькишер беобахтер", которую раздавали заключенным. У этой газеты были довольно широкие поля. Мы обрезали их и, скрепив, делали из них узенькие тетради. (Тиммерманс показывает пальцами, какой ширины были эти тетради.) Я и Джалиль рисовали на этих тетрадях разные предметы и каждый раз говорили друг другу, как этот предмет называется: Джалиль- по-русски, а я - по-французски, и оба заучивали эти слова. То есть тетради мы делали не сразу, а сначала рисовали и записывали слова на отдельных листочках, а потом уже переписывали их с переводом в тетради. Эти тетради пропали у меня потом, когда немцы переводили меня в другую тюрьму.
   Джалиль записывал мне перевод слов по-русски латинским шрифтом, чтобы я мог их легче читать. Труднее всего было с отвлеченными понятиями, но тут по вечерам, когда он возвращался с работы, нам помогал поляк. Поляк говорил с Джалилем по-польски, они немножко понимали друг друга, а потом поляк старался объяснить мне это по-немецки. Я, как вам уже сказал, немножко понимаю немецкий. Таким образом, мы при помощи польского и немецкого языков переводили отвлеченные понятия с русского на французский, и наоборот.
   Я: Сколько времени вы находились в одной камере с Джалилем?
   Тиммерманс: Не могу точно сказать, кажется, несколько месяцев. Тюремные дни похожи друг на друга, трудно точно сказать, сколько их было.
   Я: Были в этой тюрьме другие советские люди, кроме Джалиля?
   Тиммерманс: Тюрьма была большая, я не мог знать всех заключенных, но в двух соседних с нами камерах - слева и справа - сидело еще двое татар. Одного звали Абдулла Булатов, а другого Алишев. Этот Алишев, кажется, если мне не изменяет память, раньше, до войны, писал сказки для детей. Мне об этом рассказывал Муса Джалиль. Вместе с этими татарами в каждой камере сидело по бельгийцу. Эти бельгийцы были мои знакомые, они были оба арестованы в один день со мной, по тому же делу, что и я. Мне хотелось как-нибудь связаться с ними, а Джалилю - со своими товарищами татарами. Мы хотели пробить хоть небольшие отверстия в стенах, чтобы просовывать записки, но у нас не было для этого инструмента.
   В нашей тюрьме заключенным, если они просили об этом, иногда давали работу и инструменты для работы. Мы с Джалилем попросили дать нам работу, надеясь получить при этом какой-нибудь инструмент, которым можно ковырять стену. Наши надежды оправдались, нам приказывали вырезать пазы на деревянных круглых крышках (не знаю, для чего и куда шла эта деталь). Для работы нам дали несколько инструментов, в том числе небольшую стамеску. Этой стамеской мы и стали ковырять стену.
   Сначала мы стали долбить стену, отделявшую нас от камеры, где сидел Булатов. Возле этой стены стояла тюремная параша на трех деревянных ножках. Одна из ножек почти вплотную подходила к стене и прикрывала кусок ее. Именно там, за этой ножкой, мы и стали ковырять стену так, чтобы дырка оставалась незаметной. Нам повезло - с самого начала мы попали в щель между двумя кирпичами: стена была толстая, в полметра; мы долбили ее много дней, не помню сколько. Уходя на прогулку, мы с Джалилем каждый раз выносили по горсти щебня и понемножку, незаметно высыпали его на землю на тюремном дворе. Наконец, мы пробили узкую щель и с этого дня стали разговаривать - я со своим товарищем-бельгийцем, а Джалиль с Булатовым.
   Через несколько дней после того, как мы продолбили отверстие в одну камеру, немножко отдохнув, мы начали долбить отверстие в другую. На этой стене находилось отопление, и хотя нам было очень неудобно работать, но мы все-таки старались пробить дырку за трубами отопления, чтобы ее не было видно. Нам показалось с Джалилем, что вторая стена тверже, чем первая, а может быть мы просто устали. Джалиль говорил мне, что ему очень хочется поговорить с Алишевым, сидевшим за этой стеной, но довести дело до конца нам так и не удалось. Однажды за Джалилем пришли конвоиры и увезли его в Дрезден, на суд.
   Я: В этот день вы в последний раз виделись с Джалилем? Он уже не вернулся в тюрьму?
   Тиммерманс: Да, он больше не вернулся туда, но я его видел еще один раз потом, в тюрьме в Шпандау. Тюрьма, где мы сидели, вообще была гражданская, но одно крыло - наше - было отведено под военную тюрьму для подследственных. Татары, которые сидели в соседних камерах, тоже были отправлены на суд в Дрезден. Джалиль говорил мне, что они сидят по одному делу с ним,
   Я: А как и когда вы встретились с Джалилем а тюрьме в Шпандау?
   Тиммерманс: Не могу сейчас вспомнить точно, но, кажется, что в августе 1944 года, в связи с покушением на Гитлера, все политические заключенные были изъяты из берлинской тюрьмы, где мы сидели, и переведены в Шпандау. Через несколько дней после того, как я очутился в Шпандау, утром, во время прогулки по тюремному двору, я услышал чей-то голос, кто-то привлекал мое внимание, шепотом говоря: "Пет... пет..." Я долго озирался, но никого не заметил. Через день, на прогулке, я снова услышал этот звук. Окна нижнего этажа тюрьмы были расположены сравнительно невысоко, они открывались внутрь, оставляя узкую щель. И вот я вдруг увидел в такой щели голову Джалиля, верней, не всю голову, а только часть лица, потому что щель была очень узкая. Я продолжал ходить по кругу - останавливаться было нельзя. Сделав круг, я снова поравнялся с этим окном и, нагнувшись, сделал вид, что завязываю шнурок на ботинке. Я стоял наклонившись и не видел в то мгновение Джалиля, но слышал его голос, он сказал мне шепотом по-немецки, что суд состоялся и что ему отрубят голову.
   Я: И это была ваша последняя встреча с Джалилем?
   Тиммерманс: Нет, мне очень хотелось повидаться и поговорить с ним, и я стал узнавать через товарищей, в какой день заключенные того крыла, где находился Джалиль, ходят в душ. В это время тюрьма была перегружена после покушения на Гитлера, и в ней царил беспорядок. Хотя я сидел в другом крыле, но мне удалось попасть в тюремный душ в тот день и час, когда там мылись заключенные из другого крыла. Там я увидел Джалиля и, пока мы стояли рядом и мылись, десять минут говорил с ним. Джалиль сказал мне, что он и все его товарищи татары приговорены к смертной казни.
   Я: А о чем вы еще говорили с Джалилем?
   Тиммерманс: Больше ни о чем. Хотя мы были рядом с ним десять минут, но говорить было почти невозможно, кругом были люди, нам мешали.
   Я: Джалиль сказал вам о себе и своих товарищах татарах; очевидно, по тому процессу, по которому их приговорили к смертной казни, сидели именно татары?
   Тиммерманс: Да, я думаю, что по этому процессу все осужденные были татары, я не слышал от Джалиля ни о ком другом.
   Я: А после этого свидания в тюремной бане вы уже не видели Джалиля?
   Тиммерманс: Нет. Через несколько дней я был переведен в лагерь Луккау.
   Я: А когда Джалиль передал вам свою тетрадь, которую вы сохранили?
   Тиммерманс: Это было примерно за полмесяца до того, как его отправили на суд в Дрезден. Он передал мне маленькую тетрадку, сделанную из почтовой бумаги, которая продавалась в тюремной лавочке.
   Я: Почему он передал вам ее именно тогда? Он уже тогда ждал, что его казнят?
   Тиммерманс: Да, он уже задолго до суда был уверен, что его казнят. Он несколько раз совершенно спокойно говорил мне о том, что у него нет ни малейших сомнений на этот счет. В тот день, когда он мне передал тетрадь, Джалиля вызывали к начальнику тюрьмы. Точно не знаю зачем, но, кажется, требовали подписать какую-то бумагу. Когда он вернулся из тюремной конторы, он подошел ко мне, дал мне тетрадь и попросил, если я останусь жив и вернусь домой, сохранить ее и передать после войны в советское консульство в той стране, где я окажусь.
   Я: Как вам удалось сохранить и передать тетрадь?
   Тиммерманс: Когда меня переводили в Шпандау, я взял ее с собой - спрятал в одежде, а когда мне объявили мой новый приговор - пять лет каторги, то на следующий день после приговора я, как и все другие, должен был пойти в тюремную контору и сдать все лишнее. Мы уже были не подследственные, и нам запрещалось иметь лишние вещи. Например, у меня было две пары носков, я должен был оставить только одну, было две рубашки - оставлялась только одна. Кроме того, у нас вообще забирали все мелочи. Я собрал вещи, которые мне нужно было сдавать, и засунул в них тетрадку Джалиля так, чтобы ее не сразу было видно, но чтобы в то же время и не было впечатления, что я ее спрятал специально. Вместе с ней я засунул молитвенник, который мне дал в берлинской тюрьме немецкий священник. В этом молитвеннике две первые страницы были исписаны стихами Джалиля, которые он написал мне в подарок.
   Немцы начали составлять инвентарную опись вещей. Они увидели среди других вещей молитвенник и тетрадку и записали их тоже, спросив меня про тетрадь: "Что там такое?" Я сказал, что это мой дневник, а они сдуру, на мое счастье, не обратили внимания, что в тетрадке записи не на немецком и не на французском, а на другом языке. Впрочем, они спешили, они в тот день отправляли много людей.
   Там же вместе с тетрадкой и молитвенником была еще и безопасная бритва и некоторые другие мелочи. Все это вместе с инвентарной записью, согласно заведенному порядку, немцы отправили домой, моей матери. У меня где-то сохранилась эта инвентарная запись, может быть, я даже ее найду. (Тиммерманс приносит папку с разными пожелтевшими бумажками, долго роется в ней, но так и не находит этой инвентарной записи.) Посылка с моими вещами, с молитвенником и тетрадкой Джалиля пришла к моей матери, и она хранила все это до моего возвращения домой после войны. Когда меня отправляли из тюрьмы в концлагерь, мне разрешили написать матери письмо. Я не мог написать ей прямо, но постарался дать понять, чтобы она во что бы то ни стало сохранила эту тетрадку и молитвенник.
   Когда я вернулся, оказалось, что молитвенник пропал, не знаю, как это получилось, а тетрадь сохранилась, и я ее передал в советское посольство. Сам я не мог передать ее потому, что после концлагеря был долго болен, но я попросил одного своего товарища, который бывал в Брюсселе, свезти тетрадку в советское посольство. Он взял тетрадь и, вернувшись, сказал мне, что выполнил мое поручение.
   Я: Вы не знаете, по какому делу находился в заключении Джалиль, в чем его обвиняли фашисты?
   Тиммерманс: Как принцип, в тюрьме никто не говорил другим о своих делах, боясь, что рядом с ним в камере могут оказаться люди, специально подосланные немцами. Но мы с Джалилем доверяли друг другу и разговаривали о своих делах. Однако, когда говоришь, дополняя слова жестами и еле-еле зная язык друг друга, то не всегда и не все понимаешь. Поэтому у меня, может быть, нет вполне точного представления о том, что мне рассказывал Джалиль. Передам вам лишь то, что я мог понять. Судя по разговорам Джалиля со мной и с Булатовым, с которым, по-моему, он говорил по-русски, потому что в их разговорах я кое-что понимал,- Джалиль, до того как попал в тюрьму, сидел в немецком концлагере. Туда, к ним в лагерь, пришел главный муфтий (я переспрашиваю, и Тиммерманс повторяет: главный муфтий). Там, в лагере, было известно, что Джалиль - писатель, и муфтий требовал от него, чтобы Муса и несколько других татар написали обращение ко всем военнопленным татарам с призывом вступить в армию генерала Власова. Как я понял из слов Джалиля, они для вида согласились сделать это, но в то же время в подпольных листовках, которые они выпускали в лагере, написали все совершенно обратное и призвали татар не вступать в армию генерала Власова. Всего, как мне говорил Джалиль, в их подпольной организации, которая выпускала листовки, было двенадцать человек татар. Потом они привлекли еще одного - тринадцатого, и этот тринадцатый их выдал. Насколько я помню, они часто говорили об этом через стену с Булатовым.
   Если бы я просидел еще два-три месяца вместе с Джалилем, я бы знал язык гораздо лучше и мог бы вам подробнее рассказать, за что казнили Джалиля и что случилось с татарами - его товарищами, а так могу рассказать только то, что понял, не могу даже поручиться за полную точность этого: все-таки и я и он - мы оба очень плохо понимали друг друга.
   Я: Скажите, как Джалиль писал свои стихи, те, что он передал вам?
   Тиммерманс: У нас было много свободного времени, я старался протянуть его, и каждый день утром брился подолгу, по целому часу, а то и больше. У Джалиля, насколько я помню, борода росла медленно, и он брился только изредка. Пока я каждый день с утра брился, Муса обычно писал что-то на кусочках бумаги, оторванных от "Фелькишер беобахтер", писал, рвал и снова писал. Когда я кончал бриться, он переставал писать, и у нас начинался разговор при помощи рисунков. Так шло время до полудня. В полдень было то, что называлось нашим обедом. После обеда мы опять учили язык, а часа в четыре дня Джалиль снова начинал писать.
   Я: Вы знали, что Муса Джалиль поэт?
   Тиммерманс: Да, я это узнал, хотя и не сразу. Когда я в первый раз пришел в камеру и спросил фамилию Джалиля, он сказал, что его зовут Гумеров, и я подумал: раз кончается на "ов", значит он русский. Потом мы стали объясняться рисунками. Однажды, когда мы уже стали немножко понимать друг друга, Джалиль заговорил о Гитлере и сказал, что в русском языке буква "Н" не произносится, по крайней мере, я так его понял, и я стал звать его не Гумеров, а Умеров, а потом заметил, что Умеров - это похоже на имя поэта Гомера, и вот тогда-то Джалиль и сказал, что он тоже поэт.
   Я: Тюремные надзиратели не мешали писать Джалилю?
   Тиммерманс: Нет. Сторожа в тюрьме не были профессиональными тюремщиками, это были военнообязанные старики, неплохие люди, спустя рукава выполнявшие свои обязанности. Мы в общем были предоставлены самим себе, и благодаря этому и Муса мог писать, и мы могли вместе с ним сверлить стену.
   Я: Скажите, что вам говорил Муса о своих товарищах татарах?
   Тиммерманс: Когда мы увиделись в последний раз в тюремном душе, Муса сказал мне, что их приговорили к казни, всех тринадцати человек, включая выдавшего их предателя. Но я не знаю, все ли они были казнены, - это было уже потом, потому что, когда меня перевели в Луккау, Муса и остальные приговоренные к смерти татары оставались еще в Шпандау.
   Я: Когда вам в первый раз сказал Джалиль о том, что его казнят? В тот день, когда его водили и требовали подписать какой-то документ?
   Тиммерманс: Да, в тот день, передавая мне тетрадь, он сказал, что его казнят. Но сказал он это уже не в первый раз. Он несколько раз говорил мне об этом и раньше. Он был уверен в этом, это было видно и по его тону, и по его жестам. Он был абсолютно уверен и абсолютно спокоен.
   Я: Вы не можете вспомнить, о чем вы еще говорили с Мусой Джалилем?
   Тиммерманс: Ну, о чем говорят люди в тюрьме: нас мучил голод, поэтому мы иногда говорили о еде, рассказывали друг другу о том, что мы оба когда-то ели дома - я у себя в Бельгии, Джалиль - у себя в Татарии. Много говорили о своих семьях, родных. Я не убежден, что я все хорошо понимал, но мне кажется, что Джалиль говорил мне о том, что его отец был крестьянин, что одна из его сестер - инженер-химик, а другая... Кем была его другая сестра, я так и не понял, хотя он мне пытался это объяснить. Он много говорил о жене, и если я не путаю, то он говорил мне, что тетрадь, которую он мне отдал, предназначается жене. О чем бы он ни говорил, он был всегда очень спокоен и неизменно восхищал меня этим.
   Я: Скажите, а когда последний раз вы видели Джалиля в тюремном душе, он не говорил с вами снова о своей тетрадке, о том, чтобы вы сохранили ее?
   Тиммерманс: Нет, он больше не напоминал мне об этом. Он один раз сказал мне и, наверное, верил, что я сделаю это, раз обещал. Я повторяю - он был очень спокойный и мужественный человек. Я не мог не выполнить его просьбы. Встаньте сами на мое место: мне передают тетрадь на незнакомом языке, я не могу ее прочесть, я не знаю, что в ней написано. Я знаю, что человек, который мне отдал свою тетрадь,- поэт. Я не знаю, какой он поэт, хороший или плохой, но я знаю, что он хороший человек, я его глубоко уважаю за его спокойствие и мужество, и раз такой человек - товарищ по камере - просит меня что-то сделать, то я знаю, что это надо сделать. Я думаю, что он мне при последнем свидании не напомнил о своей просьбе потому, что знал, что я сам помню о ней.
   Тиммерманс достает еще одну папку, долго роется в ней и, наконец, находит тот самый инвентарный список вещей, о котором он вспоминал раньше, тот список вещей, который немцы переслали когда-то, в 1944 году, его родителям. Этот напечатанный на машинке, на немецком языке, аккуратный реестр из семи или восьми пунктов: бритва, носки, рубашка и четвертым или пятым пунктом стоит слово "брифташе" - почтовая сумка.
   - Наверное, под этим пунктом и значился тот пакет, в который были завернуты молитвенник и тетрадь Джалиля, - говорит Тиммерманс.
   
   * * *
   
   Рассказ о Джалиле закончен. Тиммерманс несколько раз сам возвращается к тем или другим уже рассказанным им подробностям и напряженно пробует вспомнить, не забыл ли он чего-нибудь. Но нет, больше он ничего не может вспомнить. То, что он рассказал,- все, что он знает.
   Мне хочется хоть немножко подробнее услышать о жизни самого Тиммерманса. Вначале он говорил о себе кратко и неохотно и сразу перешел на рассказ о Джалиле, но теперь я снова возвращаюсь к своим вопросам, и Тиммерманс рассказывает о себе сдержанно, немногословно, но все-таки немножко подробнее, чем вначале.
   В начале войны он работал клерком в конторе у судебного исполнителя. Его арестовали здесь, в этом самом городке Тирлемон, где он был одним из первых членов движения Сопротивления, когда движение это еще никак не называлось; потом его назвали "Фронтом независимости". У каждого из них - членов движения Сопротивления в Тиолемоне - была своя маленькая работа. У него было задание - составлять списки коллаборационистов, он на каждого из них заводил отдельный листок и вносил на этот листок все добытые им сведения об их сотрудничестве с фашистами. Кроме того, он старался добыть их фотографии. Постепенно в эту картотеку вносились все новые и новые данные. Он не держал эту картотеку у себя, она была спрятана у одной старой одинокой женщины, подруги его матери. Он иногда брал ее у этой женщины для того, чтобы внести туда новые сведения, и снова относил картотеку к ней. Между прочим, у этой женщины впоследствии мать Тиммерманса хранила и тетрадь Джалиля.
   В конце сорок четвертого года, когда он сам уже третий год сидел в немецкой тюрьме, а Тирлемон был освобожден от фашистов, бельгийские патриоты получили у старушки эту картотеку, которую он вел в сорок втором году, и по ней смогли установить многих коллаборационистов. Таким образом, его работа не пропала даром. Кроме этой работы, он занимался еще распространением подпольной газеты. Его арестовали ночью, в постели, в один день с еще шестьюдесятью четырьмя человеками, в том числе с мужем его сестры. Их обвинили в помощи врагу и отправили в брюссельскую тюрьму. Мужа его сестры приговорили к смертной казни, а ему и его товарищам дали от трех до пяти лет. После этого его отправили в Вестфалию. Оттуда снова в Брюссель, а оттуда уже в Берлин, где он встретился с Мусой Джалилем. Потом их судили во второй раз и потребовали для всех смертной казни: за помощь врагу, за распространение антифашистской литературы и за составление списков лиц, лояльных к Третьему рейху. В итоге, вместо первоначальных трех лет тюрьмы он получил пять лет каторги. Лагерь, где они сидели в последнее время, находился около Эльбы; к нему одновременно с обеих сторон подходили русские и американцы. Немецкая охрана бежала. Русские подошли к лагерю, и он несколько дней пробыл у них, был даже на медицинском осмотре. (Тиммерманс вынимает из папки маленькую пожелтевшую бумажку с печаткой "М. П." - медпункт и неразборчивой подписью какого-то нашего военного врача.)
   Потом через несколько дней русские передали его и других бельгийцев американцам для отправки на родину.
   После окончания войны он все время живет в Уирлемоне, женился, работает клерком в страховой конторе. Вот и все. Тиммермансу явно кажется, что он и так слишком много рассказывал о себе. Я говорю ему о его большой заслуге перед татарской, да и вообще перед всей советской литературой, для которой он спас последние произведения Мусы Джалиля, и рассказываю, что Мусе Джалилю посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
   - Он был очень спокойный и очень мужественный человек, я всегда уважал его, - уже в который раз с большой внутренней силой повторяет Тиммерманс.
   Поднявшись, чтобы попрощаться, я еще раз говорю Тиммермансу, что мы глубоко благодарны ему. Неожиданно для меня он хмурится и делает протестующий жест.
   - Я ведь не знал, что это за тетрадка, - говорит он без тени рисовки. - Я не знал, что это что-то особенное, я просто выполнил просьбу товарища. Я не хочу, чтобы вы думали, что я сам считаю, что я сделал что-то особенное. Если оказалось, что эта тетрадь такая важная, - очень хорошо, но мне этого нельзя ставить в заслугу, я этого не знал, я этому не придавал такого значения... Все это было очень просто, и такой же простой вещью осталось для меня и сейчас. Я уважал человека и сделал для него то, что мог сделать. Когда вы увидите вдову Мусы Джалиля, - добавляет он, - передайте ей, - я очень глубоко уважал ее мужа, очень глубоко. Непременно передайте это ей...
   Мы прощаемся. Я выхожу на улицу и сажусь в машину. Машина трогается. У открытых дверей маленькой винной лавочки, прислонившись к притолоке, засунув руки в карманы, стоит высокий, немножко сутуловатый, неулыбчивый, сдержанный мужчина Андре Тиммерманс, человек долга, вместе со своей матерью и еще одной скромной старушкой, бельгийкой спасший для литературы "Моабитскую тетрадь" Мусы Джалиля.
   
   Тирлемон - Москва
   
   
   
   
   
   
   

Рафаэль Мустафин
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

   После войны в Берлине была издана книга бывшего священника тюрьмы Плетцензее Гарольда Пельхау "Последние часы", в которой рассказывалось о казнях и последних минутах многих борцов против фашизма. Известный публицист и переводчик ГДР, исследователь жизненного и творческого пути Джалиля Небенцаль написал Пельхау, не помнит ли он таких не совсем обычных заключенных, как двенадцать татар во главе с поэтом Мусой Джалилем. Пельхау, к сожалению, не помнил таких узников. Но он переслал письмо Небенцаля бывшим священникам гитлеровских тюрем. На это письмо откликнулся бывший священник тюрьмы Шпандау Георгий Юрытко, проживавший в Западном Берлине.
   Он писал, что хорошо помнит узников-татар, сидевших летом 1944 года в тюрьме Шпандау. Все они, по его словам, были казнены. Точной даты казни патер Юрытко не помнил, но полагал, что она произошла осенью того же года.
   "Я помню еще поэта Мусу Джалиля, - писал он.- Я посещал его как католический священник, приносил ему для чтения книги Гете и научился ценить его как спокойного благородного человека. Его товарищи по заключению в военной тюрьме Шпандау очень уважали его. Он сидел в камере с одним инженером, имени которого я не помню (речь идет об одном из друзей Джалиля - Фуате Булатове.- Р. М.). Как рассказывал мне Джалиль, он был приговорен к смертной казни за то, что печатал и распространял воззвания, в которых призывал своих земляков не сражаться против русских солдат".
   На вопрос, где и как состоялась казнь, Юрытко ответил, что не может положиться на свою память. По его мнению, всех татар расстреляли. Обычно расстрелы узников совершались в Зеебургском тире, в нескольких километрах юго-западнее Шпандау.
   В 1958 году в Германию ездил татарский писатель Шайхи Маннур, собиравший материал для своего романа о Джалиле. Узнав от Небенцаля еще об одном очевидце последних дней поэта, Маннур по- сетил Юрытко в Гатове (район Западного Берлина) и беседовал с ним. Священник так отозвался о поэте: "Умный, приветливый, воспитанный, высокообразованный и, несмотря на ожидание близкой смерти, державший себя очень спокойно, он оставил у меня чрезвычайно хорошее впечатление".
   Правда, Юрытко не смог добавить ничего нового к уже сообщенным им ранее сведениям кроме того, что он приносил поэту незадолго до казни "Фауста" Гете на немецком языке из своей личной библиотеки. Шайхи Маннур попросил разрешения взглянуть на эту книгу, но, к сожалению, она не сохранилась.
   Из дальнейшей беседы выяснилось, что в одной камере с Джалилем и Булатовым сидел какой-то итальянец, также приговоренный к смертной казни, но впоследствии помилованный. Имени его Юрытко не помнил, но, после долгих расспросов, в конце концов, припомнил, что давал итальянцу читать "Божественную комедию" Данте на итальянском языке. Книга эта, к счастью, у священника сохранилась. И вот на одной из чистых страничек Маннур обнаружил полустершуюся карандашную запись на итальянском языке, о которой до этого не подозревал и сам священник. Ее оставил тридцатисемилетний итальянский военнопленный Рениеро Ланфредини, родом из Мантуи. Здесь же был адрес его родных в Италии.
   С разрешения священника Шайхи Маннур взял эту страничку с собой. В тот же день Небенцаль написал письмо в Италию. И хотя Ланфредини за эти годы успел восемь раз сменить место жительства, итальянская почта в конце концов разыскала его и вручила письмо.
   Выяснилось, что Ланфредини жив, работает клерком в небольшой конторе города Кремона (Северная Италия), хорошо помнит времена своего заключения и соседа по камере - Мусу Джалиля. Оказывается, сразу после выхода из тюрьмы Ланфредини на основе своих впечатлений написал книгу "Дневник моего заключения", собирался издать ее, но не смог, "так как в Италии это стоило бы больших денег". Опираясь на эти свои записки, он ответил на все поставленные Небенцалем вопросы и точно назвал дату казни Джалиля - 25 августа 1944 года.
   Желая проверить точность этой даты, Леон Небенцаль сделал еще один запрос в управление тюрьмы Плетцензее. На этот раз круг поисков сужался, так как дата казни была известна. Через некоторое время он получил по почте копию карточки о казни одного из подпольщиков - Ахмета Симаева. Он, как значилось в карточке, был доставлен в тюрьму Плетцензее в 8 часов утра 25 августа 1944 года и в тот же день казнен. Через несколько лет в тех же архивах была найдена еще одна карточка - о казни сподвижника Мусы - Тарифа Шабаева, погибшего тогда же. Так еще раз подтвердилась достоверность свидетельства Рениеро Ланфредини.
   Летом 1965 года по приглашению Союза писателей Татарии Небенцаль приехал в Казань. Он привез с собой в дар татарским писателям ценнейшие документы: письма Андре Тиммерманса, копии запросов в берлинские тюрьмы и ответы на них, фотокопии карточек о казни, письма и адреса Георгия Юрытко, Рениеро Ланфредини и другие документы.
   Вместе с Гази Кашшафом мы решили еще раз написать Ланфредини, попросив его рассказать подробнее о последних днях Джалиля. Завязалась переписка.
   Благодаря своим записям, сделанным сразу же по выходе из тюрьмы, Ланфредини помнил многие детали гораздо лучше патера Юрытко, который, очевидно, уже успел привыкнуть к ежедневным казням, и они не оставляли такого сильного впечатления в его сознании.
   "Падре Юрытко навещал меня в камере № 53 два-три раза в неделю,- пишет Ланфредини,- и всегда приветливо разговаривал с Мусой Джалилем и его товарищами. И я не понимаю, почему он не помнит дату их смерти - 25 августа 1944 года, ведь он сам в этот же день пришел ко мне с известием об их смерти. Падре Юрытко должен был навестить и немецкого офицера-католика, повешенного в то же время, когда были казнены татары - об этом мне сказал тогда сам падре Юрытко".
   Кстати, об этом военнослужащем. Нам уже приходилось слышать от бывших военнопленных, что вместе с группой Джалиля и, очевидно, по тому же делу был осужден какой-то немецкий унтер-офицер. Свидетельство Ланфредини подтверждает это. Вот почему в группе джалильцев было двенадцать человек, хотя из России, как писал Симаев, их было одиннадцать.
   Союз писателей Татарии пригласил Ланфредини посетить Советский Союз, побывать в Москве и Казани. Но Ланфредини, поблагодарив за приглашение, отказался.
   "В 1963 году я перенес жестокий инфаркт,- писал он,- и с тех пор все время нахожусь под наблюдением врачей... Эта Германия сократила мою жизнь на пятнадцать лет..."
   В 1967 году Ланфредини свалил второй инфаркт, и последние свои письма он уже не мог писать сам, диктовал товарищам по больничной палате. Несмотря на болезнь, Ланфредини не оставил без ответа ни одно из моих писем, аккуратно и обстоятельно отвечал на все вопросы, а таких вопросов было довольно много. Он писал, что считает своим долгом восстановить правдивую картину последних дней поэта:
   "Я всегда буду помнить поэта Мусу Джалиля, так как он был моим другом, другом в самом тяжелом несчастье".
   По просьбе Ланфредини я послал ему краткую биографию Джалиля в переводе на итальянский и фотоальбом о его жизни и творчестве. Наш итальянский друг был приятно удивлен, узнав, какой любовью пользуется имя Джалиля в нашей стране:
   "Я всегда считал его большим поэтом, но не столь крупным и известным, что даже один из крупнейших театров Казани носит его имя".
   На фотографиях он сразу узнал Джалиля и Булатова, с которыми он сидел в одной камере... Узнал он и других узников-татар, но имен большинства из них он уже не помнил.
   Наша переписка продолжалась около года. И наконец в августе 1967 года почта доставила большой белый конверт с яркими итальянскими марками. Нетерпеливо надорвав его, я достал толстую пачку тоненьких полупрозрачных листков папиросной бумаги, густо забитых убористым, без интервалов машинописным текстом.
   С бьющимся сердцем, еще не смея верить своей догадке, я побежал в Казанскую консерваторию к преподавательнице Альбине Абдулловне Лейно, знающей итальянский язык. Мельком просмотрев содержимое конверта, она подтвердила: да, это те самые тюремные записки Ланфредини, которых мы ждали.
   "23 мая 1944 года я был приговорен немецким судом к смерти.
   5 июня 1944 года меня перевели из Тегельской тюрьмы вместе с другими заключенными немцами, также осужденными на смерть, в тюрьму Шпандау. Нас везли в закрытом грузовике. Прибыли туда в 10 часов утра. Я впервые увидел пресловутую тюрьму Шпандау, которая показалась мне хищной черной птицей, мрачной, пугающей... Я вошел в первый двор, потом в другой, затем был введен в первый коридор на первом этаже. Прошел через дверь и железную решетку. Там было множество дверей, одна рядом с другой, на которых были карточки с красной каймой, где были написаны имена приговоренных к смерти.
   Я ждал, пока были распределены по камерам остальные мои товарищи, потом наступила моя очередь. Мне приказали взять свои вещи, открыли одну из камер и заперли меня в ней. Это была камера поэта Мусы Джалиля и Булатова. Мы познакомились. Они отнеслись ко мне очень сердечно. Поэт был очень худой, но вид имел здоровый и бодрый, глаза его были живые и умные. На глаза ему все время падала прядь волос. На нем был костюм каштанового цвета. Булатов был приземистым и очень коренастым человеком с хорошим здоровьем. Он носил мундир немецкого солдата * (* - Муса не состоял на военной службе в легионе "Идель-Урал" и ходил в штатском. Некоторые его товарищи были арестованы в легионе, поэтому на них были немецкие мундиры). Поэт и Булатов были очень внимательны ко мне, даже приготовили мне постель, которая состояла из соломенного тюфячка, лежащего на полу. Добыли они мне также миску (или, скорее, котелок или бачок для еды) и ложку.
   Для меня этот день был очень неспокойным. Меня то и дело вызывали из камеры и водили то туда, то сюда (в разные официальные учреждения) для выполнения различных формальностей. Последнее место, куда меня водили, был склад, где я сдал свои лохмотья. Наконец, я вернулся в камеру. Поэт называл себя Ахметом * (* - Это обстоятельство вначале смутило нас. Уж не путает ли Ланфредини Джалиля с журналистом Ахметом Симаевым? Но нет, на карточке Ланфредини сразу узнал и Джалиля и Симаева. Скорее всего, Муса при встрече стал говорить о своих друзьях, а Ланфредини из-за плохого знания языка неправильно его понял. Ланфредини разъяснил, что они с Мусой говорили по-немецки, а он плохо знал немецкий), но Булатов мне сказал его настоящее имя и сообщил мне также, что он был крупным поэтом. Булатов очень уважал поэта.
   Вот распорядок дня в Шпандау: подъем в 6 часов. Затем личный туалет и уборка помещения. В 6.30 - кофе, если можно так назвать то, что мы пили; в 7.30 спрашивали, нет ли больных в камере (чтобы вызвать врача); в 9 часов партиями по 12 человек нас выводили на прогулку во двор тюрьмы. Мы всегда были с татарами, так как наши камеры были соседними, и вместе мы всегда образовывали группу в 12 человек. Было строжайше запрещено разговаривать между собой, но иногда украдкой все же удавалось. Поэт говорил со своими товарищами-татарами на совершенно незнакомом мне языке. После прогулки возвращались в камеру. Поэт обменивался с друзьями какими-то записками; читал их и объяснял Булатову на том же непонятном мне языке. Потом эти листочки уничтожались. В 11 часов - раздача рациона: суп и 5 картофелин. В 13 часов - раздача почты * (* - В одном из писем Ланфредини пояснил: "Те, кто был приговорен к смерти, имели кое-какие привилегии: мы могли читать местные газеты, книги... могли писать и получать письма и посылки из дома или Красного Креста. Я, однако, никогда ничего не получал". В другом письме он сообщил, что Муса Джалиль покупал иногда в тюремной лавочке немецкие газеты, читал их и пересказывал ему содержание. По-видимому, право свободной переписки не распространялось на советских подданных, так как патер Юрытко рассказал, что по просьбе поэта он вынес на волю и отослал одно или два его письма).
   Затем отдых. Время от времени слышны были крики, шум из коридора, разговоры, но никогда ничего не было известно в этой тюрьме. Наш коридор постоянно, днем и ночью, охранялся. В 16 часов - ужин: пластиночка хлеба с капелькой джема и кусочком маргарина. В 18 часов приходили надзиратели. Нас, смертников, заставляли раздеться и выносили всю одежду в коридор. Потом нам надевали на руки кандалы, и так мы должны были спать. Утром кандалы снимали и приносили одежду. Так было каждый день. В 20 часов гасили свет, и потом - тишина. Слышно было, как ходили по коридору надзиратели, которые время от времени заглядывали в камеру через "глазок". Среди ночи вдруг зажигался свет, чтобы видеть, чем мы занимаемся. За смертниками тщательно следили. Охранники, за исключением некоторых, очень жестоких и злых, были неплохие, и, главным образом, инвалиды войны: у кого не было глаза, у кого руки, потерянных на фронте.
   Я, католик, вызвал католического священника тюрьмы падре Юрытко, чтобы он поддержал меня духовно. Падре явился почти сразу же. И в дальнейшем он приходил ко мне по два или три раза в неделю. Он часто подолгу разговаривал с поэтом.
   Джалиль и Булатов были мусульманами и вечерами молились часто по-своему. Мусульманских священников в тюрьме не было * (* - Всю жизнь Джалиль был убежденным атеистом, не раз выступал против религиозного дурмана. Изменил ли он своим убеждениям накануне смерти? Ни свидетельство Тиммерманса, ни рассказы других узников не дают для этого никаких оснований. В Моабитских тетрадях - этой поэтической исповеди Джалиля - также нет ни малейшего намека на религиозные чувства. Вероятно, Джалиль с Булатовым либо читали стихи, либо пели вдвоем татарские песни. Чтобы не придирались надзиратели, они могли даже сказать, что совершают молитву. Глубоко религиозный Ланфредини также, видимо, был удовлетворен таким ответом).
   Моя вера в бога мне очень помогла в те тяжелые дни. Она заставила меня видеть во всех людях братьев.
   Думаю, что эти детали для Вас интересны. Я, со своей стороны, рад хоть чем-то помочь Вам. Я попытаюсь рассказать Вам обо всем с мельчайшими подробностями (каких нет даже в моем "Дневнике"). Только я один знаю, что произошло с татарами, так как только я один был рядом с ними в их последние дни.
   Что же происходило в тюрьме Шпандау? В понедельник не было ничего нового, кроме прибытия и отбытия заключенных. Заключенных переводили или в другие тюрьмы (тех, у кого уже закончился процесс), или в концлагеря.
   Во вторник было то же, что в понедельник.
   Иногда в 9 часов приходили штатские, на мой взгляд, служащие с фабрик. Они приносили нам бумагу, из которой мы делали разные пакеты (которые служили для упаковки мармелада). Поэт работал охотно и тщательно. Булатов- не так.
   Самыми скверными днями недели были среда, пятница, суббота, посвященные казням приговоренных к смерти.
   В 5 часов утра появлялись солдаты, не прикрепленные к охране в тюрьме, с оружием в руках, не очень любезные... Открывались двери в камеру, назывались имена осужденных, им объявлялось, что генерал Фромм отказал им в помиловании, то есть смертная казнь утверждена. Число осужденных на смерть варьировалось от 5-6 до 9 * - (* - В одном из своих писем Ланфредини рассказал об этом более подробно: "Охранник входил с листом, на котором были фамилия и имя осужденного, и громко произносил: "Все кончено для тебя; твоя смертная казнь утверждена". Осужденный прощался с товарищами и выходил в коридор, где его ожидали другие идущие на смерть"). Каждое утро мы ожидали, что откроется дверь нашей камеры и назовут наши имена. В 5.30 мы слышали, как приговоренные шли по коридору на смерть. Иногда они волновались, кричали, не всегда все было спокойно, они призывали бога, маму, жену, детей. Все это с таким огромным отчаянием, что, казалось, могут растрогаться камни. Иногда слышался голос падре Юрытко, который ободрял осужденных. Когда мы потом оказывались на прогулке, мы узнавали о тех, кто был сегодня казнен... Нередко среди них были и те, кто накануне был с нами на прогулке. Наши дела рассматривал генерал Фромм. После 20 июля 1944 года место Фромма занял Гимлер * (* - - Генерал-полковник Фромм был одним из участников подготовки покушения на Гитлера. Но в последнюю минуту он заявил о своей преданности фюреру и арестовал заговорщиков. Тем не менее Гитлер сместил его, заменив Гиммлером). который и приговорил татар к смерти, отказал им в помиловании.
   Расскажу о нашей жизни в камере, об отношениях между мной, Джалилем и Булатовым.
   Я подробно рассказал им мою историю. Поэт сказал, что дело очень серьезное * (* - Р. Ланфредини был приговорен к смертной казни за те, что осуждал фашистский режим и в одной из записок, попавших в руки гестапо, непочтительно отозвался о фюрере.), но можно надеяться на помилование и замену наказания. Помилование солдату Бадольо... Это казалось мне абсолютно невозможным.
   Когда поэт выходил из камеры (в баню или к врачу), Булатов рассказывал мне, что он был крупным писателем. Он был всегда очень добр со всеми. Терпелив, никогда не было вспышки раздражения или гнева, он всегда держался с большим достоинством, даже с надзирателями тюрьмы * (* - В письмах Ланфредини сообщил еще некоторые подробности тюремных будней: "По воскресеньям в полдень Джалиля по его просьбе переводили в соседнюю камеру к друзьям-татарам, где он оставался около часа. Возвращался счастливый и оживленно говорил о чем-то с Булатовым. Меня в воскресные дни всегда приглашали или итальянские друзья из соседних камер, или соседи-татары (посредством тюремной азбуки по водопроводной трубе). По их просьбе я им пел песни моей родины, немного развлекая товарищей. В конце я всегда пел стих из священного писания..."). Поэт рассказывал мне историю своего ареста и приговора вместе с другими татарами. Но сейчас, через 20 лет, я уже не помню подробностей.
   Поэт мне рассказывал, что вначале он жил в Берлине или в каком-то другом городе Германии... Чем он занимался там, я не помню. Знаю, что он пользовался относительной свободой. Вместе с другими он говорил немцам, что больше нет смысла сражаться, так как война все равно ими проиграна. Они были преданы одним из своих и были арестованы. До процесса находились в разных тюрьмах Германии. С ними очень плохо, жестоко обращались немцы. Он мне показывал на теле многие следы от побоев и пыток. Если я правильно понял, процесс над всеми татарами происходил в Дрездене, и там они были приговорены к смерти. После процесса, пройдя через многие тюрьмы Германии, они попали в Шпандау. Их параграф обвинения - пропаганда против Германии и фюрера. Когда я прибыл в Шпандау, татары уже около года находились там * (* - Видимо, Ланфредини неправильно понял Джалиля. Джалиль и его товарищи до встречи с итальянцем провели в тюрьмах всего около года. А в Шпандау они могли содержаться до этого самое большее два месяца, так как, судя по записи на стене Дрезденской тюрьмы, 24 марта 1944 года они были еще в Дрездене). Булатов и поэт уже верили в помилование, так как прошло много времени с момента приговора, а это позволяло надеяться на помилование. В моменты уныния, упадка поэт что-то много писал * (* - В письме Ланфредини разъяснил, что Муса писал не только в минуты уныния, а постоянно, ежедневно). Но что писал? Мы не знали. Он перечитывал написанное и потом уничтожал все. Иногда он много и сосредоточенно думал. О чем? Слышались только восклицания: "Боже мой!" Иногда говорил, что и у немцев будет скверный конец. Он мне объяснял, как устроено русское правительство, его структуру, рассказывал о двух палатах в парламенте. Говорил о том, что главы русского правительства никогда бы не отказали в просьбе о помиловании. Виновных бы, конечно, наказали (отправили в Сибирь на работы), но сохранили бы им жизнь. Часто он говорил о своей Родине, о том, что, если он умрет, его должна помнить Родина. Поэт рассказывал о своей семье, родных - простых людях - о своей жене и дочери, своей матери. Когда он говорил о них, глаза его были полны слез. Мы ему доверили распределение картофелин, и он всегда пытался самые крупные дать мне или Булатову. Еженедельно нам давали по семь сигарет (их выдавали только приговоренным к смерти). Я их отдавал поэту или Булатову, так как сам я не курил* (* - Известно, что Муса Джалиль никогда не курил. На мой дополнительный вопрос, курил ли поэт в свои последние дни в тюрьме, Ланфредини ответил: нет, не курил. Он брал сигареты для друзей из соседних камер). Каждую пятницу нам приносили белье для смены. Но об этом я не хочу даже говорить. Это было настоящее свинство. Баня, медицинские осмотры, смена белья - все это было только формальностью. И конечно, делалось это далеко не регулярно. Приходили к нам в камеру, заставляли раздеться донага и все наши вещи тщательно просматривали. Иногда приходили с обыском солдаты СС. Горе тому, у кого находили недозволенное...
   Нередко мы коротали время, читая имена и даты осужденных на смерть до нас. Стены в камере были исписаны этими именами людей разных национальностей. Булатов говорил мало, но был большим оптимистом. Я, конечно, говорил больше всех. Когда являлся падре Юрытко, он всегда спрашивал у поэта, как итальянец себя чувствует. Поэт отвечал: он хороший товарищ. Юрытко подолгу разговаривал с поэтом, рассказывал новости, говорил, кого казнили на этой неделе. Он передавал записки поэта в другие камеры (к татарам) и приносил ему ответ на следующий день. Он же приносил нам чистую бумагу, хлеб, зубные щетки, зубную пасту. Падре Юрытко был добр со всеми.
   Поэт высказал желание изучить итальянский. Мы занимались с ним каждый день. Он быстро запоминал, повторял фразы. Вечером и утром он приветствовал меня по-итальянски. 20 июля 1944 года, в день покушения на Гитдера, мы узнали о происшедшем от охранников тюрьмы. В сердце у нас поселилась великая надежда... Но вот узнали о результате и снова упали духом * (* - В письмах своих Ланфредини писал, что поэт постоянно был бодр и жизнерадостен, старался поддержать духовно и подбодрить своего итальянского друга. "Но бывали и у него минуты уныния. Так случилось, например, когда мы узнали о неудаче покушения на Гитлера). Если бы фюрер умер, поэт был бы жив. Наши дела передали в руки Гиммлера, он их быстро перерешил... В день стали казнить по 17 человек. Он же подписал приказ о казни татар.
   У нас всегда было очень чисто. Нас даже хвалили тюремные надзиратели. Мы относились друг к другу как братья и с большим уважением. Так же ко мне относились и другие татары. Видимо, поэт им говорил обо мне. Мы приветствовали друг друга их обычным "салям" * (* - Салям - татарское приветствие. Интересно, что Ланфредини запомнил и воспроизвел это слово по- тагарски).
   ...Дни в тюрьме Шпандау были очень однообразными. С поэтом и Булатовым мы часто разговаривали о возможном возвращении на родину, об окончании войны. В таких случаях поэт бывал печальным и задумчивым: вероятно, он предвидел, что никогда больше не увидит свою родину. 15 августа 1944 года днем к нам в камеру пришел надзиратель и перевел меня в другую камеру. Поэт и Булатов были очень удивлены, но с немцами не дискутируют. Меня перевели в камеру недалеко от прежней. Окно выходило во двор. Я видел, как поэт делал гимнастику. На прогулке я снова был с поэтом и Булатовым. Меня поместили в камеру с друзьями-татарами, их звали: Абдулла, Батталов, Симаев * (* - Эти трое-Абдулл а Алиш, Абдулла Батталов и Ахмет Симаев. Ланфредини узнал их по фотографиям). Я знал их и раньше, так как мы вместе находились на прогулках. Все трое были в немецкой военной форме, относились ко мне очень сердечно, но лучше мне было с поэтом и Булатовым. Из окна в удобные моменты я вызывал поэта. Пришел день 25 августа 1944 года, когда в 8 часов утра камера открылась и случилось то, о чем я писал в одном из своих писем".
   В письме, полученном раньше, Ланфредини писал:
   "Вошли два тюремных охранника со списком в руках, вызвали по именам троих татар и приказали быстро одеться. Те спросили о причине, но конвоиры ответили, что ничего не знают. Но татары сразу поняли, что пришел их час. Немного спустя снова вошли охранники и приказали оставить все и выйти из камеры. Один из татар взял с собой маленькую фотографию. Прежде чем уйти, мы обнялись, как друзья, которые знают, что больше никогда не увидятся. Все остальные татары уже вышли из камер и находились в коридоре, возбужденно разговаривая между собой. Я подошел к двери, и мы поздоровались с Джалилем его обычным "салям". Немного спустя все они направились к выходу из коридора. В камеру снова вошли охранники и забрали их вещи (бумагу для писем, трубки и туалетные принадлежности). Через час пришли другие охранники и переписали остальные вещи татар, включая миски, ложки, одеяла и так далее, и заставили меня подписать этот листок. Все это происходило тогда, когда друзья шли на смерть.
   В этот же день ко мне в камеру пришел падре Георгий Юрытко и сообщил, что в 10 часов утра все татары были повешены * (* - Как показали найденные впоследствии документу Джалиль и его товарищи были казнены на гильотине 25 августа 1944 года с 12 час. 06 мин. до 12 час. 36 мин), и что они умерли с улыбкой. С ними был казнен и один немецкий унтер-офицер.
   Только я, я один был рядом с поэтом и с татарами. Со мной доверительно разговаривал поэт. Я видел, как они ушли из камеры на смерть. Они были очень спокойны. Я бережно храню о них самые дорогие воспоминания * (* - Прочитав биографию и альбом Джалиля, Ланфредини спросил, почему приведены фамилии только девяти человек. Я разъяснил, что имена троих казненных не установлены. Ланфредини счел своим долгом еще раз подтвердить: "Казненных татар (25 августа 1944 г.) было двенадцать человек, а не девять. Кроме Джалиля, среди инженеров и журналистов были еще трое в немецкой военной форме, но их имена я не помню. Знаю только, что все они были повешены за пропаганду против нацистского режима". Позднее в архиве штандесамта (учреждения типа загса) округа Шарлоттенбург было обнаружено только 11 карточек. Может быть, двенадцатым был тот самый немецкий военный? К сожалению, выяснить это сейчас трудно).
   Уважаемые господа писатели, не забывайте никогда слов падре Юрытко: "Татары умерли с улыбкой".
   Я пытался быть очень точным и правдивым в описании. Я не писатель. Вы простите мне литературную форму изложения. Не думал я, что через 23 года смогу быть вам полезным. Если нужно что-либо, напишите мне, я постараюсь сделать все как можно лучше.
   Сердечный привет синьоре Джалиль и его дочери.
   Всего доброго вам, господа.
   Ланфредини".
   В день казни Джалиля, 25 августа 1944 года, Ланфредини написал в Итальянское посольство просьбу о помиловании. Посольство поддержало его просьбу и направило Гиммлеру, утвердившему приговор, соответствующее ходатайство.
   Патер Юрытко рассказал, что он тоже со своей стороны хлопотал о помиловании Ланфредини, так как тот был очень набожным человеком, правоверным католиком. В результате этих ходатайств смертная казнь была заменена 15-летним тюремным заключением. Но дни фашистской Германии к этому времени были уже сочтены.
   В мае 1945 года Ланфредини был освобожден наступающими частями Советской Армии. По его словам, с ним дружески разговаривал какой-то советский полковник, и они вместе выпили на радостях по чарке русской водки. Здоровье Ланфредини было сильно подорвано, и его поместили в госпиталь, где были русские врачи и обслуживающий персонал - "все очень добрые и знающие свое дело люди", как пишет Ланфредини. Немного подлечившись, 10 июня 1945 года Ланфредини вернулся в Италию. "Я сохраняю к русским большую признательность и благодарность,- пишет он,- так как для меня все люди на земле - братья".
   Наша переписка продолжалась и после получения "Записок". Меня больше всего интересовал вопрос о стихах Джалиля. До нас не дошло ни одного его стихотворения, написанного после 1 января 1944 года. А ведь почти за восемь месяцев Муса мог написать немало...
   Со временем Ланфредини вспомнил одну чрезвычайно важную подробность:
   "Когда я находился в камере с Джалилем, дирекция тюрьмы выдавала нам через каждые 15 дней книги для чтения. Мне давали обычно иллюстрированные издания, так как я почти не знал немецкого. Поэт же, наоборот, читал толстые книги, так как читал и говорил по-немецки очень хорошо. И в этих книгах, если он находил чистый листок, или страницу, или хотя бы половину страницы, он что-то писал. Нашли ли вы хоть что-нибудь из написанного им там? В библиотеке тюрьмы?"
   Выходит, в тюрьме Шпандау была библиотека и Джалиль оставлял какие-то записки на полях книг? На мой дополнительный вопрос Ланфредини ответил:
   "Я не знаю, была ли библиотека в Шпандау, но помню, что каждые пятнадцать дней приходили немецкие солдаты (из тюремной охраны) и приносили нам книги, забирая те, которые приносили раньше. То же происходило и в тюрьме Тегель (Берлин). Следовательно, каждая тюрьма должна была иметь библиотеку".
   Я написал письмо Юрытко, где попросил его разъяснить этот вопрос. Он ответил, что библиотеки в тюрьме не было и он по просьбе заключенных приносил им свои личные книги. Так, по его словам, он принес двум русским, соседям Ланфредини, около тридцати книг из своей личной библиотеки. Эти книги оставались в тюрьме и после казни поэта. Об их судьбе Юрытко пишет:
   "После вступления в Берлин русских в апреле 1945 года я отправился в тюрьму Берлин-Шпандау, чтобы забрать свои книги. Гражданские караульные, фамилии и адреса которых мне, к сожалению, неизвестны, ответили мне, что они сожгли все книги. Соответствовало ли это действительности, я не смог узнать. Возможно, справку об этом могло бы дать управление тюрьмы Берлин-Шпандау по Вильгельмштрассе 21. Больше, к сожалению, я ничего сообщить не могу, т. к. остальное вне моей компетенции". Написав письмо по указанному адресу, я выяснил, что в настоящее время в тюрьме Шпандау библиотеки нет и никаких книг не сохранилось.
   Был ли у Джалиля блокнот? Остались ли после него какие-то бумаги?
   На эти вопросы Ланфредини ответил так:
   "Поэт писал на кусочках чистой бумаги, которую находил в книге. (Он говорил, что и обо мне что-то писал.) Но у него не было никакой записной книжки, так как почти каждый день в камере устраивался обыск, и у нас, осужденных на смерть, он был особенно строгим. Сурово наказывался тот, у кого находили что-нибудь написанное. Знаю, что Джалиль писал много, но потом сам рвал написанное на мелкие клочки и бросал в сток унитаза в камере..."
   Потрясающая деталь: писать, а затем опускать все написанное в сток унитаза... Почему же Джалиль не попытался оставить свои стихи хотя бы тому же Ланфредини? Причина та же - повальные обыски. "Он давал мне свой адрес, но он был отобран у меня во время одного из обысков, которые немцы устраивали по три-четыре раза в неделю", - писал Ланфредини.
   Вот почему он не мог сообщить на родину о судьбе поэта.
   В конце 1967 года состояние здоровья Ланфредини резко ухудшилось и он перестал отвечать на мои письма. Вскоре из Кремоны пришло сообщение, что 12 декабря 1967 года Рениеро Ланфредини скончался от инфаркта. Не стало единственного свидетеля последних дней поэта, искреннего друга нашей литературы, простого, открытого и душевного человека.
   




Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.