Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться к перечню материалов

Инна Руденко
ВОЕННО-ПОЛЕВОЙ РОМАН

   Она сидела на скамейке и плакала.
   Скамейка была у самой танцевальной площадки, и ей казалось, заплакала она оттого, что там вдруг заиграли вальс, знакомый с детства, полный предчувствий радости, любви, а она одна, и в этих грубых, тяжелых деревяшках, на которых ходить-то трудно, не то что танцевать. Но это пролились, наконец, долго сдерживаемые слезы от несов- местимости того, о чем напоминала и что рождала вновь музыка, со всем тем, что звалось войной.
   В той, довоенной жизни она видела себя девочкой, стоящей, как и положено ученице балетной студии, у большого, во всю стену, зеркала, на пуантах, с грациозно изогнутыми пальцами рук. Теперь она никогда не смотрелась в зеркала. Только в стекла. Стекла жалостливо прятали ее неестественную блокадную худобу, мешковатые лыжные брюки, единственный ее наряд, и навеки совсем не грациозно изогнутый палец руки - в Ленинграде, во время обстрела, наивно прикрыла голову рукой, будто рука могла уберечь. Но вот ведь уберегла - осколок, - перебив нерв, остался в ладони. Обстрел начался, когда хоронили папу. Она не плакала: не лицо слезами - сердце обливалось кровью, и страха от начавшегося во время похорон обстрела не испытала. Страх, панический, совсем по-детски дикий, она испытала там, под Лугой - рыли окопы, растянувшись длинной цепью у леса, вдруг цепь сломалась, появились какие-то люди в военной форме, форма была наша, но люди что-то кричали не по-нашему, а потом быстро и ловко повесили на дереве девушку-еврейку. Оказалось, немецкий десант. Все побежали, и она со всеми, как была, с ломом в руке, десятки километров, без остановки. А когда прибежала домой, увидела, что лом так и зажат в руке.
   И отец, и та девушка, и мама, готовящаяся идти на фронт, и она сама, нынешняя, так не укладывались в эту полную обещаний музыку, что она заплакала. Ей было восемнадцать, и она жаждала не войны и смерти, а жизни и любви.
   И вдруг - в жизни некоторых людей счастливые "вдруг" следуют, как закономерность, - вдруг она почувствовала, что на скамье не одна. Она отняла руки от лица и увидела рядом черноволосого лейтенанта. Он молча смотрел на неё, похлопывая тонким прутиком по щему голенищу. "Красив, как бог", - скажет она потом маме, стараясь не смотреть на себя даже в стекла.
   Она не знала еще, как красиво все, на что смотришь с любовью.
   Почему он не пошел тогда танцевать? Почему остался с ней, заплаканной, худющей, в нелепом этом наряде? Как случилось, что ему, незнакомому человеку, она в тот вечер рассказала о себе все? . . Любовь - молния. Но на пустом небе молнии не сверкают. В тот вечер и он рассказал ей о самом главном. Десятый рапорт с просьбой об отправке на фронт закончился тем же, что и предыдущие девять, - взысканием: "Командованию виднее".
   Они встретились на этой скамье еще раз - не могли уже не встретиться. Когда он пришел на третье свидание, скамейка оказалась пуста. И он внезапно испытал такое ощущение потери, какое навалилось на него год назад, когда их эшелон шел мимо его родной, сибирской станции. На станции, он знал, стоит его старенький дед, а эшелон и не замедляет хода, дед заметался по перрону, искал его в мелькающих вагонах, наконец увидел, обрадовался и бросил в открытую дверь вагона заранее приготовленный кисет с махоркой. А кисет упал под колеса.
   Волевой, сдержанный по натуре, он поднял лежащий здесь, у скамейки, на песке прут, стал яростно стегать себя по голенищу - и вдург увидел написанные на песке слова: "Мой адрес: Уфа . . ."
   Слова эти были первыми в длинной череде его и её писем. Судьба одарила их главным, чем могла одарить в эти годы, - у них был один фронт. Она ушла из Уфы на фронт с мамой и младшим братом - тот спрятался под нары эшелона, который вез их госпиталь. Они воевали на одном фронте, он слал ей стихи, первые буквы слов складывались в их имена "Рита", "Саша", а первые буквы имен друзей, которым они посылали приветы, в названия мест, где останавливались ее госпиталь и его батальон. И вдруг поняли - они рядом! Каким чудом он вырвал у войны несколько часов? Как случилось, что первый встречный, которого он спросил о госпитале, оказался ее братом? Самое невероятное в чудесах то, что они случаются.
   Брат и привел ей Сашу. И хотя в тот день шли занятия - не операции, и она, увидев его в окне, рванулась к двери, ее не отпустили. Когда прибежала домой, он лежал в постели, натянув простыню до подбородка, а мама что-то кипятила на плите. Оказалось, его одежду - по ней ползали вши. А она снова подумала, но уже с испугом: "Красив, как бог", и, мельком глянув в оконное стекло, сказала неожиданно для себя самой, при маме, у которой брови изумленно полезли вверх: "Я была замужем" - "Ну и что?" "У меня ребенок". - "Твой ребенок - мой ребенок", - спокойно сказал он и, когда его гимнастерка высохла, ушел.
   Любовь - самое бескорыстное из всех человеческих чувств.
   
   
    Она:
   "Наша переписка не сохранилась: фронт - не самое подходящее место для семейных архивов. А вот его стихи мне тех лет чудом уцелели. В одном стихотворении есть такие слова: "И снишься ты мне в праздничном наряде.." Свои деревяшки сменила на сапоги военные, ходила в гимнастерке, и помню, когда война кончилась, Саша попросил: "Переоденься, Рита". А я ему: "Во что, Саша?" Он очень хотел, чтоб я выглядела нарядной, но... Помню такой случай, Саша был начальником автопарка дивизии, уже годы после войны пролетели, подошел к нему какой-то человек, спрашивает: "Вашей жене шуба не нужна?" Саша посмотрел на мое пальтишко. "Нужна, - отвечает, - а что?" - "Я директор меховой фабрики. Дадите мне пять машин песок привести - будет вашей жене шуба".
   Страшно, просто страшно становится, когда видишь, как человеческие отношения разъедает расчет! Может, вам похвалюсь, - но вот уж чего нет в нашей семье того нет. Абсолютно. Хотел он видеть меня нарядной? Я научилась шить, да так, что другим шитье стала преподавать, всех сейчас в доме обшиваю, и сыновей, и внуков, и невесток.
   Вещи часто теснят людей. А мы с Сашей любим, чтоб была "свобода маневра", так он выражается. Мы и сейчас легки на подъем - походы, рюкзаки, палатки. Вечерами любим сидеть у костра, смотреть на огонь. Сашины стихи, письма детей, первые каракули внуков, переписка с незнакомыми людьми, весточки от фронтовых друзей - драгоценное достояние. Ну, посмотрите, какие удивительные записки нашли мы однажды с Сашей у памятника Виталию Баневуру, взять хоть эту: "Дорогой Виталий, скажу честно, бывают у меня минуты слабости, душевной усталости. Но вспомню о тебе, о таких, как ты, и понимаю что нужно быть всегда стойкой, сильной. Кланяюсь тебе это. Т. Д. из Омска. 25.6. 73 г." Это же поразительно - с человеком, давно погибшим, говорят, как с живым! Такая связь между людьми... И я в трудные минуты перебираю наш семейный архив. Вот, смотрите: "Дедуленька мой, когда ты будешь с нами, больше не могу без тебя, Катя". Это записка внучки Саше в госпиталь. А вот мне от внука Алеши, с рисунком: "Дорогая бабуля, я знаю, как ты устаешь, и поэтому дарю тебе своего робота Васю, чтоб он делал тебе уборку на кухне. Я вас с дедулей очень люблю". А вот еще две записочки, сравните - какая разная жизнь: "Дорогие мама и папа! Сейчас я иду в бой. Если меня убьют, то я писать, ладно? Ваша Тхо Тхи Тху - Пыльцина".
   "Дорогой дедуля! Ты не волнуйся. Мы с Катей пошли смотреть котят к Петровне. Твой внук Алеша".
   
   
     Он:
   "У нас в семье правило: оставлять записки уходя. Да, да, хоть на песке, верно. Каждый может уйти по делам, даже самый маленький, но все должны знать куда и когда вернется. Сказал приду в 3, не приходи в 3.15. Строго?
   Что ж, я военный человек. Войну в штрафном батальоне прошел. За что? Не за что, а почему. Это рядовые в батальон попадали за что-то. А командиры - отбирались. Почему именно меня в командиры роты взяли говорить не буду, не я отбирал, а то выйдет еще, что хвалюсь. И после войны я остался в армии, сознательно. Кончил военную академию. В 31 год был полковником. Командовал. А командовать тенором нельзя, доложу я вам. Вот я навеки запомнил первого своего командира, было это еще до фронта, во время учебы. Строгий был до жесткости. К себе и к другим. Помню, в Сибири, в лютый мороз в одном шлеме, не опуская наушников, ходил. А когда мы, нарушив приказ, зажгли в еловом шалаше костер и шалаш сгорел, он не разрешил нам перейти в другой - так мы и спали ночь на снегу. И только, попав на фронт, я понял, как любил и берег нас наш командир. Старался быть на него похожим. Не тенор я, нет... Но, признаюсь: если я пришел домой, Риты нет, и записки от нее нет - я весь в страхе. Ну, как тогда, на той скамье ..."
   
   
    Она сидела за длинным дощатым столом и смеялась, смеялась, смеялась. Еще час назад она шла по темному лесу, проваливаясь по пояс в мокрый снег, страха не испытывала, - такая война всему научит, но на пути к нему эти последние километры показались ей самыми длинными. Они часто были рядом и никогда вместе. И вот сегодня, наконец, между ними расстояния нет. Всего на одну ночь. На целую длинную ночь.
   Польская деревушка Буда Пшитоцка, маленькая избушка, дощатый стол, за столом его друзья, она в белой мужской нижней рубахе, рубаха одета чадом наперед, чтоб не понять, что мужская, -такой свадебный наряд.
   Он молча смотрел на нес. Много лет спустя, вспоминая тот день, она спросит его: "Саша, а кто был тогда с нами, кто из друзей?" И он ответит: "Не знаю. Я видел только тебя"
   С их первой встречи прошло немногим больше года. Но мог ли такой год вместиться в одну ночь, которую им предстояло провести вместе? Он уже водил свою роту в тыл врага и вывел ее назад всю - даже убитых они вынесли себе. Он уже разминировал поле - 200 мин, сам, сапера в роте не было, а подвергать кого-либо другого смертельному риску он, командир, не посчитал возможным. Его уж ранило, сначала легко, в ногу - помогла ложка, засунутая за голенище сапога, расплющилась, как и ее палец тогда, под обстрелом, а потом и тяжело, в пах, нога оказалась совсем неподвижной. Но из госпиталя он сбежал и долго ходил, переставляя ногу с помощью длинной шлеи. Он уже тонул, провалившись в ледяную полынью реки. "Плывите, плывите сюда!" - кричал ординарец, не зная, что плавать он не умеет - в поселке, где вырос, был один водоем, грязный, другие мальчишки барахтались в нем, он не мог - грязи не выносил органически. Он уже вступил в партию и научился командовать теми, кто воевал "до первой крови" - так говорили тогда. И только его, командира, и таких, как он, никакое количество пролитой крови не освобождало от их батальона.
   И она уже научилась отдавать свою кровь тем, кто истекал кровью. А вечером плясала для них огневую цыганочку, да так, будто не она им, а они ей, наполняя силой, отдавали свою кровь. А утром снова склонялась над ранами. "Риту, только Риту", - требовал военный, которому предстояла грудная - три часа каждый раз - перевязка, и однажды она, не выдержав, обессиленная, спряталась в пустой церкви неподалеку от госпиталя вряд ли, думалось ей, кому-нибудь придет в голову искать ее, комсомолку, в церкви. А потом душил стыд - мама никогда бы себе такого не позволила. Мама, терапевт, воевавшая еще в гражданскую, стала в эту войну хирургом, потому что хирурги были нужнее.
   Завтра снова госпиталь. А пока они слушали крики "горько" и танцевали. Того вальса, который их познакомил, не оказалось, но была "Рио-Рита" - тоже из той, довоенной жизни, и они много, долго танцевали.
   А утром она увидела, как плачут мужчины. "Почему, ну почему ты не сказала мне правду?" - "Разве ты не рад? - спросила она, испугавшись его слез больше, чем вида крови. - Разве ты не рад, что и замужество и ребенок - моя выдумка?" - "Если бы я знал, что я у тебя - первый, никакой свадьбы не было бы до конца войны. Каково же тебе будет, если меня убьют!.."
   
   
   
   Она:
   "Однажды на встрече ветеранов с молодежью одна девушка спросила меня: "Скажите, только скажите правду, была ли на войне любовь? Говорят, на фронте все женщины... Ну, вы понимаете?" Я поняла. И задумалась. Рассказать о нас с Сашей? Это была бы правда о чувстве на войне. Но не вся. Видели мы и легкость отношений, встречались и с цинизмом. Помню, стоим в Германии, в доме у одного бюргера, было это уже после капитуляции. И как-то вечером заходит в нашу с Сашей комнату хозяин, ведет за руку дочь, совсем юную: "Пусть ваша жена отдохнет". - представляете? Так они себя вели сами, такого же ожидали и от нас. Я так возмутилась! А Саша просто их выпроводил. Он вообще очень сдержанный. Волевой. Но, знаете, как-то раз чуть не потерял сознание - было это, правда, вскоре после ранения. Отмечали Сашино возвращение из госпиталя, говорили о том, как недоставало его всем, как я его ждала, какая у нас любовь, - и вдруг встает наш верный друг и прямо в лицо двум говорившим бросает: "Вы не смеете даже произносить их имена". Оказалось, эти двое, пока Саши не было, уже спорили, кому из них начинать на меня атаку... Саша побледнел так, что еле мы его подхватить успели. А у него уже было четыре боевых ордена!.. Такое отвращение к грязи.
   Вы знаете, меня задевают иные "военно-полевые романы", которые я читаю или вижу на экране: в них любовь иногда или парикмахерски приукрашена, или так же по-парикмахерски усечена. Дескать, на войне чувство могло быть только таким, урезанным. Да неправда это! Конечно, правда о войне ранит, но ее надо знать молодым, чтоб лучше ценили то, что имеют. Вот мы в госпитале, девчонки, будущие матери, иногда, когда приходило недомогание, понимаете какое, лезли в ледяную воду. Стоишь, пока вся кровь в тебе не заледенеет, - чтоб не идти в полуобморочном состоянии в операционную на дежурство. А на военном экране женщины, бывает, ходят ухоженные, с маникюром - да не веришь им, не веришь! А это страшно - не верить. Как-то выступала я в школе, где учится внук. Разговорилась, разволновалась, а тут звонок. Пригласила ребят домой. Испекла пирог, приготовила чай, сели за стол, а они хором: "Расскажите что-нибудь, только, пожалуйста, не о войне". Представляете? Значит, не так говорим, если происходит отталкивание. А кто нас учит? Кто проверяет? Ну, стала я им тогда о Тхо Тхи Тху рассказывать, девочке-вьетнамке, с которой познакомилась в Артеке, о том, как мы подружились, как она стала называть меня "мамой", а Сашу - "папой" - родителей ее убили американцы. А потом и к своей войне перешла. И что вы думаете - еле-еле во втором часу ночи выпроводила. Нашу юность, наверное, надо их юностью связывать, чтоб яснее стали и единство и разница.
   А той девушке я ответила: была на войне любовь, была. Но был и эрзац любви. А разве, спросила я ее, и сейчас в мирной нашей жизни не так?
   Можно ли научить любить? Не знаю... Тут, наверное, одно правило: уметь любить самому. Вот за своих сыновей я спокойна. Очень хороших дочек привели мне в дом. Старший, Сережа, работал в школе лаборантом, там была девочка, комсорг, они долго переписывались, когда мы переехали - да, как и мы с Сашей в письмах объяснялись! - и Сережа ее привез из Уссурийска в Харьков. Оба учителя, оба свою работу любят - ну, до фанатизма! Это крепит чувства друг к другу.
   Вот я спрашивала Сашу: почему ты тогда на скамье остался со мной? Он ответил: "Мне было с тобой интересно". Я очень старалась, чтоб ему было всегда со мной интересно. А для этого надо жить не только собой. Конечно, первая влюбленность проходит, но многие считают - прошла любовь. И расстаются. Как же часто люди, которым так легко встретиться - не война, - теперь расстаются! В чувствах одно уходит - другое должно прийти взамен. Вот когда не приходит - тогда да, конец. Но это же все в наших руках!
   
    Он:
  &nbs p;"Недавно был я на проводах в армию. Каждому новобранцу вручали гильзу с родной землей. Выступили ветераны Отечественной войны. А я вспомнил стихи, которые мне написал Саша, когда уходил в армию.
   "Отец, я завтра тоже буду солдатом. Правда, мне не в бой. Но отдавая честь, я не забуду, что честь у нас одна с тобой. И что не зря погоны украшают по три звезды, и у меня ведь тоже есть звезда, одна, большая, на пряжке у солдатского ремня. Прости, полковник, не по форме рапорт. Но нее ж, позволь, сегодня доложу: Служу Советскому Союзу, папа, а это значит - и тебе служу".
   Да. Со своими сыновьями я бы пошел в разведку. Думаю, что и внуки не подведут. У восьмилетней Кати любимая игрушка - медицинские инструменты, которые мы подарили ей на Новый год, - говорит, хочу быть хирургом, как мама бабушки. А Алеша дзю-до занимается, и недавно своего друга в секцию привел - его мальчишки дразнили, а он за себя постоять не мог. Любит друга, не терпят несправедливости. Когда человек что-то любит, тогда он сможет и ненавидеть. Ведь побеждают не только оружием - побеждают любовью и ненавистью. Вот мы свой ремень кирзовый, который, если намок, три дня набухшим носили, и никогда на немецкий, кожаный, легкий, не меняли. Мы умели любить так же сильно, как ненавидеть, потому и победили. Мать у меня стала старая, и Рита изменилась - что ж мне теперь, других искать? Это же моя жена, мой дом, моя Родина!"
   
   
     Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка селедки - ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей сейчас соленого, - и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще невидимая им всем, услышала голос Жоры Ражева, самого близкого Сашиного друга, с которым вчера поссорились; не хотела, не могла, как он ни просил, уступить ему последнее перед боем - на рассвете предстояло форсировать Одер - Сашино время. "Я видел очень хорошо - он упал лицом в воду. Погиб, погиб... Но как сказать ей об этом?"
   Только бы не упасть, не повалиться замертво, в таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь бабьем вое. После свадьбы она так рвалась к нему, что начальник госпиталя дал, наконец, давно заслуженный ею отпуск. Две недели. Две недели прошли, но она, зная, что впереди штурм Берлина и то, каким отчаянным будет последнее сопротивление врага, понимая, какую роль предстоит выполнить его батальону, уехать не могла. Но не могла и остаться: был строжайший приказ - женщин в штрафные батальоны не брать. И вдруг приехал Рокоссовский. Вышел из машины, рослый, статный: "Это еще что такое? Откуда здесь женщина? Жена комроты? Ну и что? Немедленно вывести из батальона!" А в машине осталась женщина - лицо ее красивое, бледное, без улыбки, было хорошо известно по экрану, где она всегда улыбалась. И Рита решилась; она решилась бы на все, чтобы быть с ним в это трудное время: "Кроме меня, здесь еще одна женщина, товарищ маршал". И умоляюще, не по уставу, прижала руки к груди. И Рокоссовский, быстрым взглядом окинувший её начинающую полнеть фигуру, вдруг махнул рукой: "Ладно, сержант".
   Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому что из всех сил старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла из столовой и вдруг увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним - новый комроты. На передовую. Вместо ее убитого Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте, Я должна его увидеть в последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в середину, в самый центр кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру, проезжала мимо КП.
   На Одере все горело. И тот берег, куда, она знала, уже перебрался все же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов - все, что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась воронками от снарядов. У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел - попал в батальон за два провороненных ящика мыла - ее Саша, всегда оставляя в обозе. Путря плакал: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой". Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это ведь была уже хоть какая-то надежда! И она стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех, кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с черными усами майора?"
    Она провела в этих воронках три дня и три ночи. Она могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы её уже не пугали, но в каждой воронке, завидев её, стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи". И она перевязывала, и ползла, и спрашивала, и перевязывала и искала, и спрашивала, и, наконец, услышала: "Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли успеешь - он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь рост, к машине, в которую собирали раненых. Но в эту машину проситься она не могла. Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их, истекающих кровью, оставалось лежать на земле... Но и идти пешком значило не успеть. И тогда она вцепилась в борт
   машины своими тонкими руками бывшей ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки Сильными руками любви.
   И провисела так три длинных километра.
   На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя - их будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться вскоре после Победы, и того дня, когда они расписались на рейхстаге "Александр к Маргарита Пыльцины". Он родится раньше срока и весом в 1 килограмм 100 граммов - война не лучшая из повитух, - но вырастет крепким, плечистым, надежным, и она назовет его Сергеем, в честь своего погибшего в блокаду отца, а потом родится еще сын, и его назовут Сашей, а потом пойдут внуки, и станет в их семье три Александра, и все они в канун 40-летия Победы соберутся на 40- летие свадьбы, и вспомнят ту скамейку, и ту польскую деревушку, и эту, самую страшную дорогу. Ну, а то, за что они сражались, с ними будет всегда - потому что любовь можно сохранить лишь во имя чего-то, что выше даже любви.
   Она искала его в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже двадцатилетних.
   Она узнала его забинтованного, как мумия, по губам. Губы эти не ответили на ее поцелуй - он был без сознания. Две недели провела она в медсанбате. Они слились для нее в один длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти две недели она получила свой орден Красной Звезды. Запомнилось одно: как отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она потеряла сознание.
   
   А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.
   



Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.