Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться к списку книг


Александр ФАДЕЕВ
   
Письма о Юности

Вступление и послесловие С. Н. ПРЕОБРАЖЕНСКОГО

   Перед нами девять неопубликованных писем Александра Фадеева другу своего детства и ранней юности Александре Филипповне Колесниковой. Их дружба началась давно, около пятидесяти лет назад...
   - Я помню Сашу Фадеева еще девятилетним мальчиком,- рассказывала мне Александра Филипповна.- Наше детство прошло вместе во Владивостоке. Одно время мы даже жили в одном дворе на Комаровской улице...
   Когда мы подросли и уже учились в школе, я и две мои подруги - Нина Сухорукова и Лия Ланковская - сдружились с группой Сашиных товарищей по коммерческому училищу, и с тех пор наша компания стала неразлучной. Обычно нас бывало человек пять-семь: Саша Фадеев, Гриша Билименко, Петя Нерезов (прообраз Петра Суркова в романе Фадеева "Последний из удэге"), Саня Бородкин, Паша Цой. Позднее к этой группе присоединились Женя Хомяков, Ися Дольников, Яша Голомбик. Были и другие, но они приходили и уходили... Из этой группы юношей и родилась вскоре та боевая "коммуна", о которой пишет в своих письмах Фадеев.
   Мы собирались все вместе, играли, бродили берегом моря, пели песни, делились друг с другом своими мыслями, мечтами...
   Став постарше, мы собирались у кого-нибудь из наших друзей (чаще всего у Лии Ланковской: (у нее было посвободнее), слушали музыку, пели, читали стихи. Среди нас "обнаружились" и певцы, и чтецы, и музыканты. Любили мы петь хором.
   Саша любил читать стихи и, надо сказать, читал их превосходно. Обычно он забирался за цветы, которых в комнате Ланковской всегда было очень много.
   Стоял он прямо, слегка закинув голову назад. Правая его рука обычно была заложена за борт форменной ученической куртки. Он любил Пушкина, Некрасова...
   После стихов мы как-то ненадолго смолкали.
   - А ну, споем-ка, друзья! - обычно предлагал Петя Нерезов. Он пользовался у нас большим авторитетом. Спокойный, умный, иногда немного насмешливый, но постоянный и верный товарищ, он во многом служил нам примером.
   Запевать приходилось обычно мне. Я еле справлялась с волнением и робостью, но все же запевала, как могла...
   Живя в приморском городе, мы были неразлучны с морем. Нас особенно влекло оно в бурную погоду, когда разбушевавшийся тайфун бросал растрепанные громады холодных волн на берега Амурского залива...
   Одно из таких посещений Амурского залива надолго сохранилось и в памяти Фадеева. Почти пятьдесят лет спустя он вспоминал об этом вечере и писал мне о нем о большой теплотой и грустью. И радостно было сознавать, что этот седой, много переживший человек столь свежо сохранил в своем сердце такие светлые юношеские воспоминания и такие чистые чувства...
   Мы много тогда читали. Нас уже остро начинали волновать и политические события. Формировались наши взгляды на жизнь, на людей, на их поступки и отношения, на происходящие события. Помню, что все тогда пробуждало у нас живой интерес. Перед каждым вставали все новые и новые жизненные проблемы, подчас бывали и сомнения и колебания... Все чаще стали возникать споры, которые нередко затягивались на несколько дней...
   В то время я еще не знала, что некоторые из наших мальчиков уже состояли в подпольных политических организациях. Саша Фадеев уже получал в то время партийные поручения. Но это было тогда для нас, девочек, "тайной".
   В 1918-1919 годах большинство наших друзей ушло в партизаны. Одним из первых среди них был Фадеев. За ним ушли и многие другие. Так постепенно и распалась наша дружная владивостокская "коммуна".
   Когда утихли бои гражданской войны, многих уже не было в живых, а остальных жизнь разметала по всем концам нашей великой страны...
   Спустя тридцать лет, живя тогда временно в Средней Азии, я как-то решила написать Фадееву. Так началась маша переписка, которая оборвалась с его смертью...
   Александра Филипповна много рассказывала мне о юности Фадеева, о его близких друзьях тех лет, говорила и о своей жизни. Сейчас она школьная учительница, член КПСС, ведет большую общественную работу. По-прежнему живет она на Дальнем Востоке, в городе Спасске-Дальнем, о котором с такой любовью пишет в своих письмах А. Фадеев.
   - В письмах ко мне, - говорит Александра Филипповна,- Фадеев вспоминает дни своей боевой юности, бурное время, в которое мы росли, вспоминает своих близких друзей и товарищей по коммерческому училищу, по революционному подполью, по партизанской борьбе.
   Я счастлива, что такой большой советский писатель делился со мной мыслями о своем творчестве, поверял мне свои сокровенные думы о жизни, юности, товариществе и дружбе.
   Эти письма принадлежат не только мне. Они, как и все, что оставил нам в своем литературном наследии писатель, достояние нашего народа, и в первую очередь нашей молодежи, которую безгранично любил Фадеев. Он всегда гордился советскими юношами и девушками. Им он посвятил лучшие страницы своих книг...
   И действительно, как близки советской молодежи эти искренние, от самого сердца идущие слова о самом святом - о великом чувстве любви к родному краю, к Родине! Как нужны нашей молодежи эти зрелые размышления любимого писателя о товариществе, о подлинной дружбе, о первой юношеской любви!..
   Заканчивая нашу беседу и передавая мне эти письма, Александра Филипповна сказала:
   - С большой любовью и нежностью берегу я в своей памяти образы наших общих дорогих друзей: Игоря Сибирцева, Гриши Билименко, Пети Нерезова, Сани Бородкина... И хотелось бы одновременно с публикацией этих писем передать самые горячие слова товарищеского привета боевым друзьям Фадеева: Тамаре Головниной, Зое Секрстаревой, Зое Станковой, Тане Цивилевой и многим, многим другим, знакомым мне и незнакомым...
   При некоторой разности наших жизней и судеб общее у нас преобладало: мы действительно, как пишет Фадеев, были "одним поколением, вовлеченным в великий поток революции".
   И каким светлым и радостным воспоминанием юности осталось самое время наше-предрассветное время кануна Октябрьской революции! Как восторженно встречали мы этот великий рассвет, и как объединила нас на всю жизнь наша любовь к Родине, к своему народу, к нашей партии!
   Как писатель, своим рождением А. Фадеев обязан этому времени. Большевик-подпольщик, партизан и красногвардеец, окончивший гражданскую войну комиссаром бригады, делегат исторического X съезда Коммунистической партии, активный участник подавления контрреволюционного кронштадтского восстания - писатель Александр Фадеев принес в советскую литературу неповторимую романтику великих боев нового мира со старым.
   "Я прежде стал революционером, чем писателем, и когда взялся за перо-был уже сформировавшимся большевиком. Несомненно, от этого и мое творчество стало революционным" - в этих словах А. Фадеева - ключ к правильному пониманию его творческой биографии, столь характерной для первого поколения советских писателей - зачинателей великой литературы социалистического реализма.
   
   
    Письма А. А. Фадеева
   к А. Ф. Колесниковой
   (стр. 5-21) печатаются с небольшими сокращениями.
   
   
    
   
   
   

"Друг мой! Друг мой!.."
   
   1 июня 1949 года.

   Вот наконец и я пишу вам, пишу, когда вы, должно быть, уже перестали считать меня хорошим человеком. Пишу один в комнате, в санатории под Москвой. Бушует гроза, окна открыты, уже очень поздний вечер, и мне очень хорошо, как бывало хорошо в детстве и в юности, когда за окном так же рвалась в темноте молния и шел шумный весенний дождь. И я не скрою, что мне хотелось бы быть сейчас подле вас, потому что вы тоже - моя далекая милая юность... И потому, что вы живете в Спасске, городке, с которым связаны годы и годы моего детства и юности. Каждый год весной и осенью я проезжал через этот маленький городок, чтобы попасть из училища домой или из дома в училище. Неподалеку от него, в селе Черниговке, жил Гриша Билименко. Если вы читали "Молодую гвардию", то в лирическом отступлении, начинающемся словами "друг мой, друг мой", я писал именно о Грише Билименко, как о друге, который ждал меня, чтобы нам вместе добираться до училища. Друг этот - образ собирательный, но это место- о нем, о Грише Билименко, и обо мне. Он всегда останавливался у своего родственника на окраине Спасска, и я действительно, подъезжая к Спасску ночью, после двух - трех дней пути на подводе через чудовищную тайгу (я жил в Чугуевке), с замиранием сердца думал: "застану ли я его или нет?" И всегда заставал, потому что он ждал меня.
   А в апреле 1920 года, в ночь японского выступления, мне пришлось даже сражаться за этот маленький городок, и я был в первый раз ранен на одной из его улиц; об этом теперь почему-то тоже очень приятно вспоминать.
   Понадобилось несколько лет - и каких лет! - после того, как я получил первую весточку от вас из Средней Азии, чтобы, наконец, я смог вам ответить. Это как раз потому, что вы - моя милая юность, и мне всегда трудно, очень трудно написать вам. Вы бы мне не простили обычного, формального, вежливого ответа, да у меня и рука не двинулась бы для такого ответа.
   Для того, чтобы ответить вам, мне нужно очень много свободного времени, как сейчас, а главное, чтобы все мои душевные силы были высвобождены... А это всегда было очень нелегко для человека моей не поддающейся описанию и почти не представимой для вас занятости,- к тому же с врывающимися повседневно заботами, волнениями, передвижениями, новыми и новыми обязанностями, а главное, с повседневным калейдоскопическим вращением людей вокруг.
   Так оно и получилось. Тогда, взволнованный вестью от вас, я все думал: вот-вот освобожусь немного, напишу с той нежностью к вам, которую я с дней юности всегда ношу в своей душе, как чистое, чистое воспоминание. А жизнь сурова, она идет себе да идет по своим законам, а там, глядишь, началась война...
   Если бы знали вы, как я вспоминал вас и все, что связано с вами, в 1933-34-35 годах! (После переезда в Москву (1921 год) А. Фадеев дважды приезжал на Дальний Восток: первый раз - в августе 1933 года с экспедицией кинорежиссера А. П. Довженко, второй -в сентябре 1934 года, вскоре после Первого Всесоюзного съезда писателей.) В эти годы я дважды ездил на Дальний Восток - после такого многолетнего перерыва! - и пробыл там (главным образом под Владивостоком, на 19-й версте) первый раз около полугода, а второй раз - целый год. В те годы Владивосток еще очень мало строился. Я застал его почти таким же, каким покинул. Я ходил по знакомым дворам и улицам, и все, все оставалось еще прежним. Но людей моего детства и моей юности во Владивостоке уже не было или почти не было. Мне некому было сказать: "А помнишь?" Я мог часами бродить по городу с грустно стесненным сердцем, предаваясь воспоминаниям в полном одиночестве. Боже мой, сколько раз я проходил мимо домика, где столько прошло безвозвратного, счастливого! Я подолгу стоял возле него - над этим обрывом, над этим заливом, с которыми тоже так многое связано в моей душе, и мне жалко было уходить, потому что не хотелось разрушать того грустного, чистого, как в детстве, строя души, который овладевал мною. Если бы я мог предполагать, что Нина Сухорукова по-прежнему живет в этом домике! Мне доставило бы столько счастья просто увидеть ее лицо. Но я никогда не мог предположить, чтобы человек, знающий меня с детства, не постарался встретиться со мной. Меня очень легко было найти: я часто выступал с докладами, лекциями во многих местах, газеты об этом писали, во Владивостоке меня буквально все узнавали на улицах, так долго я там прожил в те годы...
   Как жаль, что вы были уже в то время за тридевять земель! Я видел перед собой ваше лицо, но, конечно, я его видел таким, каким я знал его еще в ранние юные годы. Как это вполне естественно бывает с мальчиками и девочками, мы с вами, как однолетки, развивались неравномерно. Вы были уже, в сущности, девушка, а я еще мальчик. И, конечно, вам трудно было увлечься этим, тогда еще не вышедшим ростом и без всякого намека на усы умненьким мальчиком с большими ушами. Но если бы вы знали, какие страсти бушевали в моей душе!.. Должно быть, именно в силу неразделенное чувства оно длилось необыкновенно долго для того возраста - три или четыре года. В сущности, уже только бури гражданской войны заглушили его. Но зато - это бывает в награду от бога - навсегда осталась в сердце эта нежность к вам, и, когда я закрою глаза и каким-то волшебством вдруг представляю себя тем мальчиком, я ощущаю эту нежность в душе совершенно так же, как тогдашнее солнце на веках (когда лежишь в купальне, например), или как запах цветов, травы, листьев тех лет. Во всяком случае, я благодарен жизни за эту юность с вашим присутствием: все-таки она, эта юность, взросла не на пустыре, а рядом с ней росла, цвела сирень (а может быть, жасмин, если вам больше нравится), нежный залах которой я запомнил навечно.
   В прошлых письмах вы спрашивали меня о наших общих друзьях той поры. Но мы с годами все растеряли друг друга. Саня Бородкин погиб еще в гражданскую войну. (Я помню, кстати, как мы все сидели не то в какой-то беседке, не то под этим обрывом; было темно, дул пронзительный холодный ветер; Саня Бородкин склонился к вам, а вы сказали странным голосом: "Ах, Саня, кого вы мне сейчас напомнили!"; сердце мое вдруг облилось горячей кровью ревности, тоски, потому что я знал - или мне казалось, что знал,- в кого вы были влюблены и кого вам в эту секунду напомнил Саня Бородкин. Это был юноша не из нашей компании, и, по-моему, вы были влюблены в него только издали. Но тогда ведь все казалось таким важным!) Что касается остальных, то вскоре по окончании гражданской войны жизнь разбросала нас настолько и территориально, и профессионально, и семейно, и морально, что мы встречались все реже, все случайнее, пока и вовсе не потеряли друг друга из виду - настолько, что если бы вздумал я теперь, к примеру, кого-нибудь искать, то даже не мог бы найти кончиков оборванных нитей, кончики эти совершенно затерялись.
   Я пишу вам это письмо уже несколько часов, и мне жаль кончать его, потому что мне опять трудно будет написать вам. Не потому, что в душе моей вообще мало сил,- нет, силы мои огромны,- а потому, что жизнь такова. Гроза уже прошла, и такой свежестью напоен воздух, и действительно пахнет сиренью...
   В юности мне очень трудно было расстаться с Дальним Востоком. Тогда мне казалось, что все близкое моему сердцу остается здесь. Кроме того, я уже вымахал к тому времени в рослого детину, я уже немало повоевал и исходил тысячи километров дорог, и я любил наш край большой мужественной любовью... К тем годам (1933-35), о которых я вам здесь написал, я остался совершенно одинок, детей у меня от первого брака не было, я не имел никаких должностей, кроме своей профессии, и - совершенно свободный, несколько "разочарованный", что меня красило,- я вернулся на родину с намерением навсегда остаться в крае. И как же кровоточило мое сердце от невыносимого одиночества там, где каждый камень дома, поворот улицы, деревцо в саду напоминали мне о самых чистых днях, о поре самых больших мечтаний и надежд! Тогда еще купальня клуба "Динамо" была абсолютно такой же, какой она была, когда принадлежала Камнацкому. Я помню, у меня сердце забилось, когда я покупал билетик. Я мог часами лежать под солнцем на горячих досках, закрыв глаза, ощущая все тот же, что и в детстве, особенный, неповторимый - от обилия водорослей - запах тихоокеанской волны, с невыносимо щемящим сердцем - оттого, что я был абсолютно один в своих ощущениях и воспоминаниях. Я жил на девятнадцатой версте, бродил одиноко по Океанской. Иногда я пешком ходил во Владивосток через Седанку, Вторую речку, Первую речку, мимо дома, где жил Саня Бородкин. Я выходил на Комаровскую, заходил во двор домовладения, где жил в детстве у Сибирцевых. И все было таким же, как в детстве (только на пустыре против дома, где мы играли в футбол, поставили цирк). Да, все было таким же, только я уже был другим и рядом со мной не было решительно никого из тех людей, которых я любил...
   Это ваше письмо, как и прошлые письма, подымает светлую печаль в сердце, но доставляет и боль, так как тот прекрасный, чистый круг жизни, который был начат мною мальчиком, на Набережной улице, в сущности, уже завершен, и - как у всех людей - завершен не совсем так, как мечталось. Уже окончательно и совсем поздно, скоро будет светать...
   Саша.
   
 &nb sp; ...Напишите хотя бы для того, чтобы я знал, получили ли вы мое письмо? Сейчас, наверно, начались каникулы, и я боюсь, что это мое письмо затеряется, как теряется многое, многое хорошее в жизни иногда просто из-за случайности.
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

...В се осталось в памяти, как слитная симфония юности...
   
   16 июня 1949 года.


   Какая вы теперь? Мы не виделись больше тридцати лет, по-моему? Все это кажется мне колдовством - после того, как наши жизни так резко (и так бурно!) мчались, каждая своим отдельным путем, три десятка лет... Я так многого не досказал вам в прошлом письме. Но жизнь моя такова: начиная с четвертого июня я уже вынужден был выезжать в Москву дважды - проводить пушкинские дни; из Москвы за мной, как всегда, увязался хвост дел, которые нужно было доделать даже в санатории: ездили ко мне люди, я писал всякие бумаги, читал срочные рукописи,- и мне опять было трудно написать вам... Я снова возвращаюсь к периоду 1933-35 годов на Дальнем Востоке потому, что он, этот период, был для меня - в смысле личной моей жизни и, во многом, в смысле писательском - периодом трудным, переломным и в то же время периодом больших надежд. Из прошлого письма вы могли видеть, что - тогда опять-таки в этом глубоко личном смысле - был завершен целый этап моей жизни. Человек на середине между 30-ю и 40 годами - вполне уже зрелый человек и к тому же в самом расцвете деятельности. Но к тому времени он незаметно накапливает и немало житейского мусора. И в случае какого-то личного душевного кризиса у него появляется желание словно "начать все сначала", вернуться к истокам своего жизненного пути, к юности. В сущности, тогда это духовное "возвращение" еще вполне возможно. Потому что - как это в мои 48 лет теперь особенно видно - тогда, между 30-ю и 40 годами, человек еще совсем, совсем молод. А то, что он умнее и опытнее,- это только плюсы его "второй молодости"...
   Как я вам писал, никого не было из тех, кого я любил, кто был лично дорог мне именно по дням Юности. Я нашел своих сверстников только в деревне и очень много встретил в разных концах края соратников по гражданской войне на Дальнем Востоке - главным образом среди колхозников. Это необыкновенно много дало мне как человеку, и особенно как писателю, что, впрочем, неотделимо одно от другого, если речь идет о писателе настоящем. Но, оставаясь в области личной жизни одиноким, я был не очень счастливым тогда. Примерно с ноября 34-го года и по август 1935-го я уже мало ездил по краю, больше писал и жил абсолютно один на даче, на 19-й версте, вблизи от залива. Как порою грустно мне было! Залив замерз. Метель мела. Иногда все оттаивало, как это бывает в наших краях уже в феврале, я много гулял один и жил, можно сказать, воспоминаниями. Я работал тогда над романом "Последний из удэге", над его третьей частью, которую критика находила наиболее удачной. И правда, мне работалось трудно, но хорошо, что я объясняю тем состоянием душевной раскрытости, которая естественно возникла от соприкосновения с "корнями". Но, конечно, я не мог жить много лет в таком состоянии одиночества и душевной ранимости. Надо сказать, что моя личная жизнь начала распадаться уже в 1929 году (женился я в 1925-м), а окончательно распалась в 1932 году. Мне было очень трудно найти новую жизнь. Любовь вообще "найти" нельзя. Я вернулся с Дальнего Востока в Москву в сентябре 35-го года, но еще до лета 37-го года был одиноким. Это очень плохо - человеку быть одиноким в течение многих лет в самом расцвете его сил...
   Когда люди сходятся, уже перевалив самую молодую и счастливую - и длительную, от 17 до 37 (20 лет большого полного физического расцвета!) - пору жизни... прожив свою молодую пору совершенно порознь, прожив ее с другими, другим отдав многие силы своей души, лишенные общих молодых воспоминаний,-многое и многое в их жизни уже невозвратимо, неповторимо, невоспроизводимо. В их поздней любви свои большие радости. Но не случайно все-таки эту любовь так и называют люди - "поздней"...
   По вашему письму мне показалось, что вы вдруг начали стесняться меня, "затормозились" душевно. А между тем в ваших письмах давних, из Узбекистана, и в том, из Спасска, на которое я вам ответил, была та ясная душевная нота, которая так созвучна тому, что я испытываю...
   Мне интересно все, решительно все, что связано с вами, все, что произошло с вами за то большое время, что мы не виделись. И, конечно, напишите о 19-20-х годах и о более поздних. Особенно мне хочется услышать от вас о вашей судьбе в 18-19-х и в 19-20-х годах, потому что это мне дорого и потому что я до сих пор не могу объяснить себе, как получилось, что наша юношеская и девическая совместная компания распалась? Ведь я вас знал (и, как мне, наконец, удалось объясниться теперь, "30 лет спустя", был влюблен в вас) с детских лет, я влюбился еще до того, как сложилась наша мальчишеская компания, и любил вас потом все время нашей общей дружбы. В сущности, в том виде, как вы помните нашу мальчишескую компанию, она только-только начала складываться к концу 1916-1917 учебного года и вполне сдружилась и окрепла в 1917-18 году. А в 1918-19-м году, когда мы были в 8-м классе, мы уже все работали во владивостокском антиколчаковском большевистском подполье, о чем вы, наверно, не знали. Почему-то все "события" этих трех учебных годов - я говорю только о "событиях", связанных с дружескими отношениями нашей юношеской и вашей девической компании - слились для меня в одно целое; то есть я помню все, помню наши встречи, разговоры, вечера на квартире у Нины, в училище, в гимназии, но я не помню, в каком году что было; все осталось в памяти, как слитная симфония юности. Я не помню точно, когда мы сошлись - и юноши и девушки - именно как совместная дружеская компания. И я уже совсем не могу вспомнить, как, почему и когда это все распалось?.. Было ли это "распадение" нашей компании потому, что весной 19-го года все мы, юноши, ушли в партизаны, а вы остались во Владивостоке, или по какой-либо причине мы перестали встречаться раньше! Напишите мне об этом подробней... Напишите, когда - в каком году - вы кончили "учение", где работали сперва, когда и как судьба бросила вас с Дальнего Востока в Узбекистан, встречались ли вы с кем-нибудь из нашей компании за все эти годы, как снова попали на Дальний Восток? Мне все, все интересно...
   Саша.
   
    
   
   
   
   
   
   
   

...Нас так и звали: "соколята"...
   
   
26 апреля 1950 года.

   Мне сейчас не спится ночами. Поздним вечером я работаю за столом, ночь стоит за окном балкона, в парке... С той поры, как я в Барвихе, я вовсе не здесь, я - вместе с вами на нашей чудесной родине,- я с шести лет в нашем крае и считаю его своей родиной...
   Этот Спасск, городок моего детства, где я могу ходить с завязанными глазами... Да, я знаю улицу, на которой ваш домик и ваша школа, и это действительно тот самый садик, в котором мы гуляли с Гришей и подружились тогда с пленными венгерцами, игравшими в оркестре. Зады летней сцены тогда были обращены к речке. И вы действительно можете найти место, где я был ранен, только оно далеко от вас,- я был ранен возле эллинга (или "ангара", как его называли тогда). Лева сказал мне, что он стоит до сих пор. Наши части, теснимые японцами, отступали тогда на Дубовскую и Калиновку, это было ранним утром 5 апреля 1920 года. Вместе с вами я брожу по улицам Владивостока, по дворам, где мы жили, по коридорам и залам училища, гимназий, где гремела музыка нашей юности и обещала нам что-то, или вновь сижу в маленькой гостиной, в милом домике на Набережной.... слушаю, как вы поете после наших долгих, долгих упрашиваний, а Лия аккомпанирует вам... (* Лия-дочь эмигрировавшего в 1905 году из России владивостокского доктора Ланковского. В 1919 году она уехала к родителям за границу. Дальнейшая судьба ее неизвестна.)
   С зимы 1915-16 года - я был тогда в 5-м классе, это было время, когда все мы начали увлекаться ганцами, танцевали все перемены - в коридорах и между парт, подымая подошвами пыль,- начала ходить на вечера и девочка Ася, которая была когда-то для меня самой обыкновенной девочкой из одного со мной двора на Кемеровской улице, вдруг на одном из вечеров показалась мне такой необыкновенной, таинственной девочкой,- начиная с этой зимы и вплоть где-то до конца 1919 года, когда я был уже в партизанах, я все нес и нес в своем сердце эту мою любовь к вам...
   Высшей точкой - кульминационным временем, потому что это год, а не мгновение - был 1917-18 учебный год, год образования "коммуны", год забастовки учащихся, год нашего повзросления, некоторого усложнения наших общих отношений и в то же время наибольшего расцвета нашей общей дружбы. Как часто мы все тогда встречались, как трудно нам было долго не видеть друг друга! И все-таки где-то ближе к весне 18-го года у нас бывали встречи, овеянные какой-то печалью, точно предвестье разлуки,- если бы мы тогда могли знать, как надолго мы разлучимся вскоре - на всю жизнь!.. Это предчувствие разлуки вызывалось, конечно, и тем, что Лия должна была уехать, об этом уже все знали.
   Из великого содружества девушек и мальчиков, мужающих и в разные сроки - одни пораньше, другие попозже - превращающихся в юношей - взрослых, из этого великого содружества выпадало одно из важнейших звеньев - Лия.
   Особенно мне запомнился один, уже довольно поздний, холодный-холодный вечер. Был сильный ветер, на Амурском заливе штормило, а мы почему-то всей нашей компанией пошли гулять. Мы гуляли по самой кромке берега, под скалами, там же, под Набережной, шли куда-то в сторону к морю, от купальни Камнацкого. Мы уже знали, что Лия должна будет уехать,- срок, кажется, еще не был известен, но все уже знали, что это неизбежно. Было темно, волны ревели, ветер дул с необыкновенной силой, мы бродили с печалью в сердце и почти не разговаривали, да и невозможно было говорить на таком ветру. Потом мы нашли какое-то местечко под скалами, укрытое от ветра, и стабунились там, прижавшись друг к другу. Я помню, Лия вдруг вся так и прильнула к Петру, а он обнял бережно ее рукой. (Мне и тогда и сейчас кажется, что Петр не любил Лию, но он чувствовал, что она любит его. И так как мы все в общем были связаны очень чистыми, рыцарски-бережными, благородными отношениями, должно быть, он ее очень жалел. А может быть, я как самый молодой и тогда самый наивный в делах этого рода член "коммуны" просто многого не знал и не замечал - и ошибаюсь теперь.) Так мы стояли долго-долго, согревая друг друга, и молчали. Над заливом от пены и от более открытого пространства неба было светлее, мы смотрели на ревущие волны, на темные тучи, несущиеся по небу, и какой-то очень смутный по мысли, но необыкновенно пронзительный по чувству голос тогда говорил мне: "Вот скоро и конец нашему счастью, нашей юности, куда-то развеет нас судьба по этому огромному миру, такому неуютному, холодному, как эта ночь с ревущими волнами, воющим ветром и бегущими по небу темными рваными тучами?" На душе у меня было тревожно в самом грозном смысле этого слова, и в то же время где-то тоненько-тоненько пела протяжная нотка, и грустно было до слез.
   До сих пор (спустя уже 30 лет!) в ваших письмах звучит словно бы упрек, как же мы, спустя год, когда уже не было Лии, отринули и кинули на произвол судьбы - одну - свою подружку Асю? Но кого можно упрекнуть теперь? Юность, тем более такая ранняя, очень редко объединяется и разъединяется по заранее обдуманному, сознательному намерению, она не задумывается над тем, что у нее есть и воспитательные задачи, обязанности друг к Аруу,- юность отбирает из окружающей среды крайне непосредственно то, что отвечает ее душе,- по своеобразному естественному отбору. Даже теперь, когда наше общество стало социально-однородным, когда так высоко поднята роль коллектива, когда есть специальные юношеские и детские организации по воспитанию, можно найти только отдельных, очень передовых юношей и девушек, которые сознательно ставят перед собой задачу воспитания и перевоспитания своих друзей как свой долг. Возьмете вашу школу и попробуйте определить (и это в наше время!), по какому признаку группируются, дружат ребята или девушки, по какому враждуют, по какому - совершенно равнодушны, индифферентны друг к другу? И еще труднее определить, почему вдруг распадаются старые дружбы и завязываются новые. Это - даже теперь! А вспомните время, в которое протекала наша с вами юность? Сама история, революция с ее бушующим ветром и ревущими волнами вдруг начала нас растасовывать с такою мощною силою! Вот мы все разъехались на лето, а когда вновь съехались осенью 18-го года, уже совершился белый переворот, шла уже кровавая битва, в которую был втянут весь народ, мир раскололся, перед каждым юношей уже не фигурально, а жизненно (собственно говоря, уже годы непосредственно подводили к армии) вставал вопрос: "в каком сражаться стане?" Молодые люди, которых сама жизнь непосредственно подвела к революции - такими были мы,- не искали друг друга, а сразу узнавали друг друга по голосу; то же происходило с молодыми людьми, шедшими в контрреволюцию. Тот же, кто не понимал, кто плыл по течению, увлекаемый неведомыми ему быстрыми или медленными, иногда даже мутными волнами, тот горевал, обижался, почему так далеко оказался он от берега, на котором вот еще были видны вчера еще близкие люди, почему не бросают они ему спасительного круга? Но люди на обоих берегах - революции и контрреволюции - были уже в пылу сражения, покрытые кровью, и им справедливо казалось, что люди, уносимые от берегов, сами предпочли эту участь, а главное, уже некогда было спасать - даже тех, кого жалели, любили, с кем расставание причиняло боль.
   Размежевание началось, как я вам уже писал, и в мужской части "коммуны". Уехал Голомбик, отпал Гринштейн, как-то в стороне оказался Паша Цой. А мы, остальные, стремительно (даже сами не успели заметить, как это произошло) ринулись в подпольную работу, и у нас появилась тайна, которая была уже не нашей тайной и которой мы не имели права поделиться даже с лучшим другом, даже с любимым человеком, если он не работал вместе с нами. В большевистском подполье Владивостока мы были самыми молодыми, нас так и звали: "соколята".
   Очень характерно, что мы сохраняли дружеские отношения, например, с Женей Хомяковым, с Вейсом, тем более с Пашей, мы их считали славными ребятами, мы с ними говорили и спорили, но политически мы размежевались: мы видели, что они не стучатся в ту дверь, в которую мы только что вошли, и та сторона жизни, которая стала для нас теперь главной, была уже недоступна для них. Но чем глубже мы входили в эту новую для нас, такую мощную, духовную сферу деятельности, тем больше она поглощала наши души, тем больше у нас появлялось все новых и новых друзей, а старых, кто не вошел с нами в эту дверь, уносило все дальше и дальше от нас, хотя у нас и сохранились еще дружеские чувства к ним...
   Мое предчувствие в тот холодный вечер, пред- чувствие, что отъезд Лии - это начало распада "коммуны", оправдалось. Когда образовалась "коммуна", вы, девочки, вернее, уже девушки, были естественным центром ее притяжения, а домик на Набережной был главным местом сбора... В разных условиях и обстоятельствах встреч - у вас на Набережной или на больших вечерах или в гостях у кого-нибудь- возле вас, девушек, и нас, юношей, завивались и другие девушки и юноши, это было наше окружение,- наша дружба проходила в условиях привычного, сложившегося быта.
   Но Лия уехала, и весь девический круг - этот центр притяжения вместе с милым домиком на Набережной - распался. Вы ушли из домика,- очевидно, в семью матери... Другие связи, которые, собственно, шли через вас, наших милых девушек, сами собой распались, да и политическая наша позиция способствовала распадению старых знакомств. Это означало по существу, что нам с вами даже физически уже трудно было встречаться, если учесть тем более некоторые условности тогдашнего быта. Если бы Лия не уехала, мы, конечно, встречались бы в прежних условиях, и, конечно, встречаться нам в 18-19-м году было бы уже невозможно без политических споров и разговоров. И, может быть, мы втащили бы тогда наших милых девушек в нашу деятельность! Правда, я немножко помню настроения Лии в 17-18-м году, и мне кажется, она не пошла бы за нами. Но вы были натура "загадочная", полная огромных возможностей, в вас все-таки иногда вспыхивал и бурлил мятежный, бунтарский огонек; социально мы все, мальчишки, были в общем сходной с вами среды,- в конце концов, вы могли бы даже размежеваться и с Лией и пойти за нами. Но, увы, всего этого уже не могло быть, потому что все распалось (просто в бытовом плане) из-за отъезда Лии.
   Если бы вы тогда любили кого-нибудь из нас - не просто дружески, а по-женски,- ваша судьба, конечно, неизбежно совпала бы с нашей. Но никому из нас не посчастливилось, и в этом, конечно, тоже никто не виноват и меньше всего вы.
   Если бы вы знали, с какой грустью смотрю я теперь из 30-летнего далека на маленького умненького мальчика с большими ушами, как мне его бесконечно жаль... Четыре года!.. Когда я в тридцатых годах... мысленно перебирал вновь и вновь всю свою жизнь, я тогда впервые понял, что эта четырехлетняя любовь к вам - с отроческих лет до юношеского возмужания - не могла быть случайной. Она означала, что было в вашем внешнем и внутреннем облике что-то необыкновенно покорявшее меня и, очевидно, очень мне необходимое. С другой стороны, такая верность в столь ранние годы, соединенная с тщательно скрываемой от других подлинной страстностью (что не являлось, конечно, признаком возраста, а признаком характера и было свойственно мне с детства), свидетельствовала о незаурядной моей натуре,- я теперь с чистым сердцем, спокойно могу сказать это, не боясь быть обвиненным в нескромности.
   Но нельзя не пожалеть умненького мальчика с большими ушами, потому что необыкновенная, поистине незаурядная любовь его была обречена на неудачу с железной неизбежностью: мне просто не хватало одного года, а еще лучше - двух лет, чтобы любовь моя была понята и принята. Мне нужно было или быть на год- два старше вас или иметь счастливую возможность еще год - два дружить и не разлучаться с вами...
   Но в те далекие счастливые годы я был обречен заранее, и вас мне не в чем упрекнуть, потому что это было с вашей стороны вполне естественно, жизненно, было бы даже странно, если бы было иначе. Вы были уже вполне сформировавшаяся девушка, а я был еще мальчик, а не юноша-мужчина. Вы как-то мне чудно написали про 18-19-е годы - "замуж мне, очевидно, было еще просто рано". Да, конечно, "рано", но если бы пришлось, вы могли бы уже это чудно проделать, то есть выйти все-таки замуж, а вот уж мне действительно было еще совсем рано! И как характерно, что именно в этот период, когда наши встречи были случайны, мимолетны, вы даже не помните их. Вы даже спросили меня в одном из писем, был ли я тогда на станции, когда мальчики уезжали в партизаны и Петя привел вас проститься, потому что в этот период... юноша-мальчик с большими ушами вас уже мало мог пленить, меньше даже, чем когда-либо до этого, и он просто выпал из вашей памяти.
   Но бедный мальчик продолжал вас любить, и каждая мимолетная встреча с вами вновь и вновь подогревала в нем эту любовь. Правда, в ней тоже произошли большие изменения. Я все-таки взрослел, и у меня появилось самолюбие. Я очень ясно чувствовал, что я вам не нужен, и у меня вместо беспрекословного обожания прошлых лет, тем более, что оно было теперь большей частью заочным (за весь год мы виделись мимолетно два или три раза), все больше звучало самолюбивое: "Что ж, она еще услышит обо мне, вот придет время, и все заговорят обо мне!" И именно потому, что я взрослел, чувство мое к вам, не питаясь никакой взаимностью и живя только надеждой на взаимность в будущем, утрачивало конкретные очертания... В нем все больше обозначались черты скорее возвышенной инерции любви, а не самой любви во плоти и крови. Взаимность чувства в любви - это то же, что смола в огонь,- может поднять пламя под самое небо. Никто не подбрасывал смолья в мой костер, но он горел уже так долго, что мне трудно было жить без его тепла, и надежды становились все менее реальными, но, видно, я все-таки очень любил вас, и в той жесткой борьбе, в которую мы все больше втягивались, эта любовь была нужна мне как платок "прекрасной дамы" на рыцарский шлем: очень трудно жить без любви и в юности и в зрелые годы.
   Нет, я не был тогда на станции. Я уехал на несколько недель позже, уехал, использовав наивность Жени Хомякова. У его отца под Шкотовом был хутор. Женя только что сдал экзамены на аттестат зрелости, а я срезался по бухгалтерии, а остальные не пошел сдавать. Наши подпольщики-наборщики, которые снабжали нелегальных фальшивыми документами - в частности, снабдили фальшивыми пропусками "соколят", уехавших раньше меня,- говорили мне, посмеиваясь; "Не горюй, Сашенька; надо будет, мы тебе справим аттестат по всей форме". Женя собирался на хутор немного отдохнуть, поохотиться. Хутор считался уже в зоне восстания, туда нужны были пропуска. Я напросился к Жене в гости на хутор, и нам совершенно свободно выдали пропуска от коменданта крепости. Приехали мы туда, взяли ружья, пошли на охоту, на озеро. Была чудная ранняя весна. Вышли мы на озеро, я отдал ему ружье и сказал: "Извини, Женя, что я обманул тебя, но я ухожу к партизанам, все наши уже там". Он весь изменился в лице, и слезы брызнули у него из глаз. То ли ему было жалко меня, то ли, наоборот, он почувствовал свое какое-то промежуточное положение и вдруг понял, что мы поступили благородно, а ему предстоит прозябать. Я, надо сказать, любил Женю с детства, но тут я очень забоялся, что он скажет: "Я пойду с тобой". Я никогда бы не взял его с собой, потому что это мог быть просто порыв души впечатлительного человека и у меня не было веры, что он не раскается потом. Но он ничего не сказал, а только стал целовать меня и всего облил слезами. Потом я простился с ним и очень весело зашагал к Шкотову...
   Я напишу вам длинное, длинное продолжение в следующем письме. Если бы вы знали, как хорошо мне вместе с вами идти по нашей юности!..
   Саша.
   
   
   
   
   
   
   

...Каждая станция бралась нами с жестокими боями...
   
   
30 апреля 1950 года.

   Как я люблю читать в ваших письмах о ваших занятиях с ребятами, особенно внеклассных,- на меня всегда веет чем-то родным, и я так ясно вижу вас! Учителя, врачи, фельдшера, библиотекари - это среда, с которой связана вся моя биография, я вообще очень люблю нашу так называемую "низовую" интеллигенцию, а особенно учителей, а после того, как я узнал, что вы учительница, я невольно переношу частицу своей нежности к вам на все ваше сословие. Напрасно вы постеснялись сказать своим сослуживцам, что знаете меня и переписываетесь со мной,- разве в этом есть что-нибудь зазорное? Ведь они могли бы пользоваться вашими журналами и газетами - вся школа! Я мог бы прислать для вашей школы (для пополнения ее библиотечки) 150-200 книг разных новинок... Вы меня используйте в этом смысле и не стесняйтесь - ведь это все пойдет на пользу ребятам и вашим товарищам по работе. Мои чугуавцы (* - Имеются в виду воспитанники Чугуевской школы-десятилетки имени А. А. Фадеева)_ "эксплуатируют" меня в этом отношении вовсю,- я за послевоенные годы постепенно организовал в этой районной десятилетке библиотеку в 2 000 томов отборной классической и советской литературы. Этим летом я организую для отличников чугуевской школы экскурсию в Москву: поедут 10 учеников и 2 учителя. По своему же избирательному округу в Чкаловской области я организовал уже 8 школьных и клубных библиотечек по 200- 250 отборных книг и на днях отправлю девятую.
   Не удивляйтесь, мой умный, скромный, независимый и беззаветно преданный своему делу дружок, если я скажу, как мне было бы приятно, что люди вокруг вас знают о нашей дружбе, и как мне хотелось бы именно через вас делать что-то полезное и радостное для людей, с которыми вместе вы работаете. Мне было бы это приятно... Я думаю, что вы, наверно, отличный товарищ, и как бы мне хотелось, чтобы я мог в чем-то глубоко жизненном, конкретном и практическом быть через вас таким же товарищем по отношению к тем, кто вас окру- жает.
   Напишите, как только перемените место работы, свой новый адрес, чтобы я мог в соответствующих издательствах переадресовать все идущие к вам журналы и газеты.
   ...Что я переживал, когда доехал до Харбина... (* - в сентября - октябре 1949 года А. Фадеев во главе делегации деятелей советской культуры ездил в Китайскую Народную Республику) во время китайской поездки! Подумать только,- от Харбина всего лишь часов 12 езды до Ворошилова, а от Ворошилова 4-5 до Спасска!.. Так хотелось дать вам телеграмму именно из Харбина, но в ту пору еще нельзя было дать частной телеграммы из Харбина в Приморье...
   Эта поездка вообще была волнительна для меня - и не только потому, что волнительно все, что видели мы в Китае. От станции Карымской и до самой границы с Маньчжурией мы проезжали местами, где в октябре - декабре 1920 года я участвовал в ликвидации атамана Семенова в качестве комиссара полка; почти каждый разъезд, каждая станция бралась нами с жестокими боями. Мороз стоял в ту пору 30-40°, люди были плохо одеты и обуты, отмораживали руки, ноги и слепли от белизны снега на сверкающем солнце. Теперь мы ехали этими местами ночью, вся наша большая делегация спала, а я не спал всю ночь, вылезал на каждой станции, смотрел, смотрел и все вспоминал юные годы... Как это грустно, что как раз те черты юности, которые, собственно, и придают ей поэзию и прелесть весны,- нерасчетливость, бескорыстие, непосредственное восприятие жизни, порывистость, мечтательность, искания,- они же, эти черты, служат источником таких жизненных поступков, которые часто ломают всю жизнь и направляют ее вопреки самым лучшим мечтам...
   Простите за эту вспышку грусти - внезапной, но такой естественной.
   Саша.
   
   P. S. Не сердитесь, что в моих письмах много зачеркиваний, исправлений, вставок. Это профессиональная черта - стремление выражаться ясно, точно, а при первом написании - это не всегда получается. Переписывать же такие большие письма не хочется - пусть уж будет так, не сердитесь на меня.
   С.
   
   
   
   
   
   
   

"Три мушкетера и д'Артаньян..."
   
3 мая 1950 года,

   Я продолжаю повесть нашей юности. Когда вы провожали на станцию наших мальчиков, вместе с ними, т. е. с Петей, Гришей, Исей и Саней Бородкиным, уезжали в партизаны известный вам Заделенов и еще один ученик коммерческого училища, Адольф Фельдгер (он жил на Первой речке). Эти двое не были большевиками и не участвовали с нами в подпольной работе. Но мы их всегда держали в резерве, зная их "левые" высказывания и антиколчаковские настроения. Их годы тоже подходили к мобилизации в армию (тогда брали молодых людей, даже учащихся, родившихся в 1899 и 1900 гг.), и они, догадываясь о наших связях с подпольем, высказались напрямую, что предпочли бы пойти в партизаны.
   Однако, когда я попал в Сучан, вся эта компания уже раскололась. За те несколько недель, что они пробыли в Сучане до меня, все они, за исключением Дольникова и Фельдгера, участвовали уже в боевых делах. Что касается Дольникова, то его, как наиболее начитанного и писучего среди других, оставили при штабе для помощи в выпуске (ручным способом) газеты "Партизанский вестник". Как человек мелкотщеславный (что тогда сразу и обнаружилось) и очень мало связанный с народной средой, он воспринял это как личную обиду, поскольку его товарищей посылали на организацию партизанских отрядов, а его на такую "мелкую" работу "в тылу"; он не понял всю политическую вкусность порученной ему работы, начал хныкать, якать и демонстративно бездельничать. Времена были суровые, и такое поведение вызвало очень холодное отношение к нему со стороны Пети, Гриши и Сани, его друзей по "коммуне". Фельдгер сразу же довольно явно обнаружил, что он, собственно, пришел не воевать, а просто прятаться от возможности быть мобилизованным в армию Колчака. Он уклонялся решительно от всего, что было связано хоть с какой-либо опасностью, агитатор из него тоже был неважный, так как он был парень неглупый, но политически бесхребетный, и ребята сразу стали относиться к нему с недоверием. Заделенов же был вместе с "соколятами" послан на организацию отрядов. Однако в первых же боевых столкновениях оказался неимоверным трусом, можно сказать, трусом стихийным, почти безумным, снискав этим всеобщее презрение и насмешки.
   Когда партизанский отряд предложил этой группе учащихся выделить из своей среды двух человек для агитационной работы среди населения в глубоком тылу, в районе села Анучино, где в это время создавался областной повстанческий ревком, Фельдгер и Заделенов сами предложили себя, и мои ребята охотно "выдвинули" их, чтобы просто от них освободиться. Когда я приехал на Сучан, эти двое уже ушли в Анучино; Петя, Гриша и Саня работали по организации отрядов, а Дольников хныкал: как, мол, его обидели, не послав воевать! После моих резких возражений он обиделся на меня, мы впервые в жизни крупно поссорились. Через недельку пришли обратно в село Фроловку (где был штаб) Гриша, Петя и Саня, и мы по старой памяти созвали собрание нашей "коммуны". М очень остро поставили перед Дольниковым вопрос, что он ведет себя "по-интеллигентски" и что мы с ним порвем, если он не будет выполнять своих обязанностей. Он сказал, что работать в газете не будет. Тогда мы перестали с ним здороваться и разговаривать.
   В это время был большой подъем партизанского движения, развертывались крупные боевые действия, карательные экспедиции белых всюду терпели поражения. Мы четверо - "три мушкетера и д'Артаньян", как мы шутя называли нашу четверку,- были зачислены в Сучанский отряд рядовыми бойцами, в Новолитовскую роту, и ушли на побережье к устью Сучана, где получили настоящее боевое крещение. К нашему удивлению, через несколько дней в нашей роте появился и Дольников (ему удалось отпроситься у штаба). Конечно, если бы он проявил себя хорошим, простым товарищем, наша размолвка с ним была бы вскоре забыта. Но он оказался "Мечиком" (* - Мечик - отрицательный персонаж из романа А. Фадеева "Разгром"), его очень скоро невзлюбила вся рота, и наш разрыв с ним все углублялся.
   Я на всю жизнь благодарен судьбе, что у меня в боевые годы оказалось трое таких друзей! Мы так беззаветно любили друг друга, готовы были отдать свою жизнь за всех и за каждого! Мы так старались друг перед другом не уронить себя и так заботились о сохранении чести друг друга, что сами не замечали, как постепенно воспитывали друг в друге мужество, смелость, волю и росли политически. В общем, мы были совершенно отчаянные ребята,- нас любили и в роте и в отряде. Петр был старше Гриши и Сани на один год, а меня - на два, он был человек очень твердый, не болтливый, выдержанно-храбрый, и, может быть, именно благодаря этим его качествам мы не погибли в первые же месяцы: в такие мы попадали переделки из-за нашей отчаянной юношеской безрассудной отваги.
   Пока мы были вместе, мы, конечно, часто в наших задушевных разговорах возвращались к давнему и недавнему прошлому, к дням "коммуны", осуждали отколовшихся от нее, вспоминали наших девочек... Но к этому времени уже многое изменилось в наших душах. Война - большая и суровая воспитательница. К этому времени мы уже испытали много тяжелого, жестокого: видели трупы замученных карателями крестьян, потеряли в боях многих людей, которых успели полюбить, знали об арестах в городе лучших наших друзей по подполью, знали о чудовищных зверствах в контрразведках белых. И в то же время из писем наших друзей - подпольщиков Владивостока - мы узнавали, что такой-то и такой-то из наших бывших товарищей-соучеников ушел в белую армию или в офицерскую школу, такой-то подличает, такой-то молчком уходит в сторонку,- все это ожесточало наши сердца. Многое из прошлого казалось уже детски-наивным, требовало пересмотра. Кое-кого из бывших товарищей мы теперь, не дрогнув, расстреляли бы, если бы он попал к нам в руки, иных мы презирали, об иных сожалели, что дороги наши пошли врозь.
   К нашим девочкам мы тоже уже не могли относиться только с прежним, непосредственным чувством любви, дружбы,- к нему примешивались уже сомнения, досада, иногда и осуждение. "Почему, например, - говорили мы,-Лия должна была уехать за границу, а не наоборот - ее отец, эмигрант, не вернулся на родину,- значит, видно, он "революционер" не нашего толка, а значит, и Лия где-нибудь там против нас?" Настроения нашей Аси тоже поворачивались теперь к нам своей индивидуалистической стороной, и какой-то голос, щемящий сердце, говорил: "Все это было детство, а вот она - суровая жизнь, в этой суровой жизни дороги наши пошли врозь, и кто его знает, не ближе ли теперь к Асе те люди, которые так чужды нам?.." Теперь, конечно, легко видеть, как много в такого рода рассуждениях было и скоропалительного, и непродуманного, и несправедливого, но стоит перенестись в то время, как станет ясно, что иначе мыслить мы, юноши, все более формирующиеся в бойцов революции, и не могли.
   А потом мне пришлось пережить большую, большую потерю...
   Как только белые были выброшены с побережья и весь Сучанский район очищен от карателей, трех моих славных "мушкетеров" штаб откомандировал в Анучино, куда все время требовали людей, так как главные партизанские бои к тому времени развивались уже под Никольск-Уссурийском и Спасском. Бедный "д'Артаньян" остался один. Не было уже вокруг меня ни одного человека моего возраста, моего воспитания. К этому времени в партизаны пришел мой двоюродный брат Игорь Сибирцев и еще кое-кто из подпольщиков, знакомых мне, но не моего поколения, а поколения Игоря, т. е. на 4-5 лет постарше; это были частью большевики из студентов, друзей Игоря, частью из рабочей молодежи, с которой вместе мы работали в подполье, но которая была постарше меня. Естественно, я потянулся к ним, людям, теперь мне наиболее близким, а через них я все больше, все глубже входил во взрослую большевистскую среду. Это общение, с точки зрения моего интеллектуального и вообще духовного развития, несомненно принесло мне огромную пользу. Я очень быстро повзрослел, обрел качества воли, выдержки, политически обогнал свое поколение на несколько лет, научился влиять на массу, преодолевать отсталость, косность в людях, идти наперекор трудностям, все чаще обнаруживал самостоятельность в решениях и организаторские навыки - одним словом, я постепенно вырастал в еще хотя и маленького по масштабам, но политически все более сознательного руководителя. Тут начался первый, страшный разгром партизанского движения японскими силами... потянулись недели тяжких поражений, потерь, голодовок, немыслимых (по расстояниям и по быстроте движения) переходов из района в район... И в этом ожесточении борьбы, в этом новом, уже совсем взрослом мире большой политической ответственности, в мире новых дружб и привязанностей на почве совместных испытаний- как-то сам собой, незаметно для меня, милый, прекрасный образ первой моей любви все отдалялся и отдалялся от меня в дымку далекого-далекого прошлого, дымку золотого, неповторимого, навсегда ушедшего детства... Так сама собой и ушла в эту дымку моя любовь к вам. Самый ваш образ все более отдаленно, все менее ясно выступал из этой дымки в памяти моей, он точно растворялся, таял, пока даже черты его не стерлись совершенно в моей памяти... Теперь даже невозможно вспомнить, когда именно произошло это, но это тоже произошло с той жестокой, естественной, жизненной неизбежностью, с какой вы не могли полюбить меня в те годы. Теперь, когда я по вашим письмам знаю, что это совершилось во мне как раз в ту пору, когда мы, ваши друзья, все более и более становились нужными вам, что это совершилось в период все более нарастающего вашего одиночества и нависших над вами личных несчастий,- мне тяжело писать об этом. Но я снова повторяю то, что написал вам в одном из писем: то, что составляет особенную прелесть юности, часто является и причиной ее несчастий. Я сильно и непосредственно любил вас. И так же непосредственно, по естественному ходу жизни, любовь моя ушла... Да, в юности часто кажется, что тебя еще многое, многое ждет, а между тем истинная большая любовь - редкость, она неповторима, утрата ее часто невознаградима совсем. Но я, собственно, не думал тогда, что меня многое ждет, я никого не полюбил и никем не увлекался,- любовь ушла из моего сердца сама собой, я остался один. Конечно, я к тому времени уже становился юношей-мужчиной, женская красота томила меня, но я никого не любил и хотя я уже сам многим нравился, это отсутствие любви не позволило мне поступать так, как поступали многие юноши вокруг меня, т. е. сходиться без любви. Как это ни печально, но я забыл вас совершенно и "окончательно". После переворота, когда партизаны вошли в города (отряд, в котором я тогда находился вместе с Игорем и Анатолием Тайновым, пришедшим позже нас всех в партизаны, отряд этот вошел в Спасск), я в феврале 1920 года был послан во Владивосток по делам Спасского гарнизона. Я провел во Владивостоке недели две, виделся со всеми товарищами по владивостокскому подполью. И у меня даже мысли не шевельнулось - увидеть вас. Настолько все это ушло, как что-то наивное и детское, в далекое прошлое...
   После этого прошли еще месяцы больших испытаний, боев, мое первое ранение,- снова М нависала угроза возвращения белой власти (во Владивостоке существовало какое-то странное Н коалиционное правительство, от кадетов до большевиков), Сергей Лазо вместе с моим старшим двоюродным братом Всеволодом Сибирцевым был сожжен японцами в паровозной топке,- и вот я вновь попал во Владивосток. Я жил на даче у Сибирцевых, на 26-й версте, жил около месяца; это была вторая половина августа и первая сентября 1920 года. Стояла чудесная, солнечная погода. Я столько пережил за истекшие полтора года, что был просто влюблен в этот солнечный Владивосток с окружавшими его сверкающими от солнца бухтами и заливами. Мне так не хотелось уезжать, но нам - мне, Игорю и Тамаре Головниной - предстояло по фальшивым документам с китайскими визами ехать через Гродеково, Харбин, Сахалян в Благовещенск, где в это время уже не было японцев и была наша власть. И вот я жил под Владивостоком и в самом городе около месяца, душа моя, повторяю, была свободна, но мне и в голову не приходило искать вас...
   Другие мальчики из "коммуны" в это время не могли с вами встретиться, если бы они и хотели. Первый разгром партизанского движения в июле 1920 года захватил их, когда они двигались на север от Спасска, организуя партизанские отряды. С большими трудностями, нелегально они тогда добрались до Владивостока и, сменив прежние фальшивые документы на новые, пароходом доплыли до Николаевска-на-Амуре. Там они связались с местными подпольщиками - большевиками,- потом с партизанами, пережили чудовищную "тряпицынскую" эпопею, о которой я вам когда-нибудь расскажу устно, и, проделав не более тысячи километров пешком и сотню километров пароходом по Селемдже и Зее, добрались до Благовещенска, где мы с ними и встретились в начале октября 1920 года, чтобы через несколько дней вновь разлучиться.
   Как потом показала жизнь, моя юношеская неудача в любви была для меня крупным поражением. Теперь, конечно, ясно видно, почему вы так сильно и надолго запали мне в душу в те ранние годы. Вы были девушкой с поэтической душой и, конечно, очень выделялись в довольно, в общем, заурядной, зараженной мелким практицизмом среде. А я тоже был мальчишкой с божьей искрой в душе и не мог не почувствовать этого в вас и не выделить среди других. И вы действительно были очень романтической девушкой, полной таинственных душевных движений,- не притворных (как это бывает у многих девушек), а действительных, не осознанных вами, порожденных вашей природной талантливостью. У вас, конечно, не хватило каких-то качеств воли (и не сложились так жизненные обстоятельства), чтобы на каком-то этапе жизни развить в себе определенную сторону вашего таланта в области искусства,- поэтому вы не стали профессиональным художником или музыкантом (а я не сомневаюсь, что вы могли бы и этого достичь), а остались на всю жизнь художественной, поэтической натурой: ваш талант проявляется "рассеянно" - во всей вашей жизни и деятельности, во всем, чему вы предаетесь,- в любви к природе, к художественным занятиям, в простом жизненном обаянии, чувствуемом любым человеком с живым сердцем среди окружающих вас людей в вашей работе учительницы, где ваше талантливое сердце Тамара Головниил. и ум, преодолевая рутину, все время находят и вкладывают что-нибудь свое,- наконец, в вашем сыне, который по своему духовному облику целиком ваш продукт, и его естественность, непосредственность, прямота и тоже талантливость - это от вас. Эту вашу талантливость, разлитую во всем, я прежде всего почувствовал по первым же вашим письмам - тогда из Узбекистана, а потом с Дальнего Востока. А Лева - это ваша колоссальная жизненная победа. Все-таки жизнь умеет не только приносить несчастья, но и сторицей возмещать за них...
   Вот эту вашу глубокую природную поэтичность и чувствовала душа "умненького мальчика с большими ушами", потому что в его душе тоже гнездилась неосознанная талантливость. Мы были выходцами из среды трудовой интеллигенции; в юности, а тем более в детстве мы не думаем об этой стороне жизни, а между тем общность, родственность социальной почвы-огромная сила в отношениях не только взрослых, но и детей,- наконец, мы были одно поколение, вовлеченное в великий поток революции (мы были вовлечены по-разному, но эпоха перелома застала нас в одном возрасте), и в нашем духовном мире было много общего, очень много. В конце концов потребовалось всего несколько лет (к вам это, очевидно, пришло, когда вы работали на Артеме и когда справились со своей душевной и физической травмой), чтобы наш духовный мир стал в основном общим, хотя мы уже жили далеко друг от друга, каждый своей жизнью. Вот каково было то радостное жизненное сочетание, которое неудержимо влекло меня к вам...
   Развитый, талантливый, сильный юноша, пользующийся, в общем, успехом у девушек, я долгие годы... не мог никого полюбить. Конечно, во мне уже заговорил пол, началась пора увлечений определенного порядка (с неизбежно возникающей на этой почве в юности некоторой духовной "надстройкой"). Но я был чист душой и телом, какой-то внутренний голос говорил мне "не то, не то", и до конца 1922 года это были увлечения, скрытые во мне самом,- я не добивался предмета своего увлечения, а скрывал от него свои чувствования. Одно из этих увлечений было все-таки довольно сильным, и, если бы мне на него ответили, наверно, мы сошлись бы. Но, к счастью или несчастью, этого не случилось. Девушка была на 4 года старше меня, любила другого и вышла за него замуж как раз в тот день, когда я лежал тяжело раненный на финском льду под Кронштадтом (* - В начале марта 1921 года А. Фадеев, делегат X съезда Коммунистической партии, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа. При штурме Кронштадтской крепости он был тяжело ранен.). Я сначала сильно огорчился, но уже через неделю забыл о "любви" к ней, и это было лучшим свидетельством того, что это была не любовь...
   Собственно говоря, впервые после нескольких лет полного забвения я вновь вспомнил о вас как раз после того, как Гриша и Голомбик видели вас и, приехав в Москву, рассказали о вас. Не знаю, видели ли они "Нон Эсма" (* - "Нон Эсма" - литературный псевдоним поэта П. Н. Матвеева, мужа А. Ф. Колесниковой.), но они рассказали о вашем браке. Конечно, они не знали того, что вы вышли замуж за поэта, не знали его псевдонима, говорили просто, что вы вышли замуж за одного из сыновей Матвеева... Я, между прочим, знаю семью Матвеевых и где они жили. Я знал самого старика, знал и знаю одного из его сыновей, который работал тогда в кооперации Владивостока и сейчас работает в кооперации в Москве, знал другого его сына, поэта-футуриста, который писал под псевдонимом "Венедикт Март", знал младшего Матвеева, который был в партизанах, а "Нон Эсма" я почему-то совершенно не помню. После вашего письма ко мне прошлым летом я даже невзначай спросил поэта Николая Асеева, который в наши с вами годы был во Владивостоке и знал поэтическую среду, знавал ли он "Нон Эсма",- он мне сказал, что "был такой". Но я лично не смог его вспомнить...
   Я посылаю вам некоторые свои карточки - одни более раннего периода, другие более или менее современные. (На обороте есть даты и некоторые пояснения.) Вы можете их себе оставить, если вам будет это приятно, кроме большой, где я и два моих сына. Она - единственная, а вы сами знаете, как иногда хочется зафиксировать, остановить на месте определенный возраст ребят: нет-нет да и посмотришь и умилишься!..
   Саша.
   
   
   
   
   
   
   
   

"А помнишь?.."
   
   
6 мая 1950 года.

   "Ваш отрывочек" (* - Имеется в виду глава из неизданной рукописи А. Ф. Колесниковой, которую А. А. Фадеев читал по просьбе автора.) - в тон всему тому, что я в эти дни писал навстречу вам. Насколько я понял, в нем отражен период "гайдовского" восстания? Или позже? Или вы соединили внешние события (обстановка восстания, переворота) лета 1918 г., когда выступили чехи и белые, а большевики, рабочие Владивостока защищались (тогда тоже шли бои за вокзал и за штаб крепости - против вокзала),- соединили это с вашими внутренними переживаниями периода 1919-20 г.г.? Всю эту внешнюю обстановку и этих девочек с разными характерами - все это видишь и чувствуешь. И это говорит о том, что если бы вы в свое время направили усилия своего неосознанного таланта в область литературы,- из вас мог бы выйти литератор. В отрывке чувствуется отсутствие техники, "школы", опыта, но душевный правдивый голос пробивается сквозь эти недостатки, а это - главное. О людях (особенно из среды интеллигенции), не нашедших себя в первые годы революции, о девушках, таких, как Аля, за тридцать с лишним лет написано было много хорошего,- достаточно назвать роман А. Толстого "Хождение по мукам". В этом смысле отрывочек из вашего "неоконченного романа" уже устарел, но меня волновало все это, потому что это - наша юность; воображение мое так много дополняло и хорошо мне было оттого, что это - вы, и грустно было, что все это было так давно...
   Мне не хочется писать о тех периодах своей жизни, которые не связаны с вами,- пишу только потому, что вы не раз в своих письмах просили об этом...
   Жена моя была человеком хорошим, незаурядным,- когда мы сходились, она уже была известна, как писательница... Очень многое от ее характера я вложил в Лену Костенецкую ("Последний из удэге"), довольно точно описал ее наружность (только к моменту нашего знакомства она уже не носила косу и была на 4 года старше Лены), и кое-что в описании биографии Лены я заимствовал из ее биографии. Она, правда, не потеряла матери в детстве, как Лена,- мать ее умерла совсем недавно,- но, будучи дочерью ссыльного революционера с превратной судьбой, свойственной этой "профессии", она воспитывалась не в своей семье, а у богатых родственников на Урале. Ее путь к революции, если взять его не с фактической стороны, как он дан в романе, а психологически, более или менее сходен с путем Лены...
   В 1932 году... мы разошлись навсегда... У меня сохранились с ней на всю жизнь дружеские отношения, но видимся мы очень редко, случайно.
   Я же все эти годы - с 1930 по 1936 - скитался по свету и окончательно, как мне казалось, не мог никого полюбить. В своем одиночестве, вполне уже зрелый человек, я много размышлял над этой стороной жизни своей и сопоставлял с жизнью других. И я понял (и просто увидел по жизни других), что наиболее счастливыми и наиболее устойчивыми, выдерживающими испытание времени, бывают браки, естественно (по ходу самой жизни) сложившиеся из юношеской дружбы, дружбы, носящей или с самого начала романтический характер, или превращающейся в романтическую спустя некоторый срок, но дружбы не случайной, а более или менее длительной, уже сознательной, когда начинают складываться убеждения, формироваться характеры и подлинные чувства. Необыкновенная чистота и первозданность такого чувства, его здоровый романтизм, естественно перерастающий в подлинную любовь, где молодые люди впервые раскрывают друг в друге мужчину и женщину и формируют друг друга в духовном и физическом смысле, рождение первого ребенка - все это такой благородный фундамент всей последующей жизни! Жизнь сложна, обрастает бытовыми трудностями, несчастьями, а главное - обыденностью; не застрахована она и от увлечений сердца - таких, какие могут нанести рану человеку, связанному с тобой всю жизнь; совместная жизнь с годами кажется иногда уже лишенной чувства и смысла. Но это - только поверхностное ощущение.
   Стоит всколыхнуть привычный быт опасностью разлуки или гибели одного из любящих, потрясти душу каким-нибудь сильным, высоким переживанием, как вдруг снова, точно молнией, пронзит воспоминание юности, счастья первых лет, общих мечтаний, надежд, той близости, через которую физическая природа человека так прекрасно выражает всю духовную сторону любви,- первого плача ребенка, впервые переданного в руки отца из рук матери,- все это вновь и вновь осветит жизнь светом юности и любви, заставит переступить все горькое, трудное, обидное, скучное, обыденное и будет скреплять жизнь невидимой духовной связью до ее последнего конца. Нет, должно быть, большего счастья, как спустя десять, пятнадцать, двадцать лет снова и снова сказать любимому человеку: "А помнишь?.." Как это, должно быть, очищает душу!..
   Мне было как-то особенно тяжело жить (в смысле жизни личной) вот в эти тридцатые годы, годы самого большого моего одиночества. Но, конечно, жизнь все-таки взяла свое, и в 1936 году я женился-женился по любви... У нас - дети, которых я так несправедливо и жестоко был лишен в молодые годы и о которых я так мечтал. Жена моя - актриса Московского Художественного театра Ангелина Осиповна Степанова, актриса очень талантливая, всю свою духовную жизнь отдающая этому своему любимому делу. В быту она мало похожа на "актрису" в привычном понимании, она - большая семьянинка, страстно любит детей, просто одевается, штопает носки своему мужу и "пилит" его, если он выпьет лишнюю рюмку водки...
   Вот я и рассказал вам всю свою жизнь. Теперь в следующем письме мне остается рассказать вам все; что я знаю, о всех людях, каких мы вместе с вами знали в нашей юности, но о ком я еще вам не писал...
   Я посылаю вам серию фотографий 1933-35 г.г. В 1935 году, в сентябре, я уехал с Дальнего Востока и был послан с делегацией писателей и журналистов в Чехословакию, а по возвращении поехал отдыхать под Сухум. Мои фото относятся к периоду пребывания на Д[альнем] В[остоке], в Чехословакии и в Сухуме. А чтобы вы не подумали, будто я стремлюсь "молодиться", я прибавляю два фото более современных (на одном из них, там, где мы втроем- справа от меня писатель Александр Корнейчук, а еще правее член-корреспондент Академии наук, философ П. Н. Федосеев,- это единственное фото вы мне вернете, когда оно вам наскучит)...
   Саша.
   
   
   
   
    
   
   
   
   
   
   

...Расскажу вам о некоторых наших общих друзьях...
   
   
11 мая 1950 года.

  Сегодня опять сел, наконец, за "Молодую гвардию". Сейчас уже поздно, поздно, но я еще пойду побродить по ночному парку, надев толстое пальто. Чуть потеплело после северного циклона, моросит мелкий, мелкий весенний дождь, и чертовски пахнет тополями, черемухой...
   
   12 мая
   Сейчас 8 часов вечера. Кажется, разница между нами во времени тоже 8 часов. Наверно, вы сейчас сладко, сладко спите... А может быть, вы вовсе и не сладко спите, а сон ваш беспокоен: судя по вашим письмам (некоторым,- в том числе и этому, последнему), есть люди, которые вас обижают, или, по крайней мере, их существование вас расстраивает. Люди "мелкие, ничтожные", о которых вы пишете, еще, к сожалению, существуют и встречаются на пути каждого человека. Правда, если строго разобраться, это, в большинстве, люди просто невоспитанные или загнанные в такое моральное состояние обстоятельствами жизни, т. е. люди-исправимые. А бывает и так, что люди, видящие наши слабости, не замечаемые нами самими, по этим слабостям расценивают нас как людей плохих и тоже "ничтожных" и критикуют нас резко, даже со злостью, а мы - не в силах занять объективную позицию по отношению к себе самим - также необъективно расцениваем этих людей хуже, чем они есть на самом деле. Но находятся и просто плохие люди и даже злодеи без всяких кавычек, - с ними надо уметь бороться, иначе они могут просто погубить человека. Вы написали бы мне, что вас так расстраивает? Я, можно сказать, старый боец, поседевший в жизненных битвах - военных, идейных, моральных, практически-деловых и, может быть, смогу дать вам полезный совет.
   А сейчас, чтобы развлечь вас, расскажу вам о некоторых наших общих друзьях, знакомых и просто о людях, когда-то нам известных.
   Вы несколько раз спрашивали о сестре моей Тане. Она до 1927 года работала на Дальнем Востоке - большей частью в сельских районах и, кажется, главным образом по линии женотделов, которые тогда еще существовали. Потом она окончила в Москве Политико-просветительный институт и некоторое время работала в провинции преподавателем общественных наук в вузах, а потом - в период войны - снова перешла на работу в сельских райкомах в качестве агитпропа. В 46-м или в 47-м году ее взяли на работу в аппарат ЦК ВКП(б)- тоже по линии агитации и пропаганды... В Ленинграде живет самая младшая и единственная оставшаяся из Сибирцевых, моя двоюродная сестра Вероника, или Нича". В годы нашей юности она была совсем девчонкой, училась в Зеленой гимназии, и вы ее, наверно, не помните. Она со своей дочерью Рогнедой (теперь тоже замужней) была в Ленинграде в дни блокады и чуть не погибла от голода. Подробно не буду писать об этом, так как надеюсь в ближайшие недели разыскать книжку своих очерков "Ленинград в дни блокады" и послать вам - там это все описано. Я был дважды в блокированном Ленинграде - меня забрасывали туда и обратно самолетом - в качестве военного корреспондента "Правды", я провел там первый раз 3 месяца, а второй-1 1/2 г,- главным образом мне приходилось быть на различных участках Ленинградского фронта - на финском направлении, на Пулковском и особенно в направлении от Колпино, но много времени я проводил и в самом городе. Вот после первого своего трехмесячного пребывания я и написал эту книгу. Муж Ничи, капитан дальнего плавания (их роман развертывался во Владивостоке, в дни их ранней юности, 1919- 1922 г.г., чем и объясняется пожизненная крепость их брака),- в первые годы войны был задержан с пароходом и интернирован в Гонконге, городе, захваченном тогда японцами, и смог вернуться к семье только в 1944 или 45-м году, через Китай.
   Я изредка перебрасываюсь письмами и - еще реже- встречаюсь с Тамарой Головниной. После гражданской войны она окончила Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева и с той поры работала в разных концах страны (некоторое время и на Дальнем Востоке) в качестве агронома, партийного работника в сельскохозяйственных отделах обкомов партии, директора совхозов. Но последние годы она специализировалась как агроном-педагог в сельскохозяйственных школах, которые у нас обычно прикреплены к специальным учебным совхозам (для практики). Теперь она руководит под Псковом постоянными кратковременными курсами по агрономическому образованию председателей колхозов и соответственно является директором опытного, учебного совхоза... В 1921 г. она вышла замуж за одного работника Коминтерна... (После своего ранения под Кронштадтом я пять месяцев пролежал в госпитале в Ленинграде, а когда выписался, они- Тамара и муж - как раз приютили меня в Москве, в своей маленькой комнатке,- я начал готовиться в Горную академию.) Но они, через несколько лет разошлись. После того Тамара осталась одна (тоже с девочкой!) - теперь, понятно, "девочка" уже давно замужем.
   Расскажу подробнее о Жене Хомякове. Он до 27 или 28 года работал на Дальнем Востоке, последнее время в Никольске... Как трагически сложилась вся его судьба, если вспомнить, в какой исключительно интеллектуальной семье он вырос! Вместе с тем я до сих пор не могу без юмора вспомнить, как мне в годы партизанской борьбы пришлось проявить жестокую "неблагодарность" по отношению к некоторым друзьям своего детства. В разные периоды детства я был более или менее дружен не только с Женей, но еще с одним парнем,- пишу нарочно "парнем", потому что это был в двенадцатилетнем возрасте неимоверно рослый детина...- Гришей Кравченко, и еще дружил я с одним своим одноклассником - Шурой Дрекаловичем. У их родителей, особенно у Кравченко, были большие хутора: у отца Жени, лесного ревизора,- под Шкотово, у Кравченко - в деревне (кажется, Петровке) по ту сторону Уссурийского залива (не Амурского, а именно Уссурийского), а у Дрекаловича - по эту сторону Уссурийского залива, на самом берегу. Отец Кравченко был очень крупный кулак,- не помню, чем занимался отец Дрекаловича, но с Шурой мы были близки на почве совместного пристрастия к охоте,-на их хуторе обычно останавливались экскурсии коммерческого училища, выезжавшие на побережье залива изучать в береговых отложениях "аммонитов" и "белемнитов". Так вот мне фатально пришлось участвовать в 1919 году в разорении партизанами всех трех этих хуторов! Хутора эти - в силу их благоустроенности и обширности - всегда служили базой для командования белых карательных экспедиций. Кроме того, в амбарах было много хлеба, а в конюшнях, пунях и хлевах - немало лошадей, коров, свиней,- все это было захвачено для партизанских отрядов. Можете себе представить, как интересно мне было на хуторе Хомякова, спустя несколько месяцев после того, как я пользовался его гостеприимством! К чести моей сказать, я не испытывал решительно никаких угрызений совести. Никого из хозяев, понятно, не было уже на хуторе, но прислуга и работники Хомяковых меня узнали и пытались через меня отстоять хозяйское добро. Пришлось мне прочесть им целую лекцию о революционной законности...
   Не могу уже попутно не рассказать, что я чуть не встретился в Шанхае с многими бывшими "соучениками" по училищу, бывшими белыми эмигрантами, а теперь получившими советское гражданство, но живущими по-прежнему в Шанхае. Я не встретился с ними только потому, что пробыл в Шанхае лишь один день (утром приехал с делегацией, а консул мне сообщил, что меня вызывают в Москву - надо срочно выезжать на Пленум Всемирного комитета мира в Италию,- и я в тот же вечер уехал). А меня они, оказывается, ждали, т. к. по газетам было известно, что мы приедем. И с одним из членов нашей делегации, пробывшей в Шанхае несколько дней, они передали для меня подписанное коллективное письмо,- я его получил уже в Москве. Многие фамилии мне уже ничего не говорили - я просто забыл. Смутно вспомнилась фамилия Дмитрия Петрухина, но лицо его выпало из моей памяти. Вспомнил я из подписавших только "Карлушу" Гартмана, красивенького женоподобного мальчика из немцев (не путайте с Петей Гартманом, который жил со своей матерью в общем с нами дворе на Комаровской), и Бориса Рабиновича,- он был знаменитый во Владивостоке теннисист, и потому я его запомнил. (Этот, конечно, в белой армии не мог быть, а просто богатые родители увезли от советской власти в Шанхай.)
   Продолжаю, однако, про Хомяковых... Спустя несколько лет я опять встретился в Москве с В... Он дал мне почитать какие-то свои рассказы,- они были плохие, о чем я ему сказал, но он все-таки не послушался меня и вскоре стал профессиональным журналистом, на случайном заработке. Позже мы встречались с ним довольно часто, он как-то бедствовал, ныл, что его "не признают", и вообще на глазах опускался духовно, пока вовсе не исчез с горизонта. И опять как-то грустно сознавать, что такая печальная судьба постигла в общем довольно славного и незаурядного (по природным данным) человека из прогрессивной и тоже очень интеллектуальной семьи,- его отец был известный во Владивостоке (демократичный по отношению к людям-труженикам) врач. Но самое грустное впечатление на меня произвела Ада Хомякова, которую я встретил неожиданно осенью 34-го года в Хабаровске, когда во второй раз приехал навестить родные края и поискать счастья. Это было одинокое... существо, вернувшееся на Дальний Восток, потому что там служил в пограничных войсках ее и Женин брат - Сергей. (В детстве его звали Дюдя, и я использовал это смешное прозвище в "Последнем из удэге" - конечно, в применении к типу, ничего не имеющему общего с Сергеем.) Оказалось, что они только двое и остались в живых из семьи Хомяковых. Остановилась она (приехала она незадолго до меня) на квартире тоже бывшего ученика коммерческого училища... Б. (забыл его имя - кажется, Борис; он и в детстве... был... довольно смазливый, сильно кудрявый-и очень "не мальчишка", такой белоручка, "маменькин сынок"). Б. очень ко мне подлизывался; жена у него была из тех не работающих и не имеющих детей "светских" провинциальных дам, которые попадаются иногда среди жен ответственных работников; а Ада почему-то встретила меня подчеркнуто недоброжелательно. Я думаю, это объяснялось тем, что я был невольным свидетелем ее жизненного краха, одинокой и жестокой судьбы, а я, должно быть, казался ей очень "устроенным", "знаменитым", "счастливым", и гордость ее выставляла как бы "заградительные щиты", чтобы я вдруг не стал ее "жалеть"...
   Бегло еще о некоторых. Анатолий Тайнов работает в Москве, в Министерстве лесной промышленности. Теперь он временно, уже больше года, работает в Китае - послан туда в числе наших специалистов разных областей деятельности для помощи Китаю,- мне не удалось там с ним встретиться, мы разминулись. В Москве мы с ним иногда встречались. Мать его жива, передайте это вашей маме. Если ей интересно будет написать своей старой подруге по Народному дому, я могу узнать ее адрес. Она все время жила у своей дочери Веры в Солнечногорске, под Москвой, и я, в год раз-два, обменивался с ней письмами... Чаще всех я вижу Павла Далецкого (мне частенько приходится бывать в Ленинграде)... До начала тридцатых годов попадалась мне в Москве время от времени Фира Бородина (кажется, из "Коричневой"). В годы нашей юности, особенно в период забастовки учащихся, она работала в Союзе учащихся вместе с такой толстой и симпатичной гимназисткой Флоренской. Эта Фира окончила в Москве экономический институт и одно время работала плановиком на заводе в Замоскворечье, а я был прикреплен к этому заводу по партийной линии. Но потом меня открепили от этого завода, тоже увлек куда-то жизненный поток.
   Пишу вам все это только из предположения, что вы помните этих людей и это, может быть, вам интересно, любопытно. Жизнь - великая разлучница и, бог весть куда, развеяла остальных! Это почти все, о ком могу предполагать, что известны они были и вам. Еще о некоторых расскажу при встрече,- ведь встретимся же мы когда-нибудь!..
   Саша.
   
   
   
   
   
   
   
   ..
   

Где развитие, - там жизнь!..
   
   
14 августа 1953 года.

   Здоровье мое сильно уже выправилось, здесь, в санаторных условиях... осталось его только закрепить. После больничных процедур здесь меня уже почти не мучают, времени стало больше, настроение бодрое, и я тебе тоже смогу писать почаще... Все здесь, в этом санатории, напоминает мне время, когда восстановилась прерванная жизнью на целые десятки лет связь между нами, время бурной переписки, обмена фотографиями, где по чертам более поздних лет узнавались черты наши времен давно минувших (и все же таких дорогих!). Но они, эти же фотографии, так много сказали в дополнение к письмам и о том, какая же трудная жизнь осталась за плечами каждого из нас и как отложилась она на наших лицах своими метами,- увы, уже неистребимыми! Но в каждом возрасте, пока человек не одряхлел физически, есть и свое золотое зерно, и если бы меня спросили, хочу ли я начать сначала, я, пожалуй бы, отказался: не от недостатка любви к жизни, а от ясного сознания, что милого и дорогого в прошлом уже не вернешь и не переживешь наново, а все, что есть живого и ценного в настоящем и будет в дальнейшем,- все это лучше переживать и самому строить уже на уровне своего теперешнего возраста и понимания. Как и все литераторы, я, работая над вещью, думаю, что она лучшая в моей жизни. Но теперь мне кажется, что я действительно пишу лучший мой роман (* - Речь идет о неоконченном романе А. Фадеева "Черная металлургия". Отдельные главы этого романа печатались (в первой редакции) и журнале "Огонек" и "Литературной газете".). А когда я читаю твои письма, я всегда радуюсь тому, как ты поразительно молода и физически и духовно: подвижна, энергична, изменчива в настроениях и разнообразна в чувствах и всегда полна все новых интересов и раздумий. Значит, мы с тобой вся еще развиваемся, а где развитие,- там жизнь! И мне только очень, очень хочется, чтобы ты не падала иной раз духом от мелочей, которые подчас забивают жизнь и отравляют ее, и не отступала перед теми трудностями, которые привносятся "дурными" людьми. Как-то в одном из разговоров... ты говорила, что я по роду своей деятельности и характеру жизни "не знаю" и "не вижу" многих темных сторон жизни и дурных людей, как знаешь и видишь их ты. Я и тогда говорил, что это - ложное представление о нас, писателях, обо мне в частности. Лучшие из нас (отнесу себя, черт возьми, к "лучшим"!) видят и темные стороны жизни и дурных людей более остро, чем многие из окружающих нас... По складу своего характера я больше склонен видеть все лучшее в людях и именно это изображать, чтобы был перед глазами людей хоть какой-нибудь образец. Но ты была права в том смысле, что жизнь надо изображать правдивой, реальной, не уходя от ее тяжестей, грубостей, подлостей, трудностей. Тогда и хорошее, передовое будет выглядеть не как приукрашивание, а как результат живых человеческих усилий. В сущности, такой счет предъявляет нам теперь партия, наша печать, таково народное требование. И вот на это требование я хочу ответить своим новым романом.
   Желаю тебе здоровья, бодрости, жизнерадостности! Желаю тебе поскорее обнять твоего Льва! Крепко жму тебе руку.
   Саша.
   
    
   
   
   
   
   
   
   

...Вся моя жизнь прошла в борьбе...
   
   
16 марта 1956 года.


   Жизнь моя по-прежнему чередуется с длительными периодами заболеваний, а в то время, когда я не болею (и даже когда я болею, но способен работать), у меня бывает большой "перегруз" в работе. Он, этот "перегруз", поневоле тем тяжелее, чем более основательно и надолго я выбываю из строя и чем больше накапливается невыполненных дел. Заболевания мои все те же - печень (хронический гепатит), сердце (недостаточность на почве склероза, изменений мышцы). Теперь почти равное время уходит на жизнь в "обычных условиях" и на жизнь в больнице. Последнее мое заболевание было особенно тяжелым. С 13 января и по сей день я в больнице, долго, долго лежал. И выпустят, наверно, только в последних числах марта. Но зато и укрепили меня на этот раз как никогда. Сейчас чувствую себя прекрасно.
   Пишу об этом так подробно, чтобы ты все ясно видела, и понимала, и не удивлялась, и не обижалась на длительные периоды молчания моего. Надо учесть, что помимо занятости - постоянной и по-прежнему- чрезвычайного разнообразия (хотя она в общем стала более "кабинетной") - не очень-то хочется писать близкому другу, когда болеешь слишком часто. Обойти этот вопрос перед другом нельзя, а постоянно об этом напоминать - тяжело человеку моего характера, по-прежнему очень подвижного, жизнелюбивого и привыкшего видеть себя сильным, работоспособным, а не слабым и "в миноре".
   Меня очень тронуло и взволновало то твое письмо, где ты беспокоилась,- слово это мало выражает то душевное чувство, которым было пропитано твое письмо,- нет ли у меня какой-либо постоянной тяжести на сердце, горьких обид и разочарований,- и звала меня в родные места, которые, правда, исцеляют, когда есть близкий человек, родная природа, кипучая людская деятельность и все это - сквозь светлую волну воспоминаний... Независимо от того, что душевной травмы у меня никакой нет, о чем я еще скажу, меня и вправду очень потянуло на родину. Я ведь всегда вспоминаю и мечтаю о ней. На сессиях Верховного Совета, Пленумах ЦК, разных всесоюзных совещаниях я встречаюсь с дальневосточниками - старыми и новыми,- и все они зовут меня - поехать, посмотреть. Призыв твой, стало быть, пал на почву, всегда взрыхленную. Иной раз я испытываю просто тоску по Дальнему Востоку.
   И все-таки мне невозможно сейчас поехать. Я уже тебе объяснял, что я по обстоятельствам жизни пропустил момент "подготовки" романа своего, когда Дальний Восток мог служить в известной части материалом и для этого моего романа. Теперь, когда я уже давно "в ходу", когда мой первый замысел и все, что удалось совершить по этому замыслу, потерпело в значительной части фиаско (об этом я тоже писал) и когда я уже давно в сердце нового замысла и систематически работаю,- такая поездка на родину выбила бы меня из седла. Новые впечатления и переживания, соединенные с воспоминаниями детства и юности (в их силе, можно сказать, первозданной!), вытеснили бы из меня всё и вся.
   Порой и грустно сознавать, но возраст уже заставляет трезво оценивать положение, я все больше убеждаюсь, что смогу поехать на родину не скоро: не раньше, чем года через три - четыре, когда роман (в новом варианте его) будет совсем закончен. Судя по всему, это будет уже последний мой роман на "современном" материале (первую книгу я стремлюсь закончить к началу 57 г.). Потом я буду кончать "Удэге". И вот тогда-то поеду! Поеду надолго, сознавая, что мне, как писателю, приближающемуся к 60-ти, "в самый раз" заняться темами, связанными с моим прошлым. Они также могут быть оснащены современным материалом, но уже более автобиографически окрашены. Эти темы всегда подспудно живут во мне и просятся наружу. В сущности, я так мало написал в своей жизни! Но именно поэтому мне "опасно" с незаконченной работой, местом действия которой является Урал, Москва, Украина, Ленинград, возвращаться сейчас в родные места...
   Продолжаю о себе. Какие изменения произошли в моей работе? Учитывая, что я пишу большой роман и часто болею, мне предоставили возможность так изменить характер работы, чтобы она не была связана с служебными часами и частыми поездками. Как один из секретарей Союза писателей, я по-прежнему не свободен от излишних и (увы!) чрезмерных (по затрачиваемому времени) заседаний; но теперь я принимаю писателей только по своему выбору, а "не сплошняком" и - на дому; и работа у меня не административно-организационная, а более интеллектуальная: доклады, статьи, чтение рукописей, переписка с писателями на периферии, беседы с начинающими, очень много редакторской работы и т. п. За границу меня посылают теперь значительно реже - только в тех случаях, когда я здоров и сам соглашаюсь ехать. Но зато мне приходится больше уделять времени работе Советского комитета защиты мира и, особенно, встречаться с делегациями из-за границы, что является делом довольно канительным, хотя и важным и часто интересным в смысле познавательном. Но что возросло до геркулесовых столбов,- так это многосторонняя деловая переписка с самыми разными людьми, помощь им в самых различных жизненных просьбах. Я уже не говорю, насколько выросло количество депутатских дел, поскольку я уже третий раз избран от одного и того же округа и меня уже хорошо узнали в этих местах Чкаловской области. Но, видно, такова судьба всех людей "на виду", когда они уже "вошли в возраст": сотни и тысячи граждан, с которыми по роду работы судьба сводила меня на всем протяжении моей сознательной жизни, теперь обращаются ко мне во всех трудных случаях жизни своей. Если я и вообще-то был и остался отзывчивым человеком, чувствуешь особенную невозможность отказать этим людям. Тем более я был так общителен смолоду, так со многими дружил, пользовался гостеприимством, встречал сам поддержку в трудные минуты жизни!.. Подтверждается старая истина: количество работы, занятость зависят не от должности, а от характера человека и отношения к своему делу. Секретарь низовой парторганизации занят не меньше секретаря ЦК, только масштаб разный. Какой бы класс ты ни вела, работала бы завучем или зав. отделом народного образования, ты всегда была, есть и будешь занята до предела. Так и у меня. Но, конечно, сейчас главная моя работа, занимающая главную часть времени,- это роман. И это, конечно, хорошо...
   Теперь о "настроении", "переживаниях", "трудностях". Дорогой друг, они у меня ни больше, ни меньше, чем у всех людей, особенно когда люди уже не молоды! Но характер у меня не меняется, и жизнь я по-прежнему люблю, и умею радоваться ей. А неприятности и даже сложности возникают часто, чередуясь, однако, и с хорошим... А потом ведь мы все не "механические граждане", о которых писал в свое время Горький и которых все еще много: переживаем и глубоко и тяжко порой переживаем всё, что связано с трудностями и недостатками в жизни народа, государства, а также в сферах деятельности нашей, где все проходит в борьбе, в столкновениях нового со старым. Однако ведь вся моя жизнь прошла в борьбе, и я к этому привык, и без этого жизнь казалась бы мне бедной.
   Ах, как много (а главное - длинно!) я наговорил,- уж прости меня!.. Все письма твои по- прежнему мне дороги, приносят мне живейший интерес и радость. Самый хороший привет маме твоей...
   Саша.
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

Юные годы Александра Фадеева
   (Послесловие)

   Дальний Восток был "второй" родиной А. Фадеева (родился он в небольшом городке Кимры, бывшей Тверской губернии, ныне Калининской области).
   "Дальний Восток у меня в крови с детства",- говорил впоследствии писатель. Здесь прошли его детство и юность.
   С раннего детства запомнил он неповторимую по красоте, поистине фантастическую природу родного края: капризное бирюзовое море и особенный, неповторимый "запах тихоокеанской волны"; пышные заросли южноуссурийской тайги и плодородные долины величественного Амура; синие хребты Сихотэ-Алиньских гор и нависшие над морем могучие скалы с высоко взметнувшимися кедрами-великанами; дремучие леса, в которых никогда не замирала жизнь, и эта незабываемая дорога из родной Чугуевкн во Владивосток, через Спасск, такая трудная и, казалось, нескончаемо идущая через приморскую тайгу, по долинам быстрых рек, через горные перевалы...
   С малых лет привык будущий писатель уважать тяжелый труд рабочих и земледельцев, портовых грузчиков и таежных охотников, дровосеков и рыбаков.
   В семье Фадеевых ценили труд и воспитывали детей в духе высокого уважения к нему. Много лет спустя в одном из писем к своему сыну писатель рассказывал, что, когда он был еще мальчиком, родители приучали его ко всем видам домашнего и сельскохозяйственного труда. "Мы сами пришивали себе оторвавшиеся пуговицы, клали заплатки и заделывали прорехи в одежде, мыли посуду и полы в доме, сами стелили постели, а кроме того - косили, жали, вязали снопы на поле, пололи, ухаживали за овощами на огороде... Мы всегда сами пилили и кололи дрова и топили печи. Я с детства умел сам запрячь лошадь, оседлать ее и ездить верхом..."
   Все это не только развивало детей физически, но и дисциплинировало их. И как потом, уже во "взрослой" жизни, говорил писатель, все это пригодилось им: и на войне, и в домашнем быту, и в общении с людьми по работе.
   Когда же юный Фадеев столкнулся с настоящим производством и узнал рабочих людей, он навсегда полюбил их и их благородный труд. "Помню одно из первых ощущений юности,- вспоминал писатель.-- Каким вдохновенным показался мне труд на производстве, какое очарование исходило от рабочих людей с их революционной энергией, чувством коллектива, дисциплиной, трудовыми навыками!"
   Уже будучи известным писателем, А. Фадеев, выступая как-то на встрече со своими зарубежными читателями в Париже, не без гордости говорил о своем детстве: "Мы учились на медные деньги своих родителей. Мой отец и мать, фельдшер и фельдшерица в глухой деревне, еще сами обрабатывали землю. Таковы были и мои немногочисленные товарищи по школе. Жизнь рабочих и крестьян была нам близка..."
   Учился Фадеев в сельской дальневосточной школе, а позднее - во Владивостокском коммерческом училище.
   Здесь, во Владивостоке, началась и революционная деятельность будущего писателя.
   Родители Фадеева участвовали в первой русской революции. Мать писателя (отца он потерял рано) Антонина Владимировна Фадеева - была женщиной передовых взглядов. Дети любили ее безграничной, нежной любовью. Волевая, с сильным характером, она оказала большое влияние на формирование взглядов своего сына. Как вспоминает сестра писателя Т. А. Фадеева, "мама убедила в правоте большевиков всю семью".
   Хорошую школу политического воспитания получил Фадеев и в семье своей тетки М. В. Сибирцевой, у которой он жил, учась в коммерческом училище (родители Фадеева жили тогда в селе Чугуевке). В доме Сибирцевых у Орлиного гнезда постоянно собиралась передовая молодежь Владивостока. Здесь любили литературу, с уважением произносили имена декабристов и революционеров-демократов, читали и обсуждали политические брошюры, вели споры на политические темы. В этой семье выросли два героя гражданской войны: Всеволод, который вместе с Сергеем Лазо был сожжен врагами, и Игорь, погибший в боях с белогвардейцами под Хабаровском. "Как большевик я воспитан в этой семье в не меньшей мере, чем в собственной семье", всегда с благодарностью вспоминал Фадеев.
   В коммерческом училище, где учился юный Фадеев, была очень сложная обстановка. Социальный состав учащихся был неоднороден. Дети рабочих, крестьян и "служилой" трудовой интеллигенции составляли там явное меньшинство. Поэтому классовая рознь среди учащихся проявлялась всегда очень резко.
   А уже стали появляться "первые ласточки" революционной весны. Недавно прошедшая Февральская революция еще более обострила классовые противоречия в стране. Выявилось истинное лицо буржуазного Временного правительства и лицемерная, предательская политика соглашательских партий.
   Революционное движение нарастало с неумолимой силой. Чувствовалось, что кончается предрассветное время, всюду ощущалась близость октябрьской бури.
   В это время и возникла упоминаемая в публикуемых письмах "коммуна" - группа революционно настроенной молодежи старших классов коммерческого училища, которая возглавлялась А. Фадеевым и Г. Билименко. На первых порах эта группа носила характер обычной товарищеской компании, которая проводила свободное от учения время в совместных прогулках, играх и задушевных беседах. Но скоро стало ясно, что "коммуна" перерастает рамки обычной дружной компании юношей и девушек. Стали возникать споры и на политические темы. Участники "коммуны" все чаще стали обсуждать текущие события и требовать друг от друга ясного к ним отношения. "Коммуна" имела свой неписаный устав, который требовал настоящей спайки, единомыслия в основных политических вопросах, твердой дисциплины и товарищеской взаимопомощи. Уже отпали некоторые "случайные" участники встреч, политическое размежевание коснулось и "коммуны".
   Во Владивостоке тогда работал старший двоюродный брат Фадеева - Всеволод Сибирцев, давний участник революционных кружков молодежи, к тому времени вступивший в Коммунистическую партию. Вскоре приехал из Петербурга и младший его брат - Игорь, тогда еще беспартийный, но уже начавший активно участвовать в революционном движении.
   Не без влияния Сибирцевых, Фадееву и его друзьям становились все яснее перспективы и задачи их "коммуны".
   Общая политическая обстановка на Дальнем Востоке все обострялась. После победы Октябрьской революции в Сибирь и на Дальний Восток потянулись эшелоны белогвардейцев, помещиков и фабрикантов, в панике бежавших из центральных районов на окраины России. В звериной злобе на Советскую власть вместе с империалистами многих стран, при поддержке меньшевиков и эсеров они организовали контрреволюционный сговор, поставив своей задачей оторвать Сибирь и Дальний Восток от Советской России.
   В Забайкалье и Сибири начинался кровавый поход белогвардейских банд атамана Семенова. На Дальнем Востоке стали возникать вооруженные отряды атаманов Орлова, Калмыкова, Гамова и многих других.
   В январе 1918 года без предупреждения во Владивостокский порт были введены японские, английские и американские военные суда якобы для "защиты" интересов японских граждан, проживавших во Владивостоке. Организовав провокационное убийство двух японцев на одной из улиц Владивостока, интервенты приступили к осуществлению своей главной задачи - захвату Дальнего Востока.
   Разбойничье вторжение интервентов на советскую землю вызвало глубокое возмущение всех советских людей, сплотило их и еще больше повысило их революционную бдительность.
   В это время уже более смело стала поднимать голову и передовая часть учащейся молодежи Владивостока, несмотря на то, что монархисты и приспешники имущих классов еще сильнее начали душить не только революционные настроения среди учащихся, но даже малейшие проявления "свободомыслия". Реакционная часть преподавателей коммерческого училища жестоко боролась со всякими "вольностями" среди своих воспитанников.
   Вскоре в классе, где учился А. Фадеев, произошло очень острое столкновение с одним из таких "воспитателей". Оно и привело к забастовке, о которой пишет Фадеев в одном из писем.
   Непосредственным поводом к забастовке послужило исключение из коммерческого училища группы учеников 7-го класса за "дерзкое поведение". Эти ученики, поддержанные почти всем классом, возмутились грубым оскорблением ("вы мерзавцы!"), нанесенным классным наставником сперва одному из них, а потом и всему классу. Юноши заявили свой протест, организованно потребовав от дирекции училища, чтобы этот учитель принес извинения перед классом и был отстранен от своей должности.
   Вместо удовлетворения этих справедливых требований учащихся педагогический совет принял решение об исключении из училища группы наиболее активных ("опасных") учеников, в основном членов "коммуны".
   "Весть об этом событии,- рассказывает А. Ф. Колесникова,- облетела все учебные заведения Владивостока, Никольска (ныне Уссурийска), Хабаровска. Начались бурные собрания, выделение делегаций, выборы стачечного комитета... В состав стачечного комитета вошли и неразлучные друзья Фадеев и Билименко.
   Педагогический совет училища не отменил своего постановления, и поэтому было решено объявить всеобщую городскую забастовку учащихся средних учебных заведений Владивостока.
   Горячее было время! Молодежь поднимала голову, начинала понимать свои права и свою силу. Выявлялись характеры, убеждения, политические взгляды. Острее проходило классовое размежевание среди молодежи. Однако, на все учебные заведения Владивостока, мне лично была известна только одна девушка, которая открыто отказалась участвовать в забастовке. Мы назвали ее штрейкбрехером, не стали с ней здороваться, объявили ей бойкот.
   Собирались мы в Народном доме, в мужской гимназии. Спорили, кричали, порой даже ссорились..."
   Видя стойкость и организованность бастующих и боясь дальнейших осложнений, дирекция коммерческого училища пошла на уступки и удовлетворила все требования стачечного комитета.
   Эта забастовка явилась крупным политическим событием в жизни дальневосточной молодежи и сыграла заметную роль в общем развитии революционного движения на Дальнем Востоке.
   После одержанной победы сильно вырос и окреп авторитет "коммуны", имевшей полную поддержку "Союза учащихся", существовавшего в те годы на Дальнем Востоке.
   Дальнейший рост политического сознания у передовой части учащейся молодежи Владивостока подсказал ей, что у нее нет и не может быть каких-либо особых политических задач, отличных от задач рабочей молодежи. Поэтому примерно в марте - апреле 1918 года было принято решение о ликвидации самостоятельного "Союза учащихся" и о вступлении членов этого Союза в "Союз рабочей молодежи" (прообраз будущего комсомола), в котором руководящая роль принадлежала большевистской партийной организации.
   С этого момента политическая борьба между передовой, революционной частью дальневосточной молодежи и молодежью из буржуазной среды стала принимать все более острые формы.
   В июне 1918 года под прикрытием эскадры Антанты и высадившихся на берег японских интервентов белогвардейцы и подкупленное офицерство Чешского корпуса организовали во Владивостоке контрреволюционный мятеж, обманом втянув в него значительную часть чешских солдат, находившихся в ту пору на Дальнем Востоке якобы для "отправки на родину".
   Контрреволюционеры захватили Владивосток, а вскоре и все Приморье. Начались массовые аресты, расстрелы, разнузданный белый террор. Коммунистическая партия была объявлена вне закона и ушла в подполье.
   И вот в эту пору юный Фадеев становится подпольщиком Александром Булыгой, а верный друг его Билименко Георгием Судаковым. Вместе с ними уходят на подпольную работу и другие члены боевой "коммуны".
   А вскоре, отложив на время тетради и учебники, члены "коммуны" бросают коммерческое училище и, заручившись у старших товарищей по подполью поддельными документами, переправляются в Сучанскую долину, где в то время собирались основные партизанские силы Дальнего Востока для борьбы с Колчаком и интервентами.
   Юноши шли по знакомому адресу: там, в селе Фроловке, их поджидала уже известная им подпольщица Тамара Головнина, незадолго до того совершившая дерзкий побег из колчаковского застенка.
   Потянулись месяцы длительных переходов по сопкам и таежным тропам, начались первые бои, а в промежутках между ними - дни упорной агитационно-пропагандистской работы среди местного населения: разъяснение смысла и значения Октябрьской революции, лозунгов коммунистической партии и первых декретов Советского правительства.
   Завязывается новая, "на всю жизнь", дружба с "дядей Володей", профессиональным революционером-большевиком М. И. Губельманом, которому Фадеев много лет спустя писал: "Я всегда храню в сердце твой образ, как одного из моих первых учителей в суровой и прекрасной школе большевизма". Крепнет боевая дружба с Тамарой Головниной, Зоей Секретаревой ("Зоя большая"), Зоей Станковой ("Зоя маленькая"), Ольгой Левич ("Маленькая Ольга"), Таней Цивилевой и многими другими скромными и честными, дисциплинированными и трудолюбивыми, не щадящими сил и жизней молодыми революционерами - исполнителями воли партии, на которых "можно было всегда и до конца положиться".
   Еще ближе, роднее становится любимый брат, а теперь и боевой друг Игорь Сибирцев. А вскоре - встреча с легендарным Сергеем Лазо, с друзьями-партизанами...
   Не это ли и были те первые молодогвардейцы, в груди которых, как и много лет спустя у героев Краснодона, бились горячие молодые сердца, полные безграничной любви к своей Родине и народу, горящие великим пламенем неистребимой ненависти к врагам?
   Не гордые ли образы Сергея Лазо и брата Всеволода, брошенных бслобандитамн в грубый мешок и злодейски, заживо сожженных в горящей топке паровоза, вставали перед писателем, когда он "кровью своего сердца" писал лучшие страницы о героизме молодых патриотов Краснодона?
   И не свой ли собственный и близких своих друзей путь, путь отважных и смелых подпольщиков Владивостока, вспоминал он, когда вел правдивый и волнующий рассказ о бессмертном подвиге молодогвардейцев?
   В письме к ученикам болгарской школы, рассказывая о работе над "Молодой гвардией", Фадеев отмечал, что писал он этот роман с большим волнением, так как изучение событий в Краснодоне наглядно показало ему, какими прекрасными чертами обладает передовая молодежь нашего социалистического общества. "Это напомнило мне собственные юные годы на русском Дальнем Востоке, когда в период белой власти и международной интервенции я сам вступал в революцию в рядах таких же подростков - выходцев из рабочей и крестьянской среды и из демократической интеллигенции... Они полны были не меньшего революционного энтузиазма, чем "молодогвардейцы".
   Один из близких товарищей Фадеева по партизанскому движению, Т. А. Ветров-Марченко, рассказывал мне, что в личной беседе с ним Фадеев, говоря о начале своей работы над "Молодой гвардией", сказал: "Мне казалось, что я пишу не о подпольной организации Краснодона периода второй мировой войны, а о Владивостокском большевистском подполье, и передо мной проходят те юные герои, которые явились первыми молодогвардейцами, в те давно прошедшие дни ожесточенной борьбы, в которой тогда принимали участие и мы с тобой в Приморье".
   До конца жизни сохранил Фадеев в своей душе большую любовь к Дальнему Востоку - своему родному краю, где "каждый камень дома, поворот улицы, деревцо в саду" так остро напоминали ему о лучших днях его юности, овеянной романтикой первых дней великой революции.
   В последнее время он много говорил о том, что хочет обязательно закончить свой дальневосточный роман "Последний из удэге", ввести в него образ Лазо, показать сегодняшний расцветающий Советский Дальний Восток. Он мечтал вернуться к темам, которые были так тесно связаны с его личной биографией: "Эти темы всегда подспудно живут во мне и просятся наружу".
   Вот почему все чаще и чаще возвращался писатель в своих письмах к друзьям, в дневниках и личных беседах к воспоминаниям юности.
   Каждая встреча с друзьями-дальневосточниками, письма от них искренне волновали писателя, приносили ему огромную радость.
   "Не могу тебе передать,- пишет он Т. М. Головниной,- как я был рад твоему письму! Из наших с тобой общих друзей-дальневосточников, которых я попрежнему помню и люблю, мы с тобой друзья наиболее старинные... А кроме того, как-то так получилось, что судьба сводила нас в те годы на самых боевых участках. Вспомни наши встречи в партизанские времена на Сучане, а потом эту феерическую поездку по нелегальным документам через Северный Китай и Манчжурию в Благовещенск вместе в Игорем; Забайкальский фронт, где в политотделе я всегда находил такой приют у тебя и Сони Кляхиной, наконец, твоя поездка в Ленинград, чтобы навестить меня, когда я лежал раненый после Кронштадта. И, конечно, я никогда не забуду, что в течении долгих месяцев после моего выздоровления именно ты давала мне приют на Глазовском переулке, по которому мне теперь так часто приходится ходить и ездить... Всякий раз я с хорошим - грустным и приятным чувством смотрю на этот дом в глубине двора. Напротив была библиотека, в которой я готовился к экзаменам в Горную Академию. Теперь помещение этой библиотеки занял райсовет Киевского района. Я думаю, что столь милую моему сердцу библиотеку переселили в гораздо более худшее помещение, и по этой причине Киевский райсовет кажется мне самым плохим райсоветом в Москве, хотя это, может быть, и не соответствует действитель- ности..."
   В письмах к дальневосточникам Фадеев пишет о том, как дороги ему воспоминания юности, прошедшей на Дальнем Востоке.
   В письме к бывшему партизану В. Т. Темнову он с большой душевной теплотой вспоминает, как во время трудного боевого похода они перебирались "через страшнейшее болото, почти по грудь в воде, а потом уже в тайге, ночевали у одного деда на смолокурне...
   Тайга, через которую мы шли, была ужасно дикая, безлюдная, без признаков жизни,- тишина вековечная,- мы так обрадовались, когда вышли в долину какого-то притока не то Улахи, не то Уссури, искупались в речке, а ночевали уже в деревне у какого-то баптиста. Я все это помню, как если бы это было вчера... Такие вещи, которые мы с Вами в те годы переживали, никогда, на всю жизнь не забываются!.."
   "Был рад получить от тебя письмо,- пишет Фадеев другому дальневосточнику, Ф. Н. Свергуну,- вспомнить партизанские времена и то, как Вы тогда унесли меня раненого от японцев, за что и сейчас вспоминаю Вас с благодарностью и любовью".
   Узнав, что его старый товарищ заболел и испытывает материальные затруднения, Фадеев спешно посылает ему деньги, а зная щепетильность своего друга в этих делах, спешит его "успокоить": "Ты прекрасно знаешь, насколько чужды мне всякие внешние условности,- и ду- маю, что они чужды и тебе, когда речь идет о столь близком человеке, как я. Я просто был бы рад только помочь тебе всем, чем могу... Мы с тобой всегда, всегда сочтемся перед лицом нашей дружбы и многих наших живых и уже погибших друзей, с которыми нам приходилось в молодости делиться всем так же, как они делились с нами".
   Публикуемые "Письма о юности" - только часть той большой повести, которую хотел рассказать писатель. Письма эти не предназначались для публикации. Многое в них очень личное. Но вместе с тем они существенно восполняют пробелы в нашем представлении о юных годах писателя, так необходимом для более глубокого и правильного понимания его творчества, для понимания того, как вырабатывалось у него "ощущение нового мира как своего и любовь к нему".
   Сам Фадеев получал от этих писем большое нравственное удовлетворение: в одном из писем к сыну А. Ф. Колесниковой - офицеру Советской Армии, молодому литератору Льву Петровичу Колесникову - Фадеев рассказывал об этой переписке: "...С матерью вашей мы по-прежнему переписываемся, ибо остались с ней "последними из удэге", единственными помнящими друг друга людьми одного возраста от очень хорошей, в лучшем смысле романтически настроенной, т. е. полной духовных сил компании незаурядных юношей и девушек, ученье, дружба, мечты которой были и характерны и в то же время выделялись на общем фоне последних предреволюционных годов и первых лет революции. Остальные частью погибли в гражданской войне, частью поотстали по слабости человеческой и затерялись, частью просто развеялись по свету,- так, что даже неизвестно, где их искать... Переписка эта доставляет мне то нравственное удовлетворение, которое вы лучше почувствуете по отношению, например, к вашим боевым друзьям, если жизнь вас разбросает потом в разные концы нашей страны и стукнет Вам всем тоже под 50! Передайте им мой привет и крепкое рукопожатие".
   Нет сомнения, что "Письма о юности" будут с интересом встречены читателями нашего журнала и вызовут у них много новых мыслей, размышлений и чувств.
   
    Опубликовано в журнале "ЮНОСТЬ" N12, 1958
   

Наверх
   
   


Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.