Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться в раздел -Творчество-


Павел Крылов.
Диалог с демоном.

И тут явился ко мне мой черт
(Александр Галич)

   - Громова! - рычание полицая, занявшего собой, казалось, весь проем распахнувшейся двери, заставило арестованных из женской камеры еще теснее вжаться в ее стены и пол.
   - Уляша, - тихонько шептала Лина Самошина, - господи, второй раз за сегодня.
   После утреннего допроса Уля еще не пришла в себя. Она почти весь день пролежала в углу под грудой одежды и других переданных мамой вещей и едва обмолвилась несколькими фразами с подругами. Девушка смотрела в потолок, все время о чем-то сосредоточенно думая, и происходящее вокруг словно бы ее не касалось.
   -Давай, давай! Разлеглась, стерва!- полицай вошел внутрь, за ним еще двое. Они рывком подняли Ульяну и поволокли вон. Кто-то из узниц затянул революционную песню.
   -Войте, войте, сучки сталинские, - оскалился старший. - Зовите свою Красную Армию. Не дождетесь!
   Когда конвоиры, не задерживаясь, прошли мимо кабинетов Соликовского и Кулешова, Уля поняла, что ее ведут к выходу. В этом было что-то непонятное и пугающее, но девушка не успела об этом подумать, как оказалась на улице. Короткий январский день уже переходил в сумерки, и большинство родителей арестованных молодых краснодонцев разошлось по домам. Но улина сестра Антонина почему-то именно в этот вечер осталась в маленькой группке женщин, мерзнувших у дверей тюрьмы.
    Увидев девушку на пороге между трех конвоиров, она замерла, но мгновение спустя с искаженным лицом бросилась к Уле, едва не сбив с ног выскочившего ей наперерез полицая. Она повисла на его руках и закричала:
   - Уляша! Що ж воны з тобои зробылы, изверги! За що? Куды ж вы ее, вона ж боса? Каты! В одной кофте! Куды ж вы ее? Дывытесь, люды, це ж Уля! Мороз який! Ой, люды! - не унималась она.
   Уля смотрела на сестру молча. Она, было, хотела остановить ее причитания, но то ли холод сковал ее, то ли она просто не успела ничего сказать, ведь вся сцена неожиданного свидания длилась не более нескольких секунд. У крыльца ждала легковая машина с включенным двигателем, куда конвоиры усадили Ульяну, и через минуту она исчезла в вечерней снежной дымке, оставив несчастную Тоню бьющейся на руках ее подруг по несчастью.
   Краснодон невелик. Дорога заняла от силы минут пять, и вот машина остановилась у дома, который некогда занимал главный инженер треста "Краснодонуголь".
   - Пошла, красавица! - грубо сказал один из полицаев и выдернул девушку из машины, так что та едва не повалилась в снег. Другой тут же подхватил ее под мышки, развернул лицом к себе и хотел дать ей оплеуху. Заметно было, что в их обращении с арестованной не было особой злобы. Они так привыкли, для них это было обычной забавой, "игрой", в которой они не могли себе отказать, тем более что Ульяна, несмотря на все истязания последних дней, была по-прежнему хороша собой.
   - Halt! - раздался вдруг резкий высокий голос. Занесенный кулак полицая так и замер в воздухе, - Арестованный ждет господин полковник. Los! - Навстречу им вышел молодой высокий светловолосый немец с офицерскими погонами. Он с явным неодобрением посмотрел на полицаев, и последним ничего не оставалось, как оставить свою жертву.
   Немец быстро окинул девушку взглядом своих пронзительных серо-стальных глаз и, что-то раздраженно пробормотав, твердо взял ее за руку выше локтя.
   - Kom herein! - жестко сказал он и поспешно ввел Улю внутрь дома. Они прошли прихожую и остановились перед массивной деревянной дверью. Немец постучал. Изнутри произнесли что-то отрывистое, и офицер отворил перед девушкой дверь, знаком велев ей войти. Уля переступила порог и замерла в полушаге от двери.
   - Спасибо, Хайнц, - прозвучало в комнате, - можете идти.
   Молодой офицер легко кивнул, прищелкнул каблуками и затворил дверь. Девушка продолжала стоять как вкопанная.
   - От советского информбюро, - наполнял комнату знакомый очень густой и тягучий, ошеломляющий голос, - в районе Нижнего Дона и на Центральном фронте наши войска вели наступательные бои на прежних направлениях. За 13 января в районе Сталинграда уничтожено 26 транспортных самолетов противника...
   Сколько раз они ловили этот колдовской голос Левитана тайком от немцев и их соглядатаев, торопливо записывали им сказанное, боясь пропустить не то, что слово, последнюю запятую, чтобы на следующий день его бесплотный отзвук дошел до краснодонцев в рукописных листовках. Уля уже и не чаяла его услышать, и оттого стояла совершенно потерявшаяся: радость и новые надежды пробудились в ней и переполняли ее настолько, что она не видела ничего вокруг и не замечала, что не одна в комнате. В глубине ее, в удобном кресле сидел, прильнув к радиоприемнику, человек и что- то помечал в блокноте, точно также не обращая внимания на арестантку, как и она на него. Но вот вечерняя сводка закончилась, из приемника на радость Уляше запели "Наш паровоз вперед летит", а очнувшийся вражеский офицер отложил блокнот и, наконец, повернул к ней голову.
    Ульяна узнала его. Он был в клубе на их злосчастном рождественском концерте. Девушка живо вспомнила, как он фотографировался с "русской молодежью, довольной новым порядком". ("Вот лопух!" - сказал о нем в тот вечер Женя Мошков). Она вспомнила и то, как он явился к ним за кулисы и рассыпался в комплиментах перед Валей Борц, игру которой на рояле он де столь высоко оценил, и все время допытывался о происхождении ее немецкой фамилии. Потом, когда публика растеклась, он послал денщика за нотами и битый час заставлял Валерию себе аккомпанировать. ("С этой войной, - говорил он, - рта не откроешь!") Он спел несколько немецких, итальянских и даже русских песен. Пел, надо сказать, неплохо. Любка как всегда игриво предложила ему на следующем концерте спеть дуэтом. "Ja, ja, naturlich", - столь же игриво ответил тогда немец. Ребят по-настоящему развеселила "Meine liebe Katerinchen" ("Наши солдаты любят хорошие песни! Das ist gut!" Впрочем, они с большим нетерпением ждали, когда он скроется, и они смогут вдоволь наговориться о своем, а он все сидел, рассказывал какие-то пустяки, шутил и угощал их компанию шоколадом. Немец отрекомендовался им на русский манер "Фридрихом Францевичем" - Ульяна и это запомнила. На следующий после немецкого Рождества день он перестал показываться в городе, видимо, куда-то уехал. И вот сегодня, три недели спустя, "Фридрих Францевич" сменивший офицерский китель на хороший костюм-тройку сидел перед ней.
   - А, Ульяна Матвеевна, - обратился он к ней, - простите. Проходите, присаживайтесь. Да, да, сюда, пожалуйста, - он указал на свободное кресло.
    Ульяне вдруг стало страшно неловко. Как бы то ни казалось глупым, но впервые с момента ареста она устыдилась за свой истерзанный вид. Она всегда считала себя воспитанной и опрятной, и ей случалось посмеиваться над плохо одетыми одноклассницами, пусть ее потом и посещали угрызения совести. Всегда и в любых обстоятельствах ей нравилось хорошо выглядеть. Да, сегодня утром на допрос в кабинет Кулешова, залитый кровью и пропахший вонючей махоркой, она входила с гордо поднятой головой, твердо ступая босиком по грязному полу. Только так, в испачканных юбке и кофточке, вся в синяках и кровоподтеках и должна была выглядеть настоящая советская партизанка, измученная, но не сломленная врагами. Здесь же перед изящно одетым и издевательски обходительным господином девушка оказалась в сильном замешательстве.
    Немец оценил ее чувства, привстал ей навстречу и вновь настойчиво предложил присесть.
   - Забирайтесь, забирайтесь в кресло, - ободрительным тоном говорил он, - Да, да, можно с ногами.
    И Уля неожиданно легко для самой себя подчинилась словам врага. Все последние дни она вела себя так, чтобы немцы и полицаи поняли всю силу ее ненависти к ним: упорно молчала в ответ на самые простые и не имеющие отношения к делу вопросы, грубила, игнорировала приказы тюремного начальства, заставляя постоянно применять против себя силу. Захватчики Уляшу отталкивали всем: чужой каркающей речью, барским высокомерием офицеров и развязной бравадой, и сальными остротами солдат, и общим для тех и других презрением к простому народу: презрением высшей расы господ к низшей расе рабов. Но в голосе, взгляде и всей повадке сегодняшнего противника она не почувствовала привычного сплава животной злобы и страха, неумело маскируемого яростью. Напротив, она ощутила вполне искреннее к себе уважение и какую-то заинтересованность. В немце определенно было что-то притягательное, может быть, одно только, что он не носил мундир и превосходно изъяснялся по-русски. "Не хуже нашего Ивана Алексеевича", - мелькнула быстро совсем уж кощунственная мысль, которую Уляша тут же постаралась прогнать. Очень осторожно, чтобы не пробудить лишней боли в избитом теле, она, поджав по-девичьи голые ноги, устроилась калачиком в огромном кресле. Подчеркнуто вежливое обращение немца порядком интриговало ее. "Как долго может продолжаться эта игра?" - думала Уляша. "Ну, ладно, пусть. Поиграем немного, если фашисту хочется. Все равно ничего не скажу!" - повторяла она про себя как заклинание.
    Тем временем, "Фридрих Францевич" подал ей толстый плед:
   - Укройтесь. Я вижу, Вы совсем озябли. Позвольте, я организую нам кофе, - с этими словами немец покинул кресло, накрутил на приемнике какую-то другую станцию и переместился в дальний угол комнаты за спину Ульяне, принявшись колдовать над кофемолкой, спиртовкой и креманкой.
   "Боишься, фашист, что я тебя сзади стукну. Здоровый, а боишься!" - думала Ульяна, поправляя растрепавшиеся в тюрьме волосы и рассматривая комнату. Прилично обставленная, в недавнем прошлом она служила рабочим кабинетом советского руководителя, а сейчас походила на книжный склад. Казалось, сюда полицаи стащили все, что смогли собрать по домам краснодонцев в первые дни оккупации - сочинения Ленина, Сталина, Карла Маркса, романы Горького, Алексея Толстого, Островского, стихи Маяковского, Сосюры и Демьяна Бедного. Вперемешку с книгами лежали коробки с патефонными пластинками советских песен и подшивки газет. Было заметно, часть этого богатства находилась у нового "хозяина" в работе. Просторный письменный стол с модной до войны зеленой лампой был уставлен стопками раскрытых томов, а оставшееся пространство устилали находившиеся в относительном беспорядке исписанные листы бумаги. "Писатель!" - зло усмехнулась про себя Уляша.
    По радио передавали незнакомую ей немецкую оперу: где-то далеко пела женщина очень печальным и проникновенным голосом. Ульяна учила в школе немецкий и даже считалась неплохой ученицей, но в арии разобрала лишь несколько слов: "Mein liebe Sohn..." (Ясно, о сыне плачет!) да еще "Gluck verloren" (Ну, да, пропало счастье). Девушке стало немного обидно, укором ей был свободно читающий и говорящий по-русски враг. Если б она только знала немецкий, ну хотя бы как Ниночка Минаева! И такая же мечтательная, как и на воле, она уже воображала себе, как сходится с захватчиками в словесной дуэли на их грубом языке, про который еще Ломоносов сказал, что се есть наилучший язык для разговора с неприятелем. Какой фантастический это был бы поединок!
    И тема арии, словно подчиняясь мыслям Уляши, сменилась. Место горестного плача занял в ней горячий напор: "Du, du, du!" - звала кого-то неизвестная артистка, и мелодия, взбираясь вверх по ступенькам звукоряда, становилась все более и более воинственной, пока в кульминации она не превратилась в настоящий боевой клич, в котором уже не было слов, одни отрывистые высокие ноты. (Требует мести!) (Не хуже мы этих чертовых немцев, пропади они пропадом!) И следуя этому призыву, в намечающемся разговоре решила перейти на любимый ею украинский, пусть и враг немного помучается, поломает голову.
    Врагу ария тоже определенно нравилась. Он продолжал возиться где-то за спиной девушки, но чуткая Уляша поняла это по тому, как изменился ритм его движений. Она вспоминала, что совсем недавно закончила "Фауста". Ведь Гёте тоже был немцем. Быть может, думала она, и этот полковник читал "Фауста" до того, как стал фашистом? (Да, да, определенно читал). Она еще раз обвела глазами забитые книжные полки, и тут ее взгляд остановился на портрете, висевшем на месте, которое можно было бы уверенно назвать почетным.
    На портрете был изображен пожилой человек в военном мундире старых времен. Высокий лоб, редкие, зачесанные вправо волосы, прямой нос и строгий взгляд из-под кустистых бровей, огромные вислые усы делали его похожим на постаревшего казака. (На Гитлера совсем не тянет. Может быть, Бисмарк? С интересом рассматривая портрет, Уля вспоминала уроки истории.)
   - Мой дедушка, - послышался из-за спины голос полковника. Он перехватил ее взгляд и поторопился с пояснением, в котором слышалась ничуть не скрываемая гордость, - Вам не приходилось до войны бывать в Севастополе? - спросил он и тут же продолжил, - Не приходилось, увы, и мне. Я ездил туда в прошлом октябре, на пепелище. Там, в центре города есть место, называвшееся Исторический бульвар. Моему дедушке там стоял памятник, неподалеку от его могилы.
    Ульяна резко, несмотря на боль во всем теле, обернулась и посмотрела на немца. "Да как он смеет!" Но, заметила она, враг был очень похож на человека с портрета, только моложе, и, как ни странно, помягче.
   - Вы хорошо учились в школе, нам это известно, - примирительным тоном продолжал немец, - а потому Вам, - подчеркнул он это "Вы", - должно быть известно, кто во время Крымской войны был последним командующим севастопольской обороны, раненым, но выжившим.
   - Тотлебен!? - вырвалось у нее.
   - Граф Тотлебен, Эдуард Иоганнович, или, если Вам угодно, Иванович. Несчастный француз Канробер зубы сломал о его батареи, да и нашему Манштейну не один месяц понадобился, чтобы их прорвать. Однако, кофе готов, - лихорадочно свернул он тему, развивать которую у него не было, по-видимому, никакого желания.
    Тотлебен поставил перед Улей чашку и нацедил в нее дымящейся черной жидкости, затем налил себе и опустился в кресло напротив удивленной до глубины души девушки. Впрочем, его признание разрешило для нее, по крайней мере, одну из загадок.
   - Не думайте Бога ради, что я приказал доставить Вас к себе, чтобы вербовать на нашу сторону. Служить нам было столько желающих, что сегодня мы не знаем, что с ними делать. Открою ли я Вам военную тайну, сказав, что Германия уже проиграла эту войну, - он говорил все время в сторону, но при этих словах его взгляд как бы ненароком встретился с внимательными и умными глазами девушки. И Уля поняла, что немец действительно так думает, не пытаясь ее обманывать, - Да, эта Германия проиграла, и поверившие ей русские обречены. Предлагая сохранить Вам жизнь в обмен на сотрудничество, я бы лицемерил. Пройдет две недели, ну, два месяца, сюда вернется Красная Армия и Вас расстреляют свои. Бежать от них? Готовы ли Вы с сумою по чужим одной, шататься с совестью больной всегда с оглядкой, нет ли сзади врагов и сыщиков в засаде? Знаю, Вы на это не согласитесь, и потому даже не предлагаю. Ваш выбор сделан, милая барышня, ибо, даже если я просто отправлю Вас домой к маме, а не обратно в камеру, Вы не сможете оправдаться перед СМЕРШем. Вас определенно назначат предателем Вашей организации! Не правда ли, ведь у советского гражданина, попавшего к нам в плен, есть только один способ сохранить честное имя: умереть под пытками, никого не выдав, - пошарив на столе, он показал Уле вырезку из газеты. Она хорошо знала ее, это была прошлогодняя заметка Петра Лидова в "Правде" о партизанке Тане, замученной немцами в деревне Петрищево под Москвой. - Боюсь, впрочем, ваши друзья начнут подозревать что-то неладное уже сегодня, когда узнают, что Вы с немецким офицером мирно пили кофе с галетами и, о, ужас, слушали сводку Совинформбюро! - и при этих словах Тотлебен впервые позволил себе усмехнуться так, что в его голосе послышалась издевка.
    Уляша похолодела. Сказанное немцем очень походило на правду. Лучше бы он отправил ее к тюремному начальнику Отто Шену и приказал ее исхлестать, и ее товарищи в камере слышали бы, как она считает удары, а потом кричит, когда боль становится нестерпимой. (Нет, нет! Ребята, не может быть! - метались в ее голове растрепанные мысли).
   - Ненавижу! - вспыхнула она вдруг. - Подлые предатели! Пусть их тысячи и тысячи, они заслужили свою кару. И если я предам своих, пусть и меня тоже расстреляют. Только Вы не дождетесь, слышите меня! Вы! Вы тоже предали и своего любимого дедушку, и свою страну! И Вас тоже ждет расплата! - Ульяна выкрикивала в адрес Тотлебена одно оскорбление за другим, думая, даже надеясь втайне, что он вспылит, вскочит, заорет, позовет полицаев. Но он выслушал все молча, хотя и было видно, как его не один раз передернуло. Граф смог подавить в себе гнев и тем же нарочито спокойным и слегка усталым, как будто немного виноватым тоном продолжил:
   - Ошибаетесь. Я еще пока никого не предал. Моей страны больше нет. Мой Петербург, где я родился, называется Ленинградом, а чудный Невский - проспектом 25 Октября...
   - А ведь я так хотела поехать в Ленинград позапрошлым летом! - не дала договорить ему Ульяна, - И тут вы пришли с проклятой войной, и ваш фюрер, который приказал на месте нашего великого города сделать большое озеро.
   - Вы читали этот приказ? Где, все в той же газете "Правда"? - повысив голос, спросил полковник,- или насмотрелись дурацких пропагандистских фильмов козла Геббельса? "Если бы фюрер и вправду приказал это, я, видит Бог, нашел бы способ преподнести ему портфель с динамитом", - чуть было не добавил он, но вовремя осекся, понимая, что и так разоткровенничался сверх всякой меры, - а что вы сделали с российскими немцами? Отправили их всех в Сибирь на смерть!
   - Страну надо было обезопасить от удара в спину! - столь же гневным тоном ответила Уля.
   - Ну, ну! - процедил сквозь зубы Тотлебен, - Десятки, сотни лет немцы служили России, никому не давая повода в себе усомниться. А сейчас Вы просто повторяете слова наших горячих эсэсовских голов. Все бы им выть о внутреннем враге, о том, что именно из-за таких как я гнилых и безродных аристократов рейх проигрывает войну вашему фюреру, у которого фюреру нашему стоило бы поучиться, как "обезопасить тыл от пятой колонны". И Вы вместе с ними считаете, что мое место в Бухенвальде?!
    Ульяна дослушала до конца тираду немецкого офицера и вдруг заговорила неожиданно мягко и певуче:
   - Полковник, зачем мне знать твои печали, зачем ты жалуешься мне? - и наградила его взглядом, в котором едва промелькнуло столь редкое для этой серьезной девушки лукавство.
   - Это Лермонтов? "Демон"? - произнес немец уже намного более миролюбивым тоном, - это его Вы читаете наизусть в камере, подбадривая подруг?
    Уляша утвердительно кивнула и также слегка лукаво и иронично продолжила:
   - И все-таки, удовлетворите мое любопытство, зачем я здесь? Поговорить о великой русской литературе? Или о великой немецкой? Кроме шуток, мне очень нравится "Фауст", но я все равно ничего не скажу Вам об организации, - последние слова, многократно повторенные за минувшие три дня, она произнесла обретшим прежнюю твердость голосом, - хоть прикажите меня бить, хоть поите Вашим вкусным кофе. Кстати, я Вас еще не успела за него поблагодарить. Не думайте, что советские люди невоспитанные олухи. Спасибо, Фридрих Францевич! Кофе, действительно, очень хорош.
    Девушка уже вполне освоилась с ситуацией. Изящно укутавшаяся в плед, счастливо скрывший все недостатки ее наряда, она восседала в кресле с поистине княжеским достоинством, грациозно держа чашку в руке и посматривая на своего визави чуть ли не с превосходством.
   - Чтобы никому не было обидно, можно поговорить о французской литературе. Мне, например, очень нравятся Пеги и Ростан. А из современных - Жан Кокто, - заметив легкую снисходительность в ее словах благодарности, Тотлебен тоже решил порисоваться. - Или Вы думаете, что о вашей Junge Garde, - он нарочито назвал их организацию по-немецки, - Вы можете поведать нечто новое? Хотите, я сам расскажу Вам про ее подвиги? Или хотите, я покажу Вам полный список Ваших соратников. Вот он, кстати! Ах, - он посмотрел на Улю, усмехнулся и неожиданно пропел на знакомый ей мотив, - Ihr seid die junge Garde des Proletariats! - слегка, впрочем, переиначив слова старой немецкой рабочей песни "Dem Morgenrot entgegen" {1} .
    Тотлебен взял со стола один из больших листов бумаги, на котором была аккуратно вычерчена схема и подал его Ульяне:
   - Посмотрите, вот штаб, связные, руководители и члены пятерок. Вот и Ваша фамилия. Однако высокое у Вас было положение, Ульяна Матвеевна. Можно похвалить Кулешова - педантичный и очень старательный. Раскрываемость почти полная... Ах, - показал он на одну из фамилий острием карандаша, - выпало одно из звеньев: Валерия Борц, связная штаба. Вы не знаете часом, где она, эта милая фройляйн?
    "Ах, вот чего ты хочешь, гад! И какую комедию-то устроил, подонок", - гневно думала про себя Уляша, - Не знаю! - сказала она грубо, - а если бы знала...
   - Зато я знаю! - оборвал ее немец.
    Сердце девушки упало. Валя была, похоже, последней из подруг, оставшейся на воле. Ее мать, Мария Андреевна, соседка Ули по камере, все ночи проводила на ногах, выстаивая у дверей, в страхе ожидая услышать в коридоре знакомые шаги. Уляша всеми силами старалась скрыть свое волнение, готовясь уже к тому, что сейчас откроется дверь, и они с Валей увидят друг друга. "Отрицать бессмысленно, немец нас заметил вместе еще в клубе. Он все знает." И тут в ее голове зазмеилась еще одна, гадкая-прегадкая мысль: "А что если! Валерия!!! Такая же, как этот... Herr".
    Тем временем Тотлебен выдержал театральную паузу и продолжил:
   - Она в безопасности. Я ведь не всеведущ, я лишь искушен. Ушла, и никто ее толком не ищет. До того ли? Ведь что главное в работе полиции: число пойманных партизан. Изловить пару бандитов - уже подвиг. А тут почти сотня человек. Тянет на большую кучу крестов и ворох благодарностей. - Бросив на девушку взгляд, полковник не без удовольствия отметил, что его слова вызвали в ней резкую перемену настроения, - Ну, вот и камень с души. Правильно, - рассуждал он вслух, - В разведшколе Вы не учились, спецподготовки не проходили, переживаете за свою подругу, и это у Вас на лице написано, - он вновь посмотрел на нее, утвердительно покивал, цокнул языком и продолжил после небольшой паузы, - На самом деле, у меня к Вам всего один вопрос. Почему Вы остались в Краснодоне?
   - Мне нечего Вам ответить, - просто ответила Ульяна.
   - Тогда ответьте самой себе, почему Вы остались? Вы знали, что трое Ваших друзей попались на мякине, иначе не скажешь, Вы знали, что организация раскрыта и в городе идут аресты, и ваш штаб, по логике вещей и здравому смыслу, должен был отдать приказ о немедленном уходе. Это произошло 1 января. За Вами пришли десятого! Так почему Вы остались?
   - Я не могу Вам ответить, господин полковник, - повторила она свои прежние слова, в которых уже почувствовался легкий напор.
   - Не можете, - вслед за ней задумчиво произнес Тотлебен, - Вы ведь не надеялись, что Ваше имя останется неизвестным? Нет, Ульяна, это было бы глупо, а Вы очень умны. Или Вы не знали, какие люди служат в полиции, не знали, как ненавидят они советскую власть и какие пытки они придумают, чтобы угодить нам, выбивая из ваших друзей показания? Все это Вы прекрасно знали. И все же остались! Не понимаю...
    Ульяна молчала. Не зная, что сказать в ответ, она поднесла к разбитым губам чашку с кофе и попыталась сделать вид, что совершенно поглощена смакованием этого напитка, что, впрочем, нисколько не могло обмануть Тотлебена. Он прекрасно видел, как его вопрос был для нее мучителен и жгуч. На самом деле, отлеживаясь после сегодняшних побоев, она думала о том же самом и с большим трудом смогла себя убедить, что ее выбор был правильным. Но немец методично уничтожал все ее мыслительные бастионы, как весенний ручей - мальчишеские плотинки из прутьев и песка.
   - На Вашем месте (не дай Бог, конечно, мне на нем оказаться!), я сделал бы одно из трех. Первое - ушел бы прочь. Как "фройляйн Валерия". У нее еще будет возможность взяться за автомат и отомстить за подругу Ульяну. Второе - достал бы наган (у Вас ведь нашли оружие, не так ли?), пошел бы к полицейскому участку и принялся бы палить, по кому ни попадя. Это был бы хороший шанс погибнуть в перестрелке, прихватив с собой на тот свет парочку врагов. Третье, наконец, - выпил бы цианид. Вы через больницу при малом желании могли достать себе яду. Это была бы тихая и безболезненная смерть. Помните, как сказал наш Гете: "Блажен, к кому она в пылу сраженья увенчанная лаврами придет, кого сразит средь вихря развлечений или в объятьях девушки найдет". А что выбрали Вы? Вы выбрали четвертое - мучительную смерть в застенке, которая страшна не только терзаниями, которые Вам, несчастной бедняжке, уже пришлось испытать, но и своей полнейшей бессмысленностью.
    Заслышав в свой адрес слова "несчастная бедняжка", Уля вся зарделась:
   - Не надо меня жалеть, - с гневом она повысила голос на полковника почти до крика, а глаза ее превратились в два пылающих угля - меня пытают ваши люди, ваши подчиненные, по вашему приказу. Я прекрасно обойдусь без вашей фальшивой жалости!
   - М-м, не оскорбляйте человека жалостью. Человек - это звучит гордо? - попытался съязвить немец.
   - Именно так, - тем же тоном продолжала девушка, - но что Вам с того? Выучите Вы наизусть хоть всего нашего Горького вместе с вашим Гете, господин полковник, профессор или шпион, кто бы Вы там ни были, но у Вас кишка тонка победить наш народ. Так говорят у нас, простых людей без дворянских титулов. Освободители! Если бы знали кого и как пришли освобождать! - она умолкла и после очень короткой паузы продолжила с горечью, - И что теперь: отмечайся каждый день в полиции, после 5 вечера на улицу не показывайся, из города или деревни без разрешения полицаев не выходи. И чуть что: расстрел, расстрел, расстрел! И это Вы называете свободой! А что творят полицаи: грабят, насилуют, убивают? И это Вы называете "порядок"?
   - Как управлять нам паствой незнакомой, когда мы от нее так далеки?! - вымолвил Тотлебен, - у "нового порядка" полно изъянов. И я об этом знаю лучше Вашего. По-хорошему, половину бургомистров, старост и полицейских чинов самих надо расстрелять. За воровство, взятки, пьянство. За издевательства над людьми. Или Вы думаете, что Вас притащили сюда по снегу босой тоже по моему приказу. Все это, с позволения сказать, их самодеятельность. Но ведь прав ваш Сталин: "Кадры решают все". Да только где взять эти кадры? Пришлось брать то, что нашлось на месте... Хотя, - неуверенно сказал он, - и среди наших есть звери.
   - Правильно, никого не нашлось, кроме отребья, а вы, немцы, дали ему власть. Она ничтожна, но ее вполне хватает, чтобы куражиться над народом. Да только боком вам выходит ваш кураж. Им уже сыты по горло!
   - Но ведь Вы, Ульяна, и Ваши товарищи, вы так беззаветно любите власть советскую, что идете за нее на смерть. А она что, утвердилась без крови и насилия? Мало ли было расстрелянных, посаженных в тюрьмы, сосланных. "Железной рукой загоним человечество к счастью!" - с театральным пафосом, словно подражая некоему неведомому вождю, процитировал Тотлебен, сделавший при этом рукой подобие призывного жеста, - разве не вы, большевики да комсомольцы так говорите?
   - Советская власть, граф, дала мне то, что отняла у Вас. Она принесла мне настоящую свободу, радость, возможность учиться, читать прекрасные книги и дружить с замечательными людьми. Она показала мне, что я нужна моей стране и моему народу, -Уляша говорила очень жестко и в то же время вдохновенно, так, как ей иногда случалось отвечать в школе, - Советская власть открыла передо мной все пути, и если бы не ваша проклятая война, я могла бы стать кем угодно: врачом, геологом, учителем, инженером, летчицей или еще кем-то. Советская власть строит для самых простых людей санатории и дома отдыха, она дает квартиры тем, кто работает и пенсии тем, кто заслужил их своим трудом. Если бы только у нее не было стольких недругов! Таких, как вы белоэмигрантов и фашистов, таких, как Ваши прислужники кулешовы, соликовские, захаровы и стаценки, долгие годы выдававшие себя за порядочных людей, но всегда мечтавшие о предательстве. Советская власть сурова со своими врагами. Это правда. Но если Вы считаете, полковник, что ваша власть - образец человеколюбия, посмотрите на мою спину. Вот она - мера вашего немецкого гуманизма!
   - Барышня, - спокойно выслушавший ее тираду Тотлебен постарался придать своему голосу легкий оттенок назидательного высокомерия, с которым так любят говорить молодые преподаватели немецких университетов, - Вы не очень сильны в диалектике.
   - Я? - обиженно воскликнула Уля, - А Вы?
   - Не мне судить, - немец помолчал несколько секунд и продолжил, - но лет 15 тому назад, когда я заканчивал мою диссертацию, я читал Карла Маркса. Еще раньше на нашем курсе были студенты-коммунисты. Мы с ними много общались, говорили о будущем Германии...
   - И что с ними стало? - перебила его девушка.
   - Кто-то уехал, кого-то отправили в лагерь после поджога Рейхстага. Кто-то стал национал-социалистом, занимает неплохое положение в партии и предпочитает молчать о своей молодости... Но, не суть. Что есть, по Марксу, критерий истины?
   - Практика, разумеется, - удивленно ответила Ульяна, недоумевая, почему допрос окончательно превратился в экзамен по обществоведению.
   - Так вот, практика жизни в старой России отличалась от Ваших слов. Вот, возьмите хотя бы пример моей семьи, пример не из новых времен, а из довольно давних. Прадед был мелким купцом из провинциального городка. А его сын стал генералом, графом, фактическим начальником всего военного строительства огромной империи...
   - Вы бы еще Ломоносова вспомнили, граф, или там Меншикова. Разве я спорю, что Эдуард Тотлебен был выдающийся человек? Но в чем лично Ваша заслуга? В том, что Вы родились в семье его сына? Но Вы носите титул и считаетесь заведомо лучше меня, дочери простого полтавского крестьянина, - девушка нарочно назвала именно князя Меншикова, чей незадачливый потомок был начальником Тотлебена-деда во время Крымской войны. "Пусть не очень-то задается!", - Советская власть оценивает каждого по его способностям и воздает по его труду, а не по заслугам родителей или дальних предков, и тем более не по количеству награбленного ими народного добра. И потому в мире нет власти лучше и справедливее, чем наша. И, если придется, за нее стoит умереть. Вы сказали, что не можете понять, почему я осталась. Вы, немцы, очень практичные люди. Все делаете организованно, продуманно, культурно, обдумав и разложив по полочкам. И как будто все правильно, да только били вас, бьют и будут бить! Потому что Вы забыли: человек - не машина. Он любит, надеется, верит. Я люблю моих друзей, и я надеялась и верила в то, что я смогу им помочь или...
   - Или умрете вместе с ними, потому что выжив, не найдете себе места, коря и обвиняя саму себя.
   - И не говорите, что моя смерть будет бессмысленной, потому что она заставит наш народ еще больше вас ненавидеть. Вы думаете, мы в тюрьме не знаем, что происходит за ее воротами, что город бурлит и негодует, и что вы боитесь нас.
    Все время, пока Ульяна говорила, Тотлебен сидел в своем кресле, опустив глаза и рассматривая стрелки больших карманных часов, которые он вертел в руках, словно держал их впервые в жизни. Он вспоминал свои прежние разговоры с партизанами и подпольщиками, которых приводили к нему, советнику спецотдела 1R ("Россия") в днепропетровском генералбецирке, перед казнью или отправкой в концлагерь. Он никогда не требовал от них никакой разведывательной информации, удовлетворяясь чтением досье и отбирая таких "собеседников", которые даже по полицейским документам производили впечатление необычных, неординарных и интересных. Тотлебен не вмешивался в их судьбы: понять, что заставляло их бороться и помогало переносить страдания - такова была поставленная перед ним цель. Понять и писать рекомендации начальству. (Какие там, к черту, рекомендации!) Слова, сказанные Ульяной, он слышал уже неоднократно. "Коммунистическое воспитание. Der russische Fanatismus", - пренебрежительно отзывались о них его коллеги. Он же сквозь боль и ненависть к себе, врагу, чувствовал нечто большее - душу. Особенно сегодня.
   ...Высоких слов он вдоволь наслушался и от германских нацистов: о стране отцов и ее величии, о превосходстве немецкой нации и ее исторической миссии на Востоке, и еще много о чем. Так говорили вслед за фюрером партийные лидеры с трибун, их повторяли активисты попроще, старые и совсем еще молодые, вчерашние "гитлерюгенды". Как дворянин, интеллигент и космополит он всегда слушал их с неискусно скрываемым презрением. Особенно, когда вспоминал, какие очереди кандидатов в члены НСДАП из чиновников и артистов, спортсменов и профессоров выстроились летом 1933 г., как лихорадочно метались карьеристы всех мастей, выбирая между СС и СА. Поэтому воспоминание о "ночи длинных ножей" всегда пробуждало в нем тот душевный подъем, который способно породить одно только мстительное злорадство. Нацистская фраза казалась Тотлебену даже не театром, а игрой в театр, которой суждено было продлиться до первого крупного поражения. Но шли годы, а вместо поражений наступило время побед - Австрия, Чехословакия, Польша, Франция. И вот фраза крепла, и все громче и яростней гремел "Sieg Heil!", хотя вермахт, он видел это, сражался не за фразу, а за старый безоглядный, ещё докайзеровский солдатский долг, долг Тилли и Валленштейна, Мольтке и Гинденбурга, Блюхера, Бенкендорфа и Барклая. Не меньше, но и не больше того. "В день, когда им прикажут сложить оружие, они его сложат, и более не возьмут в руки!" В России, думал он, отправляясь на Восточный фронт и не видя принципиальной разницы между коммунистами и нацистами, все будет также. И первые месяцы войны, казалось, подтверждали его ожидания: у Тотлебена была кое-какая информация, сколько мелких партийных вождей спасали свои шкуры, заботясь только о своей эвакуации, сколько бывших советских работников, клеймивших фашизм на партсобраниях с упорством заведенного патефона, с легкостью пошли на службу в учреждения "нового порядка". Все выглядело так. Но получилось иначе. Никакие реальные просчеты и даже преступления режима большевиков не могли поколебать у очень многих людей, у той же Ульяны и ее молодых друзей, веры в Идею, а приход немцев только делал Ее еще прочнее, по крайней мере, в данное и конкретное время. Они сами, горе-освободители, помогли Ей стать "инобытием национального русского духа", как сказал бы его любимый Гегель...
   -Да, да, - тихо вымолвил немецкий офицер, - Страдающая жертвенность. Типично для русской интеллигентной барышни прошлого века, романтической бомбистки-гимназистки. Удивительно для комсомолки и подпольщицы наших дней. Где он, этот новый тип милитаризованного молодого человека, гладко выбритый, подтянутый, с твердой и стремительной походкой, с видом завоевателя, не стесняющийся в средствах и всегда готовый к насилию, одержимый волей к власти и могуществу, что пробивается в первые ряды жизни, но хочет быть не только разрушителем, но и строителем и организатором?! Только с таким молодым человеком из крестьян, рабочих и полуинтеллигенции можно было сделать коммунистическую революцию. Ее нельзя было сделать с мечтателем, сострадательным и всегда готовым пострадать, типом старой интеллигенции. Так писал Николай Бердяев об истоках и смысле русского коммунизма, и о таких как Вы, Ульяна, людях, и я полагал его писания за правду. Хо-о-тя, после полутора лет войны я перестал ему верить. Мои враги больше похожи на своих предков, чем это можно себе представить, - Тотлебен помолчал несколько секунд и продолжил, - Считайте мои слова бредом выжившего из ума белоэмигранта, но я все же должен их Вам сказать. Ваша скорая гибель, конечно, приблизит победу Вашей страны над Германией. Я в этом не сомневаюсь. Прав был граф Шверин фон Крозиг, война на Востоке оказалась невыносимым испытанием для немцев. Но Ваша гибель приблизит и поражение СССР, поражение - как системы. Не перебивайте, дайте договорить, - бросил он, увидев, что Уля намерена что-то горячо ему возразить, - Вы - лучшие люди этой страны, блестящее молодое поколение, рожденное после революции и гражданской войны. Те несколько десятков арестованных в камерах острога, какими бы словами не называл их подлец Соликовский, - это краса и гордость советского Краснодона: вы умны, образованны, талантливы, энергичны. Вы учитесь, пишете стихи, рисуете, и, mein Gott, как великолепно поете. Из вас бы получились ученые, поэты, артисты, руководители, просто хорошие люди, которых всегда не хватает в любой стране. Но вот, вы приносите себя в жертву. А кто вас заменит? Вас всех и Вас, единственную и неповторимую Ульяну Громову, отличницу и умницу, девушку с необыкновенно одухотворенным лицом? Кто? Шкурники, знающие лишь свой интерес и свою хату с краю? Их бесполезно призывать пожертвовать не то что жизнью, а их повседневными привычками. А страна не может постоянно рождать героев. И когда равнодушные заполонят собой все, тогда наступит поражение без проигранных битв, военных потерь и оккупированных территорий. Какой-нибудь новый "новый порядок" установится сам собой и, возможно, Ваши выжившие соратники позавидуют погибшим.
    Закончив, Тотлебен решился, наконец, заглянуть в ее проницательные широко открытые очи, которые она не сводила с него в продолжение всего его долгого монолога. Он их боялся: в их омуте, казалось ему, ничего не стоило утонуть:
   - Не слушайте меня, - продолжил он, как-то вдруг выдохшись - Вам будет легче считать все сказанное мной вздором.
    Уля молчала, вновь прибегнув к помощи спасительной чашки. Ей очень хотелось бы поставить немца на место, опровергнуть его, сказав что-нибудь резкое. Но она видела вокруг себя слишком много такого, что, увы, полностью или отчасти сходилось с его словами. Эти случаи, аккуратно занесенные в ее дневник, бывали даже в довоенной жизни, не говоря о днях эвакуации и жизни при немцах, когда примеры правоты вражеского полковника были на глазах каждый день. С товарищами, во время их частых встреч они ведь не только обсуждали тексты листовок и планы диверсий, они много спорили и о том, как будут жить после войны, и что им надо будет поменять в жизни, чтобы она стала по-настоящему прекрасной. И в этих спорах они сходились в одном: их поколению, которое даже этот враг назвал "красой и гордостью советского Краснодона", уготована совершенно особая, замечательная роль. Но это все было бы уже после победы, а пока только Она, одна единственная была их целью, скрывавшей за собой все остальное. Впрочем, Уляша понимала, что не может оставить монолог Тотлебена без ответа:
   - Я не думаю, господин полковник, о столь отдаленном будущем. Зачем рассуждать впустую о том, о чем не знаешь, - говорила она заведомую неправду, ибо об этом она много и порой мучительно думала, - но я не согласна с Вами. "Люди, пройдя через вьюгу, И сквозь пожарища дней, Будут дороже друг другу, Будут друг другу родней", - это было четверостишие Вани Земнухова, прозвучавшее в ее устах с какой-то особенной теплотой и проникновенностью, - Я верю в наших людей, верю в наш народ, в его мудрость и силу. И я верю в то, что его, как и все человечество ожидает счастливая жизнь.
   - И в тех, кто руководит вашим народом тоже верите? - немец попытался произнести это просто, без тени ехидства или злого сарказма, но едва ли попытка ему удалась.
   - Да, и в них, - ответила она так, как должна была ответить. Тотлебену показалось, что она при этом едва-едва вздохнула. Но он бы не решился утверждать, что стояло за этим вздохом: тень сомнения, внезапная боль или обычная усталость.
   - Отлично! - сказал немец, - Раз верите, так будьте блаженны! Мне было очень интересно поговорить с Вами. Если хотите, можете некоторое время остаться здесь. Выпейте еще кофе, поешьте что-нибудь. Все-таки у меня лучше, чем в камере.
   - Нет, Фридрих Францевич, нет. Я нужна моим товарищам, - она примолкла на несколько мгновений, а потом добавила, - У нас не закончены литературные чтения, а времени осталось... мало. - Она хотела сказать это с горькой иронией, но ее голос слегка дернулся: Тотлебен видел, каких необыкновенных усилий воли и духа стоит ей сохранять внешнее спокойствие.
   - Как скажете. Возьмите что-нибудь из одежды. Или хотя бы обуйтесь. По шкафам что-нибудь найдете.
   - Нет. Не стоит. Все равно... - медленно выдавила Ульяна и вдруг, не договорив до конца, уткнулась в подушки кресла и заплакала. Тотлебен оказался первым и последним немцем, видевшим ее слезы. Она устояла перед плетьми Шена и кулаками Соликовского, но в этот раз ничего не могла с собой поделать. Полковник сидел в своем кресле напротив и молча смотрел на плачущую подпольщицу. Воспользоваться минутной слабостью и что-нибудь ей обещать не входило в его планы, а утешать - разве он что-нибудь мог и имел право сказать ей в утешение? Потому он просто ожидал, пока пройдет приступ ее отчаяния. Он очень хорошо видел в этот момент, что она еще очень юна, что на допросах ей было по-настоящему больно, и что ей по-настоящему страшно умирать. Но в слезах Ульяны не было мольбы о пощаде. То был плач по ее судьбе, неминуемой, неотвратимой и прекрасной. Вольно или невольно он стал свидетелем совершения таинства, таинства перехода души за ту грань, за которой прекращается земное существование и начинается вечность. Тотлебен понял, что его так смутило и даже слегка испугало во взгляде Ульяны уже во время их самой первой встречи в клубе: то было пламя, бушевавшее в ее бездонных и черных, как украинская ночь, глазах. Волей-неволей, он сравнил их с открытыми, ясными и слегка насмешливыми глазами "фройляйн Валерии" и подумал, что все было решено уже тогда, а, может быть, и намного раньше. Граф вздрогнул от сделанного открытия. Ледяная рука змеей проникла в его внутренности и начала скручивать их медленными движениями, вызывая дрожь во всем теле. Немецким разумом он вполне мог обосновать свою невиновность в происходящем, но разум не помогал ему. Изучая врагов по долгу службы, и в силу того обладая свободным доступом к запрещенной под страхом концлагеря для любого из простых подданных рейха информации, он многое узнал о них, и, как это порой случается, стал им сопереживать... В надежде отделаться от неприятных для себя мыслей, Тотлебен торопливо закурил, и, несколько раз затянувшись, решился взглянуть на арестованную. Она продолжала сидеть, отвернувшись, но уже не плакала.
   - Юлианушка! - позвал ее немец, впервые, возможно, нарочно допустивший ошибку в своем безупречном русском.
    Его обращение прозвучало для девушки настолько непривычно, что она повернула к нему голову и даже, показалось, слегка улыбнулась.
   - Мне пора, - сказала она с той южной интонацией, в которой одновременно слышится и утверждение, и вопрос.
    В ответ Тотлебен только развел руками, покачал головой и затянулся сигаретой, а Ульяна тем временем выбралась из кресла и встала над ним в своем истрепанном наряде величественная и страшная, как сама смерть:
   - Ах, да, да, - торопливо сказал полковник, - Хайнц!
    Молодой офицер поспешно вошел в комнату, затем показался немец-ефрейтор и еще несколько полицаев. Они было бросились к Ульяне, но Тотлебен строгим жестом приказал им остановиться.
   - У Вас есть десять минут. Гардероб, уборная, библиотека - все в Вашем распоряжении. Арсенала не ищите, его здесь нет, - говорил он подчеркнуто бесстрастно в присутствии русских полицаев, - Петер, помогите барышне! - добавил он, обращаясь к ефрейтору и, когда он вышел вдвоем с арестованной в коридор, повернулся к своему адъютанту:
   - Я все время забывал Вас спросить, Хайнц, Вы кем были до... ?
   - Учителем гимназии, господин граф.
   - Так, значит, Вы понимали этого наци-идиота, министра антиобразования Руста, - молодой офицер с удивлением посмотрел на начальника, но так ничего и не решился ответить, - И чему учили?
   - Французскому. Во Франкфурте-на- Майне.
   - Ага. Как там, - и он стал ностальгически декламировать:
   Et sont tres bonnes caquetieres
   Allemandes et Prussiennes
   - Soient Grecques, Egiptiennes, - продолжил Хайнц, -
   De Hongrie ou d'autre pays
   Espagnoles ou Cathelennes
   - Il n'est bon bec que de Paris,- завершил Тотлебен, и словно в легком забытьи продолжил - Ah, Paris! Reverrons-nous encore la lumiere de tes cieux, tes belles fleurs de l'Ile de la Cite sur le parvis Notre-Dame, aurons-nous encore la chance d'ouir tes chansons et respirer ton atmosphere tendre de toutes les joies du monde? Оu cette atroce nuit d'hiver et d'enfer va regner sans fin sur pauvre pays... - Извините, Хейнц, - сказал он, стряхнув оцепенение и перешел окончательно на французский, так что оба полицая, успевшие малость поднатаскаться в немецком, могли только таращить глаза, не понимая ни слова в речи своих офицеров, - Alors, vous allez reconduire la prisonniere en voiture. Attention, Heinz, jusqu'a sa cellule. - Он едва заметно кивнул в сторону полицаев с нетерпением ожидавших, когда Уляша вновь окажется в их руках.
   - Compris, mon colonel, si non, ils sont prets de la faire trois fois traverser la ville pies nus.
   - Eh, oui, du moins. Mais, finalement ce sommes nous que les avons produits, - задумчиво сказал Тотлебен.
   - Et c'est sur nous qu'on en ira porter la charge, - вторил ему молодой офицер.
   - Encore une chose, Heinz. Faites instruction en prison et si vous y verrez des enfants mineurs de 14 ans, relachez les tout de suite.
   - Oui, mon colonel !
   - Tout de suite, Heinz, quoiqu'on en dit et en soit. C'est un ordre ! - и в голосе его зазвучал металл, выдавший в нем, наконец, привычку командовать.
   - Un ordre de...
   - De moi !
   - Entendu, mon colonel.
   - Bien, allez ! Bon courage !
    Откозыряв, Хайнц пошел было из комнаты прочь, но уже в дверях, вдруг обернулся и спросил:
   - Nous sommes maintenant la section de la France Libre, Monsieur le comte ?
   - Attention a vos blagues, mon cher bavard, - покровительственным тоном ответил Тотлебен. - Soyez prudent. D'habitude les causeries nuisent la cause. Enfin!
{2}
    ... Крытая офицерская машина давно уже увезла Ульяну, а Тотлебен все еще оставался на крыльце, хватая ртом морозный воздух. В голове шумело, в горле засел противный ком. Наконец, совсем замерзший он решился вернуться в комнату. На одном из кресел лежал аккуратно сложенный девушкой плед, пустая чашечка из-под кофе стояла на журнальном столике и, он только теперь, входя, заметил его у двери, там, где она, босая, стояла, затаив дыхание, и слушала Левитана, расплылся кровавый отпечаток ее ног. Видеть все это было невыносимо. Граф уселся за письменный стол, выключил лампу и закрыл лицо. Ночь была очень тихой, измученный город уснул. И только едва слышный голос приемника звучал сквозь сито радиопомех, словно из глубин Утгарда:
   Laвt sie der Prufung Fruchte sehen,
   Doch sollten sie zu Grabe gehen
   So lohnt der Tugend kuhnen Lauf
   Nehmt sie in euren Wohnsitz auf
{3}
   
   
   


"Навстречу утренней заре". В оригинале припев звучит: Wir sind die junge Garde des Proletariats - "Мы молодая гвардия пролетариата", "Ihr seid..." - "вы...".

Вeрнуться

   Трещат без умолку кругом
    На всех наречьях иностранки
    Венгерки, немки и гречанки
    Их всех и в память не вместишь.
    И каталонки, и испанки,
   - Но на язык остер Париж. (Франсуа Вийон) Париж. Увидим ли мы еще раз свет твоего неба, твои прекрасные цветы на паперти Собора Парижской богоматери на острове Сите, представится ли нам случай услышать твои песни и вдохнуть твой нежный воздух, в котором слились все радости этого мира? Или эта ужасная ночь, ночь зимы и ада будет вечно царить над бедной страной... Итак, вы сопроводите арестованную на машине. Внимание, Хайнц, до дверей камеры.
   - Понятно, полковник, иначе они заставят ее трижды пройти босиком через весь город.
   - Да, да, по меньшей мере. Но, в конце концов, ведь это мы их создали.
   - И нас в этом обвинят.
   - Еще одно, Хайнц. Осмотрите тюрьму, и если найдете там детей до 14 лет, сразу их выпустите.
   - Да, полковник!
   - Немедленно, Хайнц, что бы там не говорили и не делали. Это приказ.
   - Приказ...
   - Мой приказ!
   - Понял, полковник.
   - Идите же! Желаю удачи!
   - Мы стали отделом Свободной Франции, господин граф?
   - Поосторожней с шутками, мой дорогой болтун. Будьте благоразумны. Болтовня частенько вредит работе. Ну же! (Двусмысленность: "causeries" - "разговоры" и "болтовня", "la cause" - "работа", но также "заговор". Фраза может быть истолкована как: "Заговоры обычно срываются из-за разговоров").

Вeрнуться

   Да будет им позволено увидеть плод их испытания,
   Но если же им придется сойти в могилу,
   Да вознаградится мужество их смелого поступка,
   Примите их в ваши обители блаженства.
(Эммануэль Шиканедер).

Вeрнуться






Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.
return_links(); ?>