Молодая Гвардия
 


ТОЛЬКО ОДНА НОЧЬ

Уважаемые товарищи! Я просмотрел свои воспоминания давних тяжелых дней, кое-что перепечатал и решил послать вам. Может быть, что-то из этого окажется ценным для истории блокадного времени.

Как-то считается, что все погибшие в блокаде лежат на печальном и знаменитом Пискаревском мемориале. Увы, это не так. У нас, в Ярославле, под весьма ординарным архитектурным пилоном покоятся тысячи ленинградцев, вывезенных из блокадного кольца в таком состоянии истощения, что Ярославль не мог их спасти, хотя и сделал для них все, что только мог.

И сейчас еще у многих ярославцев встает в памяти длинная траншея, в которую опускали в морозную зиму 1942 года тела погибших...

Ленинградцев в военные годы в Ярославле было много тысяч. Приехавшие в первые месяцы войны, окруженные заботой, они быстро восстанавливали свои силы и включались в общий ритм работы с горячим лозунгом «Все для победы!».

Но дальше положение ухудшалось. Прибывавшие становились все слабее. Ярославские больницы, госпитали, размещавшиеся в наскоро переоборудованных школьных и других зданиях, переполнялись ранеными и эвакуированными. Сразу стало не хватать медперсонала всех рангов.

В один из морозных дней райком комсомола направил мою группу учащихся техникума дежурить в эвакоприемник-распределитель для помощи медперсоналу, так как в город прибыло сразу больше тысячи эвакуированных ленинградцев.

Нас предупредили, что мы увидим нечто ужасное и что нам придется собрать все свои силы и волю, что мы должны будем крепко держаться сами и не падать в обморок, обслуживая до предела истощенных людей.

Но увиденное было неописуемым. Перед нами лежали сотни людей, уже перешедших грань истощения. Дистрофия их была абсолютной, необратимой, и медицина (и тем более мы, приданные к ней) была бессильной. Говорили, что до сих пор таких тяжелых эшелонов ленинградцев в Ярославль еще не приходило.

На кроватях в комнатах общежития педагогического института лежали скелеты, в которых едва теплилась отлетающая жизнь. Провалившиеся глаза, ввалившиеся щеки, неожиданно тонкие кости рук и ног со свисающей с них кожей, покрытой пролежнями, и какие-то странные, блестящие, гладкие, красные шары суставов.

Большинство не могло не только встать, но и хотя бы немного переменить положение. В моей палате (в ней стояло что-то около сорока кроватей) только двое изредка поднимались и медленно, как тени, передвигались по проходам.

Раньше мне голодание представлялось совсем по-другому. Думалось, что если изголодавшийся человек остался жив, то стоит его только накормить, и он быстро поправится. И еще мне казалось, что если человек хоть очень немного ест каждый день, то его жизнь вне опасности, как бы мало ни было это «немного». Действительность оказалась куда более жестокой. Вся трагедия заключалась как раз в том, что накормить-то до предела изголодавшегося человека уже нельзя.

Этот эвакопункт был временным пристанищем эвакуированных, организованным буквально за несколько часов после извещения о прибытии эшелона, который направлялся дальше на восток, но ввиду критического состояния людей был остановлен в Ярославле. Несколько врачей и медсестры, которых в городе катастрофически не хватало, принимали только экстренные меры в порядке скорой помощи.

Нас толком даже некому было проинструктировать, научить, и мы, в основном, полагались сами на себя. Медсестры бегали со шприцами, с капельницами и только отмахивались, когда мы их о чем-то спрашивали. Им было не до нас. На их руках умирающие.

Сестра-хозяйка бегала с кипой чистого белья и, как нам сначала казалось, считала единственной своей целью никому его не давать. Потом мы узнали, что всякого белья — постельного, нательного, клеенок — было свезено сюда сотни комплектов, собранных в больницах, госпиталях, у населения, но в наших условиях это капля в море. Смены белья больному хватало на два-три часа, после чего требовалась новая смена. Прачечная была завалена работой. Дрова, торф были сырые, еле горели.

А белье требовалось менять беспрестанно. Нас дежурило около тридцати человек, и всю долгую зимнюю ночь с шести вечера до шести утра, под конец уже валясь с ног, мои слабенькие девчушки непрерывно меняли белье у больных, которых нельзя было даже поднять, бегали с водой, выносили ведра, помогали сестрам.

Не зная, как приступить к смене белья, они спрашивали об этом меня, еще меньше, чем они, знакомого с уходом за тяжелобольными. Но чему я мог их научить? Только говорил:

— Девочки, это герои-ленинградцы. Они отдали все за свой город, за нас, за весь Союз!

И верно, неизвестно, что было бы с Ярославлем, если бы Ленинград не связал огромные полчища рвущихся к нему фашистов, дошедших уже до соседней с нами Калининской области.

Распределив своих санитарок на группы, я пошел с одной из них в палату. Сначала мои девчушки довольно решительно подошли к кровати больной, указанной медсестрой, но стоило им поднять одеяло и увидеть страшное человеческое тело, их задушил спазм и самые слабые пулей вылетели в коридор. Отдышавшись, приходили в себя, возвращались. Заставляли себя возвратиться.

Главная трудность заключалась в том, что до предела истощенных людей нельзя было поднять, чтобы привести в порядок их ужасную постель. Их просто не за что было взять. Каждое прикосновение к ним вызывало на их изможденных лицах слабую гримасу муки, синие губы что-то беззвучно шептали. Мои неопытные санитарки бессильно опускали руки, вопросительно взглядывали на меня, по их щекам катились слезы, лица бледнели.

Потом мы отработали более или менее безболезненные приемы этой операции. Рядом с кроватью больной ставили другую койку с чистой клеенкой, осторожно перекатывали больную сначала на край своей кровати через слой «получистого» белья, наскоро обтирали им же почти все тело, пере-катывали дальше на чистую клеенку подставленной койки, быстро обмывали теплой водой (о горячем водоснабжении тогда у нас еще и не слыхали), обсушивали полотенцами, чем-то смазывали ужасающие пролежни, с трудом надевали чистую рубашку.

Более слабые мои помощницы не выдерживали — бледнели, падали. Их кто-нибудь подхватывал, уводил в коридор, где дышалось немного легче, приводили в чувство, обтирали лицо мокрым полотенцем. Попытка дать глоток воды приводила к неудержимой рвоте, и от этого пришлось сразу отказаться. Ухаживать еще за своими, теряющими сознание, было абсолютно некогда, и они, немного посидев и отойдя, шли опять в свои палаты, принимались за то же дело. Постепенно обмороки моих санитарок становились реже и к полночи прекратились совсем. Но стала проявляться страшная усталость, и мои девчушки буквально валились с ног. А отдохнуть хоть на минуту было совершенно некогда,— беспрерывно раздавалось: «Девочки, сюда, во вторую, первую, третью...»

Со второй половины ночи началось самое страшное — нужно было выносить умерших. Мои девчушки, никогда не видавшие смерть так близко, немели от ужаса и горя. И это было им совсем не под силу.,.

Мне раньше представлялось, что голодающие набрасываются на еду, и я был поражен тем, что умирающие от крайней степени дистрофии ленинградцы относились к еде совершенно безразлично и совсем не просили есть. У них уже не было чувства голода. Еда не приносила им чувства сытости и только увеличивала их страдания.

Некоторые ленинградки еще могли поднять голову, немного переменить положение рук. Медленно, словно вспоминая слова, говорили. Многие думали, что они в Ленинграде, спрашивали, почему молчит метроном. Хлопки проходящих машин принимали за артобстрел, спрашивали, какой район обстреливают. Одна все просила сходить к ней домой, но мучительно не могла вспомнить адрес.

Меркло все. Смерть уже стояла у изголовья. Их уже спасти было нельзя. А мы этого еще не знали, не верили и требовали, чтобы врачи что-то сделали, чем-то помогли. Медицинские работники, очевидно, больше свыклись с этой обстановкой, в которой царила смерть, и более спокойно делали свое дело, а мы выходили из себя, почувствовав свою беспомощность. Девочки, заметив, что у больной исчезает пульс, бежали к врачу, сестрам, умоляли их скорее подойти к умирающей, а они, делая какую-то процедуру у другой, только говорили в ответ: «Да поймите же, мы уже сделали все, что можно. Ей уже ничто не поможет». И девочки, задыхаясь от слез, бежали назад, прикладывали к холодным ногам умирающей бутылки с теплой водой, старались разгадать слабые движения губ.

Закрывали лицо умершей простыней, выбегали в коридор и давали волю слезам. Плакать в палате было запрещено.

Увы, сделать было уже ничего нельзя! Ярославль сам переживал острый недостаток пищевых продуктов, и его жители жили впроголодь, но ленинградцам было предоставлено все. В эвакопункт откуда-то привозили мясной бульон, сахар, сливочное масло, молочные каши. Но многим из многих это уже не могло помочь.

В одной палате лежало человек двадцать ремесленников. Они еще не потеряли интерес к еде, хотя и были предельно слабы. Их очень осторожно, понемногу кормили, они тихо просили еще. Многих из них удалось спасти.

Из взрослых же никто не просил есть. Просили теплой воды. Не столько чтобы пить, а чтобы ощутить теплоту. Для них, насквозь промерзших в Ленинграде, тепло было единственной радостью. Я принес одной предельно исхудавшей женщине стакан теплого жидкого чая. Она с трудом взяла его дрожащей рукой и прижала к провалившейся щеке. Мертвеющие губы чуть слышно шептали: «Теплая, теплая...» На лице промелькнуло что-то похожее на улыбку радости.

К утру она умерла.

И сейчас, когда переписываю свои трагические воспоминания, записанные тридцать лет назад, в день десятилетия прорыва блокады, строчки расплываются в глазах, а клавиши машинки стали влажными.

г. Ярославль А. ЯРОСЛАВЦЕВ



<< Назад Вперёд >>