Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться к перечню материалов

Н.З. Бирюков
"Чайка"
Часть третья "Катина ночь"



Содержание

Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвёртая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Эпилог


   

Глава первая

   "Молния", подвешенная к потолку, ровно освещала блиндаж. Пол был застлан ковром, три стены сплошь закрыты картами, планами и диспозиционными схемами, а на четвертой, под портретом Гитлера, висела большая карта, еще свеже пахнувшая краской: план Москвы.
   Возле этой стены за массивным письменным столом сидел генерал-интендант, слегка сутуловатый и сухопарый; голос его бесстрастно, точно диктуя, передавал содержание последнего приказа фюрера, начисто отвергавшего советы командования повременить со вторым наступлением на Москву до того, как будут восстановлены и обезопасены магистрали хотя бы в самом ближайшем тылу, а войска успеют одеться по-зимнему, но часто постукивавшие по столу пальцы выдавали сильную нервозность.
   - Вы себе ясно представляете обстановку, господин фон Ридлер? - спросил генерал, вдруг резко повысив голос и в упор взглянув на него.
   Ридлер сидел в расстегнутом меховом полупальто, небрежно привалившись к спинке кресла и вытянув ноги, обутые в новенькие бурки. С лица его медленно сходило выражение ошеломленности.
   Почему он решил, что "все кончено"? Глупо! Ведь в том, что мост и наполовину не отстроен, нет никакой трагедии. Наступление продлится не один день, - может быть, месяц, два, - а война, как спорт: выигрывает в ней тот, кто приходит к финишу. У Берлина нет и не будет никаких оснований поставить ему в вину запоздалый старт. Фюреру не терпится, фюрер готов дать за Москву "любую цену" - пожалуйста! Но он, Ридлер, не станет составной частью этой "любой цены".
   Заметив скользнувшую по его губам улыбку, генерал яростно смял в кулаке какую-то бумажку.
   - Если бы дело шло только об одном мосте, - чорт с ним, полбеды... Мы поверили вашим обещаниям. Понимаете? Поверили! И большую часть боеприпасов и техники адресовали на вашу магистраль. Перекинуть все эти грузы на другие магистрали - это... Вы понимаете, чем это пахнет?
   Ридлер пожал плечами.
   - Свои обязательства я выполняю, ваше превосходительство, - сказал он холодно. - А наступление... Ни я, ни вы не предполагали, что оно начнется так скоро, не правда ли?
   Генерал поднялся так стремительно, что от крестов, заколыхавшихся на его груди, по блиндажу пронесся легкий звон.
   - Я с самого начала был против экспериментов в полосе, непосредственно примыкающей к фронту. На войне нужны действия, а не эксперименты, солдаты, а не фокусники!
   Он сдернул с вешалки доху и, залезая в нее, подошел вплотную к Ридлеру, неторопливо надевавшему перчатки.
   - Какие у вас гарантии, что этот мост будет вообще построен?
   - Гарантия - мое слово, ваше превосходительство! Я считаю это вполне достаточным.
   Генерал оторопело вытаращил глаза, не зная, как понять - издевается над ним этот гиммлеровец или говорит серьезно.
   Ридлер усмехнулся, достал из кармана телеграфный бланк, заполненный подслеповатыми буквами, и передал, генералу. Тот хотел швырнуть бумажку, не читая, но, увидев подпись, вздрогнул и поднес ее к глазам.
   "Господину фон Ридлеру. Телеграмму вашу получил, с ее содержанием ознакомил фюрера. Передаю его привет и благодарность за ваш труд. Вы совершенно правы: Советская Россия не составляет исключения. Внедрение нового порядка в ней - такое же реальное и несложное дело, как и в других странах... Восстановлением моста и магистрали силами русских в тяжелой обстановке прифронтового района вы докажете дуракам, которые жалуются, что у них в глубоком тылу непокорное население: дело не в населении, а в тех, кто управляет. В средствах не церемоньтесь. Ваше примерное рвение не оставим без соответствующей награды. Буду в России, заеду к вам. Ожидайте в первых числах декабря. Хайль Гитлер!
   Гиммлер".
   
   - Хорошо, я прикажу, чтобы вам дали все, в чем вы нуждаетесь, - с трудом проговорил генерал.
   Вероятно, он хотел сказать еще что-то, но дверь блиндажа распахнулась, и долговязый офицер, просунув голову, крикнул:
   - Фельдмаршал Браухич!
   Ридлер взглянул на генерала насмешливо, с дерзким вызовом.
   - Все, что мне нужно, ваше превосходительство, я перечислил в смете.
   Он поклонился и вышел.
   На поле, окутанном вечерними сумерками, квадратами и прямоугольниками выстроились пехота и кавалерия. По дороге шли белые танки, белые орудия и белые автомашины, нагруженные снарядами. Небо гудело от патрулирующих самолетов. В проходах между квадратами и прямоугольниками войск продвигались штабные автомашины; в передней во весь рост, с поднятой рукой, стоял Браухич, только что прилетевший из ставки в сопровождении генерала Гудериана.
   - Nach Moskau! Heil Hitler! На Москву! (* -Да здравствует Гитлер!) - взрывами, пьяно катилось по полю.
   Ридлер подошел к офицерам, столпившимся на бугре, неподалеку от блиндажа генерал-интенданта.
   Скептически оглядывая поле, грузный полковник говорил адъютанту командующего:
   - Солдаты раздеты - это один факт. Солдаты не отдохнули - другой факт. За спиной у нас чорт знает что - это третий факт. А подъем, о котором вы, господин адъютант, говорите, - это водка!
   - Если поточнее выразиться, господин оберет,- не водка, а "три дня".
   Ридлер улыбнулся: он знал, какой смысл содержала в себе эти слова,- по всем дивизиям, как он слышал, было объявлено: Москва на три дня отдается в полное распоряжение армии - каждый солдат сможет взять там все, что ему понравится.
   Чувствуя, как у него раздуваются ноздри, точно у коня, который, наконец, вырвался из тесного стойла на простор, и, конечно, не для того, чтобы позволить кому-либо взнуздать себя, Ридлер полной грудью вобрал в себя воздух и по-хозяйски широко повел взглядом.
   Веселые, хищно разгоревшиеся глаза его выхватывали из строгих квадратов солдатские головы, покрытые платками и шалями, женские горжетки, смятые ремнями от винтовок и автоматов, дырявые, растоптанные сапоги... Снижая боеспособность армии, все это, конечно, оттянет день победы и даст ему нужное время, чтобы управиться с мостом.
   Вдали гулко прокатился отзвук мощного орудийного залпа. Опять и опять... На мгновение замерло все - ни единой команды, ни малейшего движения: все смотрели в сторону леса, над которым зловещей тучей поднялась лохматая грива дыма.
   - Началось! - восторженно прошептал адъютант командующего.
   Ридлер взглянул на часы - пора было спешить на аэродром.
   Часом позже он летел уже над своим районом.
   Редкие снежинки липли к окну самолета. Становилось заметно теплее. Мотор гудел ровно, убаюкивающе. Ридлер, улыбаясь, протирал запотевшее стекло. Воздух вокруг самолета был сумрачный, вверху плыла сгущенная темнота, а далеко внизу белым холстом мелькала земля - головлевский пустырь. Вот разлитым чернильным морем закружился лес, и опять белая земля, и на ней рядами темные дома, похожие на игрушечные ящички: кажется, Уваровка. В каждом из этих ящичков притаились люди, послушные его воле. Свыше двух суток не был он здесь, но знает, где и что делается. Все здесь в его власти. Захочет - и в несколько минут не станет ни этих ящичков, ни притаившихся в них одеревеневших от страха людей. Но он не сделает этого: они нужны ему, как лестница к вершине карьеры. По их согнутым спинам он сделает разбег для старта на Москву.
   "Пусть живут!"
   Неожиданно резко качнуло, и Ридлер увидел, как темное море леса вдруг накренилось и стремительно ринулось кверху: самолет шел на посадку.
   Выпрыгнув из кабины, Ридлер удивленно свистнул: с крыльев самолета капало, и воздух был по-весеннему теплым.
   "Как быстро все меняется в этой славянской стране!" - улыбнулся он и зашагал к танку, стоявшему метрах в ста от посадочной площадки, а в голове почему-то шумно плыло одно слово: "Меняется, меняется, меняется..."
   И вдруг, остановившись, он хлопнул себя по лбу: "Зачем выжидать? Такое дважды не повторяется... Реально ли? - мелькнуло сомнение, но Ридлер тут же откинул его, - А почему бы и нет? Мост отстроен наполовину, и затрачено на это две недели. Почему же на вторую половину расходовать времени больше? На строительстве все идет хорошо. Медленно? Ну и что же? Медленно - это не значит нереально. Медленно - значит надо ускорить. Надо заставить, чтобы каждый человек работал, как сто чертей! Сдохнет половина - пожалуйста! Для того и ведется война, чтобы другие народы освободили землю для немцев. Пусть дохнут, лишь бы остальные к приезду Гиммлера восстановили мост и магистраль".
   Хрустнув пальцами, он заторопился к танку.
   Танк помчался быстро, грохоча и лязгая.
   "Да, только так: первый поезд пройдет по мосту на глазах у Гиммлера, и вагоны будут нагружены... Да, да, теплыми вещами и продуктами! И то и другое отберу у крестьян! Как? Пустое. Начну с этого залесского старосты".
   Настроение поднималось с каждым мгновением, и мысли стали складываться, как стихи.
   Поднимаясь по лестнице, Ридлер весело повторял про себя:
   
   Узнает меня Берлин,
   Узнает, чорт побери!
   И признает право мое на власть,
   Признает, чорт побери!
   
   Сидевшие в канцелярии офицеры при его появлении оборвали какой-то крупный разговор, и на всех лицах явно отразилось замешательство.
   Ридлер вопросительно посмотрел на секретаря.
   - Ваше приказание, господин шеф, выяснить, что было сброшено третьего дня советским самолетом, выполнено. Фельдфебель Гутнер нашел в лесу брошюру с докладом Сталина. Она у вас на столе, господин шеф.
   По тому, как секретарь упорно избегал встречи с его взглядом, Ридлер заподозрил, что тот что-то не договорил.
   - И это... все? А у вас такой вид, точно вы собираетесь угостить меня траурной речью.
   - Да, то есть нет, но... Со строительства сбежали девяносто три человека.
   - Что-о?
   - Все из Уваровки.
   Ридлер подскочил к нему, тяжело задышал.
   - Семьи арестованы?
   Секретарь побледнел сильнее и отрицательно покачал головой.
   - Почему?
   - Нет семей, господин шеф. Вся Уваровка пустая. Вероятно, я думаю, в лес сбежали.
   - Та-ак.
   Ридлер гулко прикрыл за собой дверь кабинета, но тут же распахнул ее:
   - Полковника Корфа!
   Когда полковник вошел в кабинет, Ридлер сидел за столом и, стиснув ладонями виски, читал брошюру. Корф присел на диван. Он догадывался, что Ридлер вызвал его по поводу происшествия в Уваровке, и, зная, что тот отнесется к этому далеко не безразлично, постарался придать лицу выражение большой взволнованности. Самого его бегство уваровцев мало беспокоило - хотя бы все русские сквозь землю провалились, он от этого только выиграл бы: меньше опасного элемента, больше покоя. Но эту мысль он совсем не намеревался высказывать. После отправки секретного рапорта, искажавшего итоги боя с партизанами, он чувствовал себя в полной зависимости от гестаповца и старался не обострять с ним отношений. Только по этому соображению, думая доставить Ридлеру приятное, он отдал приказ об аресте начальника уваровского гарнизона и сейчас ждал удобного момента, чтобы сообщить об этом.
   - По-нят-но... - Поднявшись, Рддлер швырнул брошюру на пол, намеренно наступил на нее и подошел к окну. Какой-то внутренний голос подсказывал ему, что между этой брошюрой и бегством населения из Уваровки - прямая связь.
   - Знаете, господин оберет, что произошло в Уваровке?
   - Да. Слышал.
   - Слышали? - ледяным тоном переспросил Ридлер. - На кой чорт вы здесь находитесь, господин оберет? Объясните мне это, пожалуйста.
   Корф гневно встал.
   - Есть грань, господин фон Ридлер, за которой фамильярность переходит... - Он хотел сказать "в наглость", но сдержался и зажевал губами. - Не говоря уже ни о чем прочем, мой возраст... Я требую уважения к моему чину.
   Ридлер злобно рассмеялся ему в лицо.
   - Заслужите сначала! Чему вы своих солдат учите? Спать? Ведь в Уваровке большой гарнизон. Как же могло все население исчезнуть неизвестно куда? Я требую объяснения, слышите? Когда бунт проходит так организованно- это верный признак, что им руководят. Бегство уваровцев - партизанское дело.
   Подняв брошюру, он затряс ею перед лицом полков- ника.
   - Видите?
   Зазвонил телефон, и Ридлер снял трубку:
   - Слушаю.
   - Это из Больших Дрогалей, - раздался в трубке взволнованный голос. - Говорит начальник гарнизона. Мы накрыли большое подпольное собрание русских.
   - Задержали?
   Голос начальника гарнизона торопливо сообщил, что задержать никого не удалось. Одного солдата русские изрубили топором, другого тяжело ранили в голову тупым предметом. Двух женщин и старика солдаты пристрелили, остальные успели убежать.
   - Оцепили село? - нетерпеливо спросил Ридлер.
   - Так точно, господин фон Ридлер. Жду ваших распоряжений; - ответил голос в трубке.
   - Хорошо. Сейчас выезжаю.
   Положив трубку, Ридлер приказал Корфу немедленно послать войска в Большие Дрогали и вышел из кабинета. Офицеры, находившиеся в канцелярии, испуганно вытянулись.
   - Здесь не клуб и не гостиница, господа офицеры, - проговорил он, с подчеркнутой жесткостью произнося слова. - Идите каждый на свое место, и если... если у кого-либо из вас повторится "уваровская история", тот будет иметь дело со мной.
   В дверях обернулся и сказал секретарю:
   - Немедленно свяжитесь со Степаном Стребулаевым! Пусть явится сюда.
   - Слушаюсь, - поспешно ответил секретарь.
   Капель уже не падала с крыш. Лужи на дороге покрылись коркой льда, а над крыльцом свесились сосульки. Они казались отлитыми из зеленоватого стекла. В лицо Ридлера пахнуло резким морозным ветром. "Да, чертовски быстро меняется здесь все!"
   От чувства, с которым он наблюдал войска, двигавшиеся на Москву, ничего не осталось: в грудь проник холодок, порождая какое-то странное состояние неуверенности, словно реальность всего окружающего бралась под сомнение.
   Ридлер поморщился.
   "Советский патриотизм...", "Крепость советского тыла...", "Единство советского народа с большевистской партией..." Когда ехал в Россию, он смеялся над этими и другими, как он их называл, химерическими понятиями. Тогда многое казалось простым и ясным. Думалось, что страх - великий регулятор, перед которым все живое падает ниц, стираются разные понятия и, как излишний хлам, отбрасываются идеологии. Но советская действительность вносит теперь в это "простое и ясное" свои коррективы, делая все сложным и непонятным. Страх? Разве мало страху было им нагнано на этих русских? Казалось, в них не оставалось ни искры воли, ни капли сопротивления- послушный тягловый скот... Девяносто три человека! И в такой решающий момент!.. Но главное не в этом. Очевидно, бегство уваровцев - только начало: подпольное собрание в Больших Дрогалях - прямое тому подтверждение. А это означает, что никакого раболепия здесь не было, - показное смирение, выжидание... Но если так - выходит, что все свои расчеты он строил на зыбком песке.
   Сердце обожгла злоба, и он выругался.
   "Главное - не теряться. Опустишь руки - немудрено и на песке оказаться. Действовать, и с максимальной энергией! Sturm und Drang (*-Штурм и натиск) - в этом выигрыш", - решил он и зло закричал на водителя:
   - Какого чорта хлопаете на меня глазами? Полным ходом в Большие Дрогали!
   Рев танка подействовал на него успокаивающе.
   "Пусть кичатся своей моралью, стойкостью, - усмехнулся он, прислушиваясь к работе мотора.:- Сталин сам признает: "Современная война - война моторов". А моторы-то, вот они! У нас! Стойкостью самолет не собьешь в небе, моралью танк не раздавишь. "Объединение свободолюбивых наций..." Не так-то скоро все это делается. Пока Англия и Америка обо всем договорятся со Сталиным, мы оставим от России одни развалины". Он рассмеялся. Мрачные мысли исчезли, точно их подхватило свистящим ветром и отбросило прочь. Но ненадолго: в грудь опять проник неприятный холодок и пополз по всему телу...
   "Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы эта брошюра обошла весь район. Нельзя!"
   Ветер со свистом и воем врывался в смотровые щели, но Ридлеру казалось, что скорость слишком незначительна. Он приподнял крышку люка и выпрямился во весь рост.
   Танк уже миновал Залесское и мчался полем. Черная земля, черный притаившийся лес - все было чуждо, враждебно. По небу лениво плыли тяжелые тучи. Ридлер хрустнул пальцами.
   Он смотрел на тучи, а видел глаза, много глаз, но все одинаковые, похожие на те, что с беспощадной ясностью смотрели на него с первой страницы брошюры; некуда было от них скрыться. Они даже и затылком чувствовались; и, может быть, от этого казалось, что тучи плывут не по небу, а в голове, и осенний холод их ощущался в груди. Несомненно, эта брошюра увела со строительства сотню людей и уведет всех, если немедленно не пресечь ее распространение.
   Дорога круто завернула к лесу, и вместо туч перед глазами возникло рыжее облачко, быстро расплывавшееся па небу. Зарево? Да, похоже было на зарево. Далеко ли пожар, близко ли, Ридлер не успел определить: его внимание привлек голый человек, бежавший из леса. Человек этот, повидимому, выбивался из последних сил: он шатался; падал, поднимался и опять падал. Вот долетел крик, кажется мольба о помощи. Ридлер тронул водителя за плечо.
   - Узнайте, что за человек! - Но ждать нехватило; терпения, и, едва танк остановился, он первым выпрыгнул из люка.
   Человек лежал вниз лицом, без признаков жизни. Ступни его ног, прихваченные морозом, были белые, а спина и бока в черно-багровых пятнах, местами кожа сползла. "Мороз? Не похоже". Ридлер взглянул на голову, и ему стало ясно, что человек побывал в огне: волосы его были опалены.
   Водитель перевернул бесчувственное тело, и Ридлер нахмурился: перед ним лежал Август Зюсмильх.
   "Вот где зарево - над Покатной". Он взглянул на небо и окончательно уверился: там!
   - Дышит! - сказал водитель, прижавшись ухом к волосатой груди Зюсмильха.
   - Трите снегом, водки влейте.
   С большим трудом водителю удалось влить сквозь стиснутые зубы Зюсмильха немного водки. Август застонал.
   "Застынет на снегу", - мелькнуло у Ридлера, но это было сейчас для него не существенно. Важно было немедленно выяснить: что же такое произошло в Покатной?
   Он приподнял голову Зюсмильха.
   - Что случилось, Август?
   Веки Зюсмильха вскинулись.
   - Глаза... глаза... русские глаза!
   - Август, ты не узнаешь меня? Я Макс фон Ридлер.
   Зюсмильх не узнавал. Он находился в состоянии такой психической травмы, когда все выключается из сознания, кроме событий, ставших ее причиной. Сознание вновь и вновь возвращается к пережитому, воскрешая его со всеми деталями, и оно воспринимается, как затянувшаяся реальность. Зюсмильх не чувствовал под собой мерзлой, покрытой снегом земли; рябое лицо его пылало жаром. Не чувствовал он и морозной тишины голого поля: в ушах его стоял треск пожираемой пламенем школы. Он видел, как в дыму и огне метались полураздетые солдаты его гарнизона. Они влезали на подоконники, но тут же спрыгивали обратно - в огонь и дым, и вопли их сливались с торжествующими криками покатнинцев, с вилами в руках столпившихся под окнами.
   А сам он, голый, стоит возле колодца в середине тесного молчаливого круга людей. И напротив него в этом кругу - коренастый старик, тот, что не дал запороть его вилами и потом приказал раздеть, - Фрол Кузьмич. Брови у этого Фрола Кузьмича косматые, сдвинувшиеся, губы разжимаются с трудом, и сквозь зубы страшно вылетает: "Ты, сволота, над матерью моей потешался?.."
   Зюсмильх горячо забормотал. Наклонившись, Ридлер расслышал слова:
   - Я тогда не знал, что эта старая женщина - твоя мать... Я тогда не знал...
   - Зюсмильх! Посмотри на меня. Слышишь? Это я, Макс фон Ридлер.
   ...Глаза Зюсмильха бегали из стороны в сторону: нигде не было лазейки, плотно сомкнулся круг разъяренных русских. Торчали над их головами зубья вил, огрубелые пальцы судорожно сжимали рукоятки топоров, а на окаменевших лицах жили одни глаза, которые, казалось, вот-вот выпрыгнут из-под бровей и кинутся на него, чтобы разорвать. Кто-то плюнул ему в лицо. "Пляши, стерва!" - слышит он голос Фрола Кузьмича.
   Зюсмильх мотнул головой, ноги у него задергались. Ридлер с бешенством тряс его за плечи.
   - Зюсмильх!
   ...Глаза Зюсмильха с волчьей тоской оглядывали не-размыкающийся круг, а русские... Они смотрят на него молча, без улыбок. Слезы страха и бешенства застилают ему глаза. "Пляши!" - подгоняет его голос Фрола Кузьмича. Старик, замахивается кулаком. Он, Зюсмильх, загораживает лицо локтем. "Пой, что твоя Германия выше неба. Пой, что твоему Гитлеру приснилось, будто бы он на льва похож... Пой!.." - кричит Фрол Кузьмич.
   Зюсмильх завыл тоскливо, как волк, - он пел.
   Ридлеру стало не по себе от этого воя. Выпрямившись, он осмотрелся. Со стороны Залесского с грохотом приближалось черное пятне, с каждой секундой становясь отчетливее, - танк. Крышка на башне поднялась...
   - Отправьте в госпиталь, - сказал Макс высунувшемуся из люка Корфу.
   Зюсмнльх отчаянно сопротивлялся. Он бился в руках солдат и кричал: "Нет! Нет!"
   ...Он прекрасно знал, что с ним собираются сделать. Ведь только минуту назад, когда он не мог больше петь и упал на землю, с плачем вымаливая пощаду, кто-то из русских крикнул: "Не могу смотреть на него, сил нехватает, в огонь гада!" И его потащили к школе. А в школе уже не слышалось воплей. Там рвались патроны. Пламя лохматой гривой бушевало на крыше. В дверь густо сыпались искры: в сенях надломилась балка и с треском рухнула на пол. На улицу из окон черными жгутами повалил дым. Люди, стоявшие под самыми окнами, расступились, и его, Зюсмильха, швырнули. Каким-то чудом ему удалось не задохнуться, вскарабкаться на подоконник, выпрыгнуть... И вот сейчас ему казалось, что они опять схватили его, опять хотят бросить в огонь.
   - Нет, - кричал он, вырываясь, -я не хочу!. Не хочу гореть! Все равно опять выпрыгну, не хочу-у-у!
   Подождав, пока затолкнули в танк вопившего лейтенанта, Ридлер взглянул на часы. Возня с Зюсмильхом бесплодно отняла пятнадцать минут, а сейчас нельзя было терять ни одной секунды.
   - В Покатную! - крикнул он своему водителю. - Да побыстрее!
   От бешеной скорости засвистело в ушах. Ридлер не сводил глаз с расплывавшегося пятна зарева. Сердце колотилось мучительно-зло. И опять ему казалось, что танк движется слишком медленно, хотелось спрыгнуть на землю и бежать впереди него. Он не знал толком, что и как произошло в Покатной, - только мог догадываться и строить предположения. Но одно знал наверняка: в этом селе побывали партизанские агитаторы с этой страшной брошюрой. Наконец замелькали дома Покатной... Танк остановился возле школы, вернее возле того, что осталось от нее: на земле кое- где, вспыхивая пламенем, тлели обуглившиеся бревна и валялись черные, обгоревшие трупы солдат.
   Ридлер огляделся. Дворы по обе стороны дороги стояли с распахнутыми воротами и калитками: дома были пусты.
   
   
   
   
   

Глава вторая

   Лучина потрескивала, и от нее по всей кухне расходились дым и копоть.
   Семен Курагин сидел на лавке возле стола в облезлой шапке-ушанке, в рваной куртке, подпоясанной красным кушаком, и чинил хомут: он теперь работал у немцев возчиком при госпитале. Протыкая шилом много раз латанную кожу, Семен жадно слушал, что говорила его жене соседка, только что вернувшаяся со строительства.
   Наколов шилом палец, он выругался и отбросил хомут к печке.
   - А может, брехня все это... а предвестнице-то? Нет проглядки... дай, мол, Егор те за ногу, придумаем...
   Жена рассердилась. На ее исхудавшем и, казалось, совсем бескровном лице проступили розовые пятна.
   - Ты, Семен, всегда ко всему так: и хочешь тронуть, да как бы не обжечься... Уваровцы всем селом сбежали; покатнинцев нынче на стройке - ни одного. Говорят, за ночь они у себя всех немцев пожгли. Это тоже придумано?
   У Семена от изумления все мысли из головы вылетели.
   Небольшого роста, щупленький, он стоял, теребя рыжеватую бородку, скатавшуюся клочками, и смотрел в рот жены, из которого, как горох из мерки, сыпались гневные слова. Не то, что сказала жена, конечно, ошеломила его. До него тоже дошли слухи об ушаровцах и пакатнинцах; он даже сам видел Августа Зюсмильха. Здоров, как бык, оказался немец. Привезли его в госпиталь обмороженным, обожженным. Всю ночь метался в бреду и кричал о пощаде. На рассвете пришел в себя и сразу же потребовал водки. Ему разрешили, и: он пил чуть ли не весь день.
   Нет, совсем другое ошеломило Семена, - никогда за всю жизнь не говорила с ним жена таким тоном, словно он уж и не глава семьи и словно каторжная жизнь ему мозгов убавила, а жене прибавила. От обиды слезы выступили.
   - Цыц, Егор те за ногу! - закричал он. Хотелось, чтобы крик прозвучал басисто, так, чтобы все окна в избе дрогнули. Но к потолку взлетел жиденький тенорок. Семен вздохнул и покосился на свою тень, шевельнувшуюся на стене. Тень была непомерно велика - начиналась от его ног, лежала на стене, а головой даже до середины потолка доставала.
   "Вот таким бы на самом деле... Тогда, небось, и не пикнула бы, осеклась". Но вспомнилось, что жена всегда считала его выше, чем он был на самом деле, и гнев улегся.
   - Ну, чего ты?.. Я к тому: доподлинно ли, что эта предвестница от Сталина?
   - От Сталина! - убежденно подтвердила соседка.- Говорит: вот-вот Красная Армия будет...
   Семен завозился, отыскивая кисет с табаком. От волнения он все время попадал рукой не в карман куртки, а в прореху на боку.
   - Скорей бы к нам она, предвестница-то... - с тоской и нетерпением вырвалось у хозяйки. - От самой бы все послушать. - Она заломила руки. - Сил-то ведь больше совсем нет.
   И, присев на лавку, затряслась в беззвучном плаче. Соседка обняла ее.
   - Придет! Видишь, как она хитро, чтобы немцев запутать, не подряд ходит: из Уваровки в Покатную... Соседи гадают, и я думаю: не нынче так завтра у нас будет.
   Скрипнула дверь. Семен оглянулся и увидел дочь, устало переступившую порог. Все лицо его жалостливо сморщилось. В последние дни он не мог смотреть на дочь без того, чтобы не щемило сердце. Какая была до войны! Пройдет, бывало, по улице, и кажется, все на нее оглядываются: эх, мол, и раскрасавица же дочка у Курагина!
   А сейчас глаза будто из погреба смотрят, хоть бы раз улыбнулись... Ни румянца, ни живости прежней.
   "В восемнадцать-то лет... Эх, жизнь, Егор те за ногу!"
   На кухню вместе с клубами морозного воздуха ворвался с улицы шум голосов.
   - Чего там, дочка?
   - Беженка из Москвы.
   Семен настороженно скосил глаза на соседку.
   - Говоришь, откуда предвестница-то, из Москвы?
   - Из Москвы, - горячо подтвердила та.
   - Это доподлинно?
   - Доподлинно.
   - Та-ак... - протянул Семен.
   Он натянул на голову шапку и вышел из избы.
   На улице под окнами его дома столпились соседи. Все молчали, и лишь из середины толпы слышался рыдающий женский голос:
   - Я - на площадь, где все театры... Батюшки вы мои! Театр-то этот, что с тремя конями на крыше... Смотрю на него, а немцы - в окна штыками, прикладами. Звенят стеклышки, будто плачут. А другие немцы уже на крыше - коней трясут. Грохнулись кони на землю, и тоже вдребезги. Сколь людей ими придавило! И мне тоже ногу - вот, смотрите.
   Семену не было видно лица беженки.
   - Ну-ка, гражданки, - проговорил он решительно и, растолкав женщин, очутился лицом к лицу с Аришкой Булкиной.
   Она взглянула на него и хотела уйти, но Семен удержал ее за руки.
   - Обожди, Егор те за ногу!
   Он старался припомнить: где-то вроде он видел эту бабу.
   - Конем с театра, говоришь, зашибло? Ну-ка!
   Аришка оголила ногу до самого бедра, и Семен вспомнил.
   "На ту пьяную бабу, кажись, похожа... Когда же это было? Да, по весне!"
   Вся сценка быстро пронеслась в памяти. Поздним вечером ехал он в городе узким переулком. Впереди лошади шли пьяные - парнишка и баба, очень похожая на эту "беженку из Москвы". Они нарочно медлили - пройдут шага два, остановятся... Он сначала упрашивал, потом выйдя из себя, ругнул их. Баба визгливо засмеялась, нагнулась и, задрав подол, зло выкрикнула: "Не запряжешь ли, милый, в пристяжку?.. На паре, добрый человек, лучше большевиков катать, а насчет меня, кавалер, не сумлевайся, кобыла чистейших кровей - единственная дочка бывшего купца первой гильдии".
   Помнится, в груди от такого похабства опалилось все. Изловчившись, он так жвыкнул бабу кнутом, что она завертелась, словно вьюн, и на самом деле с быстротой чистокровной кобылы понеслась по улице.
   Вспомнил это Семен и сильнее стиснул руку Аришки.
   - А у тебя, к примеру, нет на заднице рубца от моего кнута?
   Аришка метнулась глазами по толпе, ища сочувствия, но все бабы, только что со слезами слушавшие ее рассказ, смотрели теперь сурово, настороженно.
   - Говори, Егор те за ногу, откуда?
   - Я-то? Из Певска. Толпа угрожающе зашумела.
   Аришка вырвала руку, оттолкнула Семена.
   - Родненькие! Да разве я сказывала, что москвичка? Из Певска я... И до войны в ём жила, а как немцы подошли к городу значит, я в Москву побежала: там у меня сестра. Только я, родненькие, к Москве, а немцы - тут как тут... Сестру мертвой нашла. - Она всхлипнула. - И обратно сюда... Пропитаться нечем, и хожу по деревням, побираюсь.
   Семен снова было подступил к ней, собираясь допросить как следует, но в конце улицы раздался звонкий мальчишеский крик:
   - Красная Армия!
   По дороге с винтовками наперевес бежали люди в красноармейских шинелях. Семен насчитал восемнадцать человек. Сдернув с головы шапку и размахивая ею, он не помня себя, во весь дух пустился им навстречу.
   
   
   
   
   

Глава третья

   Катя устало шла лесом.
   Снег, освещенный утренним солнцем, ослепительно искрился.
   Сосны стояли бело-зеленые, с чуть розоватыми макушками. Налетит ветерок - вздрогнут, сбросят с себя пушистые хлопья и опять застынут, задумчиво опустив ветви.
   Глаза Кати, смотревшие из-под края заиндевевшей шали, хмурились. В Больших Дрогалях она встретилась с Женей, и подруга передала ей приказ Зимина вернуться в отряд. Опасность, правда, стала очень велика. Немцы, по всему видно, решили во что бы то ни стало поймать неизвестного агитатора: в деревнях устраиваются ночные повальные обыски, чуть ли не на каждом шагу стоят патрули, по дорогам рыскают конные разъезды - хватают девушек. Может быть, Зимин прав: дальнейший риск не нужен. В отряде готовят много рукописных листовок с кратким содержанием доклада Сталина. Эти листовки и народная молва завершат начатое дело, а идет оно хорошо: горят дома, занятые немцами, бегут люди со строительства, пустеют деревни...
   Мороз пощипывал глаза и переносицу, пробирался под полушубок и полз по телу мурашками. Полушубок был очень рваный и не по ее размеру: кто-то снял его с себя и накинул ей на плечи, когда она бежала по улице Больших Дрогалей, спасаясь от облав немцев. У пояса под полой побрякивали гранаты. Она взяла их из потайного склада в лесу и третий день ходит с ними. Опасно, конечно: попадется немцам - сразу выдадут. Но если схватят безоружную, где гарантия, что не найдутся предатели и не скажут немцам, кто она? Так вернее: или отбиться, или... Если уж погибать, то как бойцу.
   
   Трансва-аль! Трансва-аль!..
   
   Сдвинув гранаты поплотнее, чтобы не гремели, она застегнула полушубок и прислушалась. С пролегавшего рядом большака вместе с песней доносился сочный хрустящий скрип. Так скрипят сани по снегу, подернутому легкой ледяной корочкой.
   "У кого из русских могла сохраниться лошадь?" - удивленно подумала Катя.
   Прячась за деревьями, она пробежала несколько шагов и увидела серого коня, трусившего по дороге. На передке саней сидел Семен Курагин.
   Натянув вожжи, он смотрел прямо перед собой и задушевно вытягивал жиденьким тенорком:
   
   ...Страна моя,
   Ты вся горишь в огне.
   
   Катя плотнее закутала шалью лицо, оставив открытыми одни глаза, и вышла из-за деревьев.
   - Не подвезешь немного?
   Помолчав, возница придержал лошадь и указал ей на сено позади себя.
   - Тепло же ты укуталась...
   - Какое там тепло - кругом отдушины, - засмеялась Катя, разглядывая лошадь.
   Где-то совсем недавно видела она такого серого коня с черными пятнами между ушей и на левом боку. В деревнях? Нет... Там и ржания конского ни разу не слышала, ни разу не обдало запахом свежего навоза, точно не по живым селениям проходила, а по вымершим. Где же тогда?
   Вдруг в памяти мелькнул васькин окрик: "Шагай дальше, пятнастая!" И она вспомнила: "У Михеича! На этом самом коне и ускакал с большака немец".
   - Как, дядя, конь-то у тебя сохранился?
   - Не сохранился. "Господа" немцы дали.
   Катя насторожилась: за хорошие дела гитлеровцы не одаривают.
   - Говорят, старик какой-то партизанам довольствие возил, Егор те за ногу, его лошадь.
   Она смотрела на него испуганно: почему знает? Неужели кто проследил и... выдал Михеича?
   - Немцы, значит, дали?.. А почему тебе?
   - Мертвяков возить.
   - Мертвяков?
   Семен кивнул.
   - Вызвали, спрашивают: "Кучер?" - "Кучер".- "Вот, - говорят, - тебе даспферде" - так они, сукины сыны, на своем языке собачьем животину бессловесную облаивают. Говорят, а я - ни бельмеса. Позвали пересказывателя. Растолковал он: в возчики назначают - мертвяков, Егор те за ногу, вывозить. Это из ихнего госпиталя... И холодов еще стоящих не было, а они... обмороженных каждосуточно доставляют, а я отвожу... Дал согласие на такое дело. Мост, например, строить - для души больше тягости. Подумал: живого лиходея везти - тоска бы смертная, а мертвяков - ничего. Поболе дохли бы - отвезу.
   Он обернулся. На лице его, изрытом мелкими оспинами, проступила настороженность.
   - А ты чего выпытываешь? Сама-то откуда будешь?
   - Я дальняя. В Смоленск пробираюсь. Потеребив бородку, Семен прикрикнул на лошадь; она замахала мордой и побежала быстрее.
   - "Сам корми", говорят. А чем? Достаю кое-где сенца. Жалко животину, на хорошем бы корму - не конь, а самолет... И то, гляди, рысь, как у кормленой.
   Он вздохнул и тихо пропел:
   
   Трансва-аль! Трансвааль!..
   Страна моя...
   
   - Да, Егор те за ногу, Трансваль - это Трансваль, а у нас - пришли немцы, и подогнулись все мы. Эх! - вырвалось у него со злостью. - Подогнулись ведь, девка, а? Заместо того, чтобы бить их... вот так, насмерть!..
   - Не все, дядя... Партизаны, например, не подогнулись, - хмуро сказала Катя, занятая думой: "Кого же послать в Залесское разузнать о Михеиче?"
   - Партизаны? - зло переспросил Семен. - Как-нибудь без партизанов обойдемся.
   Нервно свертывая цыгарку, он рассказал, как три дня тому назад к ним в Жуково заявились партизаны.
   - Глядим - в шинелях красноармейских, в касках. Сперва подумали - Красная Армия. Душа ходуном заходила. Навстречу кинулись. Расцеловался с одним на радостях, а от него винищем, Егор те за ногу, как из откупоренной литровки. Глянул на другого - еле на ногах держится. Сперва это ни к чему, так вроде и надо: отбили, мол, у немцев и выпили - не пропадать же добру! Тащите, говорят, нам еды - мы голодные. Какая же у нас, к чорту, еда? Что было - последним куском поделились. Говорят: мяса давай, курей, яичек. Одна бабенка полкраюшки хлеба от чистого сердца вынесла - у детишек оторвала и командиру, кривоногий такой... А он, сукин сын, краюшку наземь и ногой: "Яичек давай!" Взвыла, известно, бабенка. "Не партизан ты, а сволота". Он ее с размаху по лицу; она, Егор те за ногу, - с ног... И пошло: одни кинулись народ избивать, другие по избам шарить. Тут постовые ихние как заорут: "Немцы!" Смылись, конечно, и трех девок с собой уволокли. - Он помолчал. - Только ушли, и вправду - немцы на мотоциклах. Согнали всех: зачем партизанам еду давали? Двух баб и мальчонку повесили.
   Семен обернулся к изумленно слушавшей Кате.
   - Немцы все по радио: хватайте партизан, - не защитники они вам, Егор те за ногу, а бандиты, пьянствуют, грабят, а вы из-за них муки терпите. Не верили, так теперь своими глазами увидели... Вот и думаем: в другой раз заявятся - похватаем и отволокем: ястреб ястреба клюет - мирной пташке радость.
   - Это не партизаны, дядя, - взволнованно сказала Катя. Она догадалась: в Жукове была та самая банда, что выдает себя за партизанский отряд. Не могло быть сомнения, что это очередная провокация немцев.
   - Кто ж тогда?
   - Бандиты.
   - Бан-ди-ты? - Семен задумался. - Это правда: бандитами-то их в самый раз назвать.
   Он подозрительно оглядел Катю.
   - А ты откуда знаешь про это, раз дальняя?
   - В народе слышала. Говорят, в лесу уголовники укрылись и по указке немцев народ грабят, чтобы, значит, восстановить его против настоящих партизан; а настоящих партизан народ знает, они не ходят по деревням, народ сам доставляет им все, в чем нуждаются. Ты же, дядя, только сейчас говорил: лошадь у тебя от старика, который возил довольствие партизанам.
   - Это так, - озадаченно произнес Семен и начал счищать кнутовищем с передка саней снег. - В первое-то время правильные были партизаны, и командовали ими люди большой души - головка наша: Лексей Митрич Зимин да Катерина Ивановна. Чайкой ее мы все звали. Такие люди за народ на куски дадут себя изрезать! Убили их, девка, и весь отряд ихний в болоте потоплен!
   - Неправда!
   - Говорю - значит правда! - озлился Семен. - Нам, здешним, лучше свои дела знать, чем прохожим из Смоленска... Лексей Митрич и Катерина Ивановна, ежели в живых-то, разве допустили бы, что для Гитлера беспрепятственно мост строится?
   - А про то, что каждую ночь немецкие транспорты взрывают, у вас не слышали, дядя? О том, что немецкие главари только мертвяков открытым саням доверяют, а сами в танках разъезжают, - об этом не знаете?
   - Знаем и об этом... - неохотно отозвался Семен. - Десант, говорят, красноармейский высадился...
   Табак из его цыгарки, которую
   - Толкуй беспонятным - не куря насидишься.- Говорю, Егор те за ногу, немцы и сами подтверждают - шила в мешке не утаишь; чуть не каждый день бои у них в лесах с красноармейцами.
   Катя засмеялась.
   - Красную Армию немцы давно "уничтожили", откуда же взялся "десант"?
   Насмешливые искорки, взметнувшиеся в ее глазах, подержались еще мгновение и растаяли.
   - Не верь, дядя, фашистской брехне и соседям накажи, чтобы не верили. Жива Красная Армия! Крепче, чем до войны, стала. Ни одному немцу под Москвой не дает голову из окопов высунуть. Ждут бойцы приказа Сталина - двинутся и так ударят, что от "господ" немцев только грязь останется... И отряд Зимина жив, от верных людей знаю. Это ему старик возил довольствие, его боятся гитлеровцы.
   Семен посмотрел на нее с недоверием и промолчал. Поднялся ветер, и по обе стороны дороги закачались, зашумели сосны. Катя глядела, как он собирал на желтую от мозолей ладонь по табачинке, а из мыслей ее не выходила нарисованная им картина бандитского налета на Жуково. Как обезвредить их? Конечно, надо будет говорить о них в деревнях, может быть специальную листовку выпустить... Самое верное - уничтожить бы всю банду, а главаря расстрелять на глазах у народа. Но где их найти? Пойманные отрядом два бандита наотрез отказались указать местонахождение своего логова, а три разведки не дали никаких результатов.
   Из глубины леса неожиданно донесся женский плач. Семен вздрогнул.
   - Уволокли трех, а наутро прибежала только одна, - сказал он глухо.
   Катя порывисто схватила его за рукав куртки.
   - И она знает, где они... эти "красноармейцы"?
   - Еще бы не знать!
   - Скажи мне, дорогой... фамилию этой девушки?
   - А тебе зачем?
   Катя не нашлась сразу, что ответить. В лицо Семена хлынула краска.
   - Чего допытываешься? - И он замахнулся кнутом. - Говори, кем послана ко мне, не то всю как есть исхлестаю.
   - Что ж, отведи душу, - спокойно сказала Катя. Под ее взглядом он смутился и опустил руку.
   - Дочь моя... А какая у меня фамилия - это тебе ни к чему.
   Ветер сдунул с его ладони старательно собранную махорку. Семен рассвирепел окончательно.
   - Слазь! Мне попутчиков не надо. Шпыняет тут глазищами сквозь спину до самой души, как спицами... Прокатилась малость - и хватит. Вытряхивайся!
   В глазах Кати была нерешительность: открыться? Сам Курагин не внушал ей опасения, но он может проболтаться кому-нибудь "под секретом", что она в здешних местах, и "секрет" легко может дойти до немцев. Оцепят они ближайшие села и хутор Лебяжий, на который она сейчас пробиралась, и схватят.
   Катя покосилась на руку Семена, крепко стиснувшую кнутовище. По его нахмуренным бровям нетрудно было угадать, что он в самом деле готов осуществить угрозу.
   - Не торопись, дядя, - сказала она мягко. - Гонишь - слезу. Села я к тебе случайно, никто не подсылал. А когда узнала, что ты из Жукова, решила до конца вместе доехать. Есть у меня одно дело секретное в этом селе.
   - Какое еще дело?
   - Дело-то... - Катя замялась. - Лицо у тебя хорошее: сразу видать - мужчина твердый, с характером. Вроде и можно довериться, а боюсь...
   Семен выжидательно молчал.
   - Не проболтаешься?
   - Не из болтливых. Язык к месту пришит - не балалайка.
   - По лицу видно, - сдерживая улыбку, согласилась Катя.
   Семен не смотрел на нее, но не только лицо, а и вся его щупленькая фигурка с гордо поднятой головой выражала чувство оскорбленного достоинства и как бы говорила: "Хоть говори, хоть нет, - мне наплевать. Почище люди, Егор те за ногу, доверием не обижали".
   Катя рассказала ему, что целую неделю прожила с партизанами. Как к ним попала и зачем - просила не выпытывать. Алексей Дмитриевич и Чайка живы и здоровы. Отряд готовится к большим боям. Перед боями решено установить связь со всем народом. От каждого селения намечено пригласить по одному человеку. И от Жукова тоже. Когда уходила, Алексей Дмитриевич попросил ее заглянуть в это село и найти там... Семена Курагина. Семен даже подпрыгнул, натянув вожжи, крикнул:
   - Тпру-ру!..
   Лошадь остановилась. Бросив вожжи на передок, он вытер разом вспотевшее лицо.
   - И чего, к примеру, сказать ему? Катя покачала головой.
   - Только лично с глазу на глаз самому Семену Курагину могу передать.
   - Да я - он и есть! - Семен рассмеялся. - Чего глаза вытаращила? Я и есть, Егор те за ногу! В селе нас только двое Курагиных, брат еще... А Семен - один я!
   - На слово в таких делах не верят.
   - Да, пожалуйста, кто хошь... - Он огляделся по сторонам, позабыв вгорячах, что вокруг одни сосны, которые, может, и знают, что он Семен Курагин, да сказать не сумеют.- Придется, видно, до села, - сказал он огорченно. - Это как же, Егор те за ногу, Семен я или не Семен? Да в селе каждая собака, ежели б по-человечьи умела, подтвердит, каждая кошка меня знает.
   Он взял в руку вожжи и опять бросил их.
   - Обожди.
   Суетливо порывшись в карманах, вытащил из брюк засаленную, потрепанную книжечку.
   - Вот пачпорт.
   Катя развернула и вслух прочла: - "Курагин Семен Герасимович, год рождения 1889-й".
   - Теперь поверю. Глаза ее улыбнулись:
   - Дело вот какое, дядя Семен: придет к тебе девушка и проводит к тому месту, где будет поджидать Алексей Дмитриевич. Все остальное от самого узнаешь.
   - Когда придет-то? - дрожа от волнения, спросил Семен.
   - Сегодня вторник? Жди в четверг, а может быть, завтра. Будешь ждать?
   - Еще бы не ждать!
   Катя оперлась рукой на обочину саней.
   - Вытряхиваться?
   - Да нет, что ты! Это я вроде в шутку, Егор те за ногу. А вдвоем ехать отрадней для души. Девка-то ты, как бы это сказать... "Оглянешься - и вроде весна за спиной. Сиди, дочка, не обижай.
   Он дернул вожжами, и лошадь лениво тронулась.
   - Как жизнь-то в отряде? Чего родные поделывают? Много ли их?
   - Про такие вещи, дядя Семен, не рассказывают.
   - Это так. А ты молодец: держать язык на привязи - первая заповедь... Только я ведь от души спрашиваю, без умыслу: как, мол, они там?
   Катя молчала.
   - Да я не выпытываю, - сказал он и опять огорченно вздохнул. Ресницы его заморгали, и губы дрогнули в улыбке. - А Лексей Митрич - это голова! И знает, кому доверие оказать... Что ж, поглядим друг на дружку, посоветуемся. В мирное время я кой-куда повозил его. Не все на машине ездил: и лошадью не брезговал. По дороге, бывало, то да се, сам слово скажет, моих десять послушает...
   Улыбка его становилась все шире.
   - И Чайку возил, приходилось, но реже, правда. Она пешечком больше... А ездить с ней хорошо - веселая! И езду любила веселую, чтобы ветер в ушах свистел... Живы, значит! Спасибо, дочка! Прямо скажу: радость на душу положила. Ждать будем... Глядишь, опять пронесу их на рысачке - Лексея Митрича и Катерину Ивановну... Опустил народ было голову, да теперь...
   Из глаз его побежали слезы.
   - Эх, милашечка, наподдай! - крикнул он радостно и, хлестнув лошадь, запел:
   
   Трансяа-аль! Трансва-аль!..
   
   - ...аль... аль... - откликнулось лесное эхо.
   - Наверное, тебе в удивление?- спросил Семен, вытирая рукой глаза. - С дочерью такое дело... и вообще все прочее, а я с песней... Не суди - душа поет, хотя от злобы и в судороге вроде.
   Он понизил голос до шопота:
   - Конец ведь, девка, немцам-то скоро! Окончательный. Это уж безошибочно. Ты ненароком не встречала ее?
   - Кого?
   - Предвестницу-то?
   В глазах Кати отразилось удивление. Семен заглянул в них и удивился не меньше.
   - Вот те раз, Егор те за ногу! То больно все знаешь, а тут такое дело, и ты... Везде говорят о ней. Взять хоть бы наше село - в любую избу зайди... И песня-то у меня от этого. Неужто и в самом деле не знаешь? - Он пожал плечами. - Красоты, говорят, она неописанной.
   От шумящих сосен на освещенную солнцем дорогу падали пугливые, вздрагивающие тени. Солнце светило Семену прямо в глаза. Он улыбался, и на ресницах белели пупырышки прихваченных морозом слез.
   - Глянет на тебя, и чуешь, Егор те за ногу, - в огне душа. Ходит больше по ночам... Придет, сбегутся к ней люди, и она говорит... Что доподлинно, этого я не скажу тебе. Только большие слова у нее и горячие.
   Он долго возился с кремнем, высекая искру. Наконец шнур задымился.
   - И чуешь, девка, вливаются в тебя силы ба-аль-шие. До нее пня боялся. Увидишь немца - дрожишь, а слушаешь ее - и чуешь: да ведь богатырь ты! И такая лютая злость в тебе к немцу...
   От радостного изумления все лицо его порозовело, белесые брови изогнулись дугой; Катя начинала догадываться и заволновалась.
   - Откуда она, дядя Семен, не знаешь?
   Семен глянул вокруг и шепнул:
   - От Сталина!
   Глаза его торжествующе сверкнули.
   - Сказывают, дочь его...
   - Дочь?
   - Ходит еще слух, будто это Чайка наша. Ее, предвёстницу-то, тоже Катей звать, да я не верил. Многие Катерину Ивановну в живых не считают. И я так думал. А теперь, как ты говоришь, жива Катерина Ивановна и в отряде, - выходит, снова не она. Есть у Сталина дочь Катя?
   - Нет.
   - Ну, тогда, может, и не дочь - племянница, - нерешительно проговорил Семен. - Одно доподлинно - от него.
   Прикрикнув на лошадь, он закрепил вожжи и пересел к Кате.
   - Сказывают, Сталин обнял ее и сказал: "Иди! Весь люд, который под немцами стонет, обойди; которые согнулись от неволи - выпрями, усталых - подбодри, а трусов - тех не щади". Егор те за ногу!
   С Кати он перевел взгляд на неторопливо уплывавшие назад вершины сосен.
   - Помолчал он, Иосиф Виссарионович-то, и спрашивает: "Не дрогнешь? Девушка ты и, так сказать, только в пору весны вступила. Может, в сердце-то твоем любовь первая, а в такое время душа, известно, только крылья распускает, нежности в ней столь... вроде соловья она". Вот он, Иосиф Виссарионович-то, и допытывался: найдутся у нее силы, чтобы порог ада немецкого перешагнуть, вдоль и поперек ад этот пройти?
   Голос возницы звучал задушевно и так уверенно, точно он был очевидцем всего, что рассказывал.
   Солнце освещало его лицо, покрытое седой клочковатой щетиной. Скулы блестели, и во впадинах под ними бледно вспыхивал румянец.
   - Подняла она на него глаза... Такие, - говорят, - словно родничок, когда в него солнце глянет... "Не дрогну!" - Семен вытер глаза, приглушенно кашлянул.
   Где-то близко раздался выстрел. Лошадь испуганно повела ушами. Теребя пальцами вылезший из полушубка мех, Катя не отрывала погорячевших глаз от лица возницы.
   - Обнял, девка, еще раз ее Сталин накрепко, - голос Семена перехватился и задрожал, - а из глаз две слезы по щекам, на усы - дите ведь ему ненаглядное, души в ней не чает, а посылает-то на смерть, может...
   Он сунул в рот потухшую цыгарку и, потянув губами, полез в карман за кремнем.
   - Поцеловал и говорит: "Иди!" И вот идет она от деревни к деревне и...
   Семен резко повернул голову.
   Катя лежала, уткнувшись лицом в сено; плечи ее вздрагивали.
   - Ты что это, девка? - испугался он.
   - Так... Это я... так...
   Лошадь стояла шагах в пятнадцати от разветвления дороги: Жуковский большак заворачивал влево, и на месте крутой кривизны от него отделялась дорога поуже, которая прямым коридором разрезала лес почти вплоть до хутора Лебяжьего.
   - Спасибо, что подвез, дядя Семен.
   Катя вытерла слезы и, ступив одной ногой на дорогу, встревоженно прислушалась к близким голосам. В шум леса, словно прибивая его к обледенелой земле, гулко ворвалось частое цоканье копыт. Из-за деревьев выехал всадник и вдруг, что-то крикнув, завертел коня на месте. Еще три всадника - два солдата и одноглазый вахмистр - во весь опор вылетели на большак и подскакали к саням. Остановленные на всем скаку, кони дыбились, показывая желтые зубы.
   - Документ! - потребовал вахмистр.
   Семен полез за удостоверением, в котором подтверждалось, что он работает на немцев, но вахмистр нетерпеливо качнул головой и ткнул шашкой в сторону Кати.
   - Она!
   Он жестом приказал ей открыть лицо. Катя не пошевельнулась.
   - Дочь это моя, - сказал Семен.
   - Документ! - надвигая коня на Катю, злобно закричал вахмистр.
   Расстегивая пуговицы полушубка, она встала в санях во весь рост и мгновенно выхватила гранаты. От резкого движения узел шали развязался, и концы ее упали ей на, плечи. Глаза у Семена округлились, а из-под бровей Кати на него будто две молнии сверкнули.
   - Гони!
   Немцы, отпрянув от саней, суетливо сдергивали с плеч винтовки.
   Семен хлестнул лошадь. Услышав за спиной взрывы, хлестнул еще раз сильнее и оглянулся. Чайки в санях уже не было. А там, где только что в окружении немцев стояли сани, густым облаком плавал дым, и оттуда неслись вопли раненых и храп коней.
   - Жди девушку от Зимина! - долетел до него взволнованный голос.
   Повернув голову, он увидел: Чайка стояла за сосной по левую сторону большака и торопливо застегивала полушубок.
   - А предвестница эта... обязательно к вам придет...-скоро... Расслышал?
   - Расслышал, Катерина Ивановна! - задрожавшим голосом крикнул Семен и, гикнув: "А ну, милашечка, Егор те за ногу, выноси!", - стегнул лошадь под брюхо.
   
   
   
   
   

Глава четвертая

   Макс фон Ридлер сидел у себя в кабинете и пил водку. Веки у него были воспалены, лицо пожелтело и осунулось, словно после приступа изнурительной лихорадки. Пил, не закусывая, и не пьянел. К полуночи из трех бутылок, принесенных услужливым Августом Зюсмильхом (он теперь служил непосредственно в "особом отделе"), одна опустела совсем, вторая - наполовину. Ридлер тяжело поднялся и, подойдя к окну, расписанному морозными узорами, прижался лбом к стеклу, но холода не ощутил: сердце горячила бессильная ярость.
   Жизнь превратилась в сплошную пытку. Словно эпидемия охватила район: бегут со строительства, покидают деревни - весь район угрожает стать партизанским. Сегодня на рассвете - впервые с той минуты, как он узнал о побеге уваровцев, - сердце наполнилось торжеством, но держалось оно недолго, потому что оказалось призрачным.
   Торжество это - поимка покатнинцев: ночью они пришли в село, чтобы взять кое-какие вещи, и были схвачены случайно находившимся там эсэсовским отрядом; Ридлер, когда ему позвонили об этом, приказал до его прибытия ничего не делать с бунтовщиками. Садясь в танк, он потирал руки и придумывал, какой казни предать покатнинцев, чтобы нагнать ужас на все население и сделать невозможным не только повторение подобных бунтов, но даже и мысли о них. Но торжество развеялось еще в пути... Въезжая в Покатную, он знал, что не приведет в исполнение своих планов: до прибытия резервов из соседнего района строительству был дорог каждый трудоспособный человек.
   Покатнинцев было больше двадцати. Оцепленные солдатами, они стояли тесной кучкой, смотрели на него открыто, и в каждом взгляде так и читалось: "Убивай! Сегодня нас - завтра твой черед!"
   И не они, а он, Макс фон Ридлер, потупил глаза, когда отдавал приказ всех выпороть и под конвоем угнать На строительство. За истребление гарнизона и побег - только порка! И получилось не торжество, не ответный удар, а публичное признание своей зависимости от этих людей.
   "Не нужно было самому ехать. Приказать бы по телефону, и все!" - бесился он, выезжая из Покатной. А в городе его ожидал новый сюрприз - Степка Стребулаев позвонил и сообщил, что "особого отряда" больше не существует: партизаны Зимина окружили их и всех уничтожили; удалось бежать только ему...
   Ридлер долго стоял, сжимая посиневшими пальцами телефонную трубку. Налеты на Жуково и Большие Дрогали, казалось, создавали уверенность, что организованная им банда станет надежным инструментом, под ударами которого народ и партизаны разобьются на два враждующих лагеря. Теперь лопнула и эта затея...
   Посылая за водкой, он пытался обмануть себя, будто стремление напиться до бесчувствия появилось не из страха, а просто из естественной потребности "встряхнуть нервы", которые чертовски долго находились в сверхчеловеческом напряжении. Но чем больше пил, тем отчетливее становилось неприятное ощущение шаткости своего положения.
   Все, что представлялось вчера устойчивым, сегодня исчезло, точно суша под вспененными волнами; все меньше оставалось площади, на которой еще можно было твердо стоять. И чтобы удержать за собой эту "площадь", и не только удержать, а и вернуть все, за эти дни потерянное, необходимо было взвешивать каждый шаг, каждое движение. А он так глупо показал свое бессилие!
   На стекле отпотело синеватое пятно с матовыми краями. Льдинки слезились, и лоб стал мокрым, но холода все не ощущалось, и водка не действовала, точно выпил простую воду.
   На столе резко зазвенел телефон. Ридлер скрипнул зубами.
   Звонили из Залесского. Начальник гарнизона сообщил, что солдаты, патрулировавшие возле ожерелковского концлагеря, перебиты партизанами, а ожерелковцы с семьями сбежали в лес. Не дослушав, Ридлер бросил трубку.
   Минуты две он стоял, как в столбняке, потом дрожащей рукой схватил бутылку и налил стакан так полно, что водка плеснулась через край. Выпил, не морщась, не отрывая от стакана губ.
   "Все население Ожерелок... Сколько же это работоспособных рук? Много..."
   - Проклятая девка! - выругал он неуловимого агитатора - и вздрогнул: ему почудилось, будто стены кабинета сотканы из глаз. Все они смотрели на него: одни - большие и карие, как у того парня, что поседел и умер под пытками; другие - черные, словно смола, как у той девушки, которую он в прошлом месяце отдал в лесу на изнасилование солдатам.
   И во всех глазах читалось: "Убивай! Сегодня нас - завтра твой черед!"
   "Допился до чортиков!" - попробовал посмеяться над собой Ридлер, но... глаза не исчезали.
   Они распаляли злобу, сердце колотилось одним желанием - увидеть на самом деле эти глаза, но не такими, а помутневшими, с уходящими под лоб зрачками.
   "Психоз русских глаз" - это выражение он слышал, еще будучи в Польше. Рассказывали, будто в России работников гестапо во сне и наяву преследуют глаза тех, кого они замучили. Поэтому в практике гестаповцев так часты случаи выкалывания глаз. Он тогда смеялся над этими россказнями, а теперь сам все чаще отмечает, что не может спокойно видеть глаза русских, случайно встречающихся ему на улице. Чем это объяснить?
   "Ничего, расправа от вас не уйдет. Постройте мост, а потом я займусь вашими глазами", - подумал он о покатнинцах, представив себе их там, на берегу, под надежной охраной солдат.
   "А если скрутить, так не только покатнинцев, а всех, - возникла мысль. - Колючая проволока, рвы... И тогда... конец побегам".
   В дверь постучали. Ридлер закусил губу, и проступившее было радостное оживление сошло с его лица: ведь он строго наказал не тревожить его по мелочам.
   В кабинет вошел Зюсмильх. Голова у него была забинтована, на лице и руках багровели следы ожогов.
   Нет, это уж был не тот лейтенант, у которого самодовольством лоснилась каждая оспинка. Пережитое им в Покатной не прошло бесследно. Настроение у него менялось на дню по нескольку раз: то он зверел, то вдруг притихал, ежился и ростом вроде становился меньше, а из маленьких глаз в такие минуты, как и сейчас, смотрели тоска и страх.
   Ридлер ждал.
   - Пришел Степан Стребулаев.
   - Пусть убирается к дьяволу!
   Зюсмильх вытянулся.
   - Слушаюсь! Я осмелюсь потревожить вас еще по другому делу: к лысому вернулось сознание.
   - К лысому? - Ридлер звучно захрустел пальцами. - Давайте его сюда!
   Козырнув, Зюсмильх вышел.
   Ридлер налил полстакана водки и выпил залпом. В голове немножко зашумело.
   "Будет проклятый старик упрямиться - прикажу на куски разорвать", - решил он и, плюхнувшись в кресло, стал ждать.
   Михеича ввели под руки: самостоятельно он уж не мог передвигаться. По знаку Ридлера солдаты усадили его на диван и вышли.
   - Будешь говорить?
   Старик молчал, угрюмо рассматривая свою окровавленную грудь.
   
   * * *
   
   Спустя час из города гуськом выехал конный отряд в двадцать пять человек. Впереди ехал Шендель - тот самый офицер, которого в Залесском чуть не загрыз Полкан Карпа Савельевича. На втором коне сидели Михеич и рослый солдат, державший старика обеими руками.
   От шоссе отряд прямиком помчался по белому полю к лесу.
   
   
   
   
   

Глава пятая

   Ночью в ближайших от моста селах немцы подняли жителей прямо с постелей и погнали на строительство. Метель слепила людям глаза и швыряла их из стороны в сторону.
   Всех прибывающих немцы останавливали возле строительной площадки и выстраивали по обе стороны дороги. Солдаты дали-кому лом, кому - лопату и приказали рыть.
   Земля под снегом промерзла и поддавалась плохо. На тех, кто осмеливался отдыхать, немцы набрасывались, как воронье, - стаями. Пот лил с людей, словно они работали в жарко натопленной бане. Многие сбросили с себя полушубки и куртки. К утру, когда стали подходить жители дальних деревень, по обе стороны дороги очертились широкими канавами два белых прямоугольника. На буграх мерзлой земли валялось несколько мертвых стариков и женщин, надорвавшихся в непосильном груде.
   По приказу Швальбе солдаты разогнали падающих от усталости людей по местам их постоянной работы, а сами принялись оцеплять канавы рядами колючей проволоки. Люди заволновались. Неужели за колючую изгородь всех загонят? А как же с детьми и стариками?
   Метель не унималась. Снежные вихри, налетая с поля, с головой накрывали строителей.
   В полдень волнение усилилось: немцы стали нумеровать работающих - жирно мазали спины крахмалом и наклеивали по два белых матерчатых квадрата. На одном значилась написанная черным цифра, на другом - начальная буква названия села.
   Женю присоединили к великолужанам, приклеив к ее спине знак: "В-94". Перед вечером она осторожно подошла к покатнинцам, которые, как и до побега, работали на распилке.
   Пильщик, на спине которого было крупно помечено "П-11", повернул на ее шаги голову - это был Фрол Кузьмич. Его-то и разыскивала Женя. Еще утром старик шепнул ей, что он и остальные покатнинцы намереваются бежать с наступлением вечерних сумерек, и просил помочь отвлечь чем-либо немцев.
   - Готовы?
   Смахнув с куртки снег и опилки, Фрол Кузьмич выпрямился и указал ей глазами в сторону колючей изгороди.
   - Смекаешь?
   - Да. Пожалуй, всех загонят.
   - Я не про это, - взволнованно сказал старик. - Посмотри вокруг. - Он сам огляделся и спросил шопотом: - Есть теперь такая лазейка, чтобы, стало быть, отряду сюда попасть?
   Лицо Жени помрачнело. Поглощенная мыслью, как ей быть - бежать или вместе со всеми остаться в концлагере, она ни разу не подумала о колючей изгороди так, как говорил о ней сейчас Фрол Кузьмич. А ведь правда, нельзя теперь прорваться партизанам. Неоткуда! Из леса? Эта возможность и раньше исключалась: на лес нацелены орудия танков, и партизан положат прежде, чем они успеют добежать до моста. А которые уцелеют от снарядов, найдут себе смерть под гусеницами, под огнем пулеметов. До сегодняшнего дня был один возможный путь - поле: с наступлением темноты ползком, прячась за бугорками, партизаны могли бы незаметно подкрасться к берегу и завладеть танками или уничтожить их. Но теперь этот путь прегражден колючей проволокой и рвами, а итти по дороге - верное самоубийство: с берега танки двинутся, из села в спину конница ударит.
   Женя взглянула на мост. Два пролета были совсем готовы, цементировали настил... Превратится в железобетонное тело скелет третьего пролета - и пойдут по мосту поезда на Москву.
   - Пока остаемся, - сурово сказал Фрол Кузьмич. - Так и передай Чайке и Лексею Митричу. Если нет другого исхода, до конца останемся, обмозгуем там, - он опять кивнул в сторону колючей изгороди, - и постараемся работнуть так, что Гитлер не обрадуется мостику. В этом будь уверена, девка. Так и передай.
   Из низины, в которой просеивали песок, прибежал Минька.
   "П-19" - прочла Женя на его спине, а Фрол Кузьмич, увидев сына, рассвирепел:
   - Ты что же это, а? Я тебе, подлецу, что приказал? Минька обиженно отвернулся.
   - А кто вам смолу станет приносить? - буркнул он, надвигая на лоб мохнатую шапку.
   Фрол Кузьмич молчал. Минька заплакал и прижался к отцу, спрятав лицо в его расстегнутой куртке.
   - Не могу, тятя, сбежать от тебя...
   Чтобы совладать с собой, до слез тронутый старик отстранил сына и взялся за пилу, хотя сумерки сгустились уже настолько, что не было видно нанесенных на бруски линий.
   От блиндажей донесся звон колокола - сигнал к прекращению работы.
   Поцеловав Миньку и не отпуская его от себя, Фрол Кузьмич зло оглядел солдат, цепью выстроившихся по линии леса. Грохот бетономешалок оборвался, и из радиорупоров по всему берегу разнесся голос:
   - Внимание!
   Распрямили усталые спины землекопы, плотники, бетонщики и озирались, стараясь понять: что будет дальше?
   - Внимание! - опять загремело радио. - Покатнинцы, за колючую проволоку - марш! Остальные русские - к берегу! Кто ослушается, за того ответят дети.
   Женя мрачно смотрела на покатнинцев, которые с клеймами на спинах, под конвоем немцев, зашагали к колючей проволоке. Впереди шли Фрол Кузьмич и Минька - "П-11" и "П-19". В этой же группе шагали тетя Нюша и Клавдия.
   - Пошел! - Перед Женей вырос немец с поднятой для удара винтовкой. Она отскочила от него и поплелась к берегу.
   Немцы делили строителей по селам и выстраивали их, как солдат на параде, - квадратами. Офицеры разглядывали каждую спину и тех, кто по ошибке попадал не к своим, выгоняли, заставляя искать "свою букву".
   Великолужане выстраивались возле самых бетономешалок. Женя встала с краю - на случай, чтобы удобнее было бежать.
   Метель то затихала, то опять пускалась в разгул, и белая пыль крутилась по земле, засыпая нумерованных людей. Они стояли молча, такие же неподвижные, как штабели напиленных брусков и клетки теса, там и тут темневшие на снегу. За колючей изгородью покатнинцы рыли землянки.
   Время шло, а немцы ничего не предпринимали; и построенные в квадраты люди не знали, что же с ними будет: загонят ли всех за эту колючую изгородь, или распустят по домам? Похоже было на то, что не загонят. Если бы думали загнать, почему не сделали это сразу?
   "Наверное, по радио начнут сейчас гавкать: вот, мол, со всеми так будет, как с покатнинцами", - подумала Женя.
   Так, возможно, думали и остальные. Волнение постепенно улеглось, сменившись равнодушием к тому, что сейчас должно произойти. Но радио молчало, и ропот одиночек вновь перерос в многоголосый гул: скоро ли? Ведь ночь нависает, а дома - голодные дети, беспомощные старики...
   Послышался лязгающий грохот, и в белой мгле зачернел танк: на строительство прибыл Макс фон Ридлер.
   Отто Швальбе, Карл Курд, Генрих Мауэр, инженеры и Тимофей Стребулаев обступили его и вместе направились к груде бревен. Женя услышала, как стоявшие рядом с ней люди облегченно вздохнули, словно все разом подумали: "Наконец-то! Отслушаем сейчас - и все!"
   Офицеры забрались на бревна. Стребулаев остался на земле, в толпе солдат. Швальбе вынул из-за пазухи пачку листов бумаги. Один из стоявших за ним инженеров осветил их. Начальник строительства перелистал списки и крикнул:
   - Ж - пятьдесять пятий!
   Из рядов жуковцев вышла жена Семена Курагина.
   - Курагин Елена?
   - Да, - ответила она испуганно.
   Обратившись к Ридлеру, Швальбе сказал намеренно громко, чтобы все слышали:
   - Она отшень плёхо работайт. Саботаж.
   Ридлер кивнул.
   - Согласно новому приказу, - проговорил он раздельно и махнул рукой, - все село за проволоку.
   Солдаты окружили жуковцев и погнали на свободную площадь по другую сторону бревен. В толпе жуковцев раздались рыдания. Худая, высокая женщина прорвалась сквозь цепь солдат и, подбежав к бревнам, упала на колени.
   - Трое у меня их, детишек-то... Старшей, Ленке, семь лет, младшего грудью кормлю...
   Солдаты прикладами заставили ее подняться.
   - Б - шестьдесять тшетири! - крикнул Швальбе. Из толпы жителей хутора Борисоглебского никто не отозвался. Два солдата с фонариками кинулись к борисо-глебцам и выволокли к бревнам мальчугана лет девяти-десяти. На спине его значилось "Б-64". Швальбе смутился.
   - Наверно, убегал с работы? - спросил Ридлер.
   - Убегаль! - торопливо подхватил Швальбе. Ридлер махнул рукой, и борисоглебцев погнали вслед за жуковцами.
   Женя не стала дожидаться, когда очередь дойдет до великолужан. Она осторожно присела и ползком пробралась за бетономешалку.
   Одни за другим перегонялись "квадраты". Рыдания и крики матерей не умолкали. Неделю назад, может быть, отнеслись бы к этому более спокойно, но теперь, когда все они наслышались о предвестнице, разносящей по деревням и селам сталинский призыв к борьбе, когда, казалось, вместе с воздухом вбирали в себя радостную уверенность, что скоро придет расплата, - ярость и боль вызывало то, что совершалось: они погибнут здесь, на стуже, дети - там, в домах... Многие проклинали себя за нерешительность, за то, что по примеру других не сбежали в леса. Но ведь так хотелось дождаться предвестницы, чтобы не ошибиться, чтобы лично от нее получить совет, что надо делать.
   От лучей фонариков на лицо Ридлера ложился бледный отсвет, придавая ему какой-то мертвенный оттенок. Сложив на груди руки, он холодно осматривал волнующихся людей.
   Погнали великолужан, и на половине площади, примыкающей к реке, осталось всего пять "квадратов" - жители сел, расположенных вблизи строительства. Швальбе оглядел их и сунул списки за пазуху. Солдаты выстрелами в воздух восстановили тишину.
   Ридлер закурил.
   - Для каждого села наказание - десять дней ареста, - хлестнул людей его голос. - Если в течение этого срока никто не получит замечания, все пойдут домой. Если в течение этого срока хоть один человек будет уличен в саботаже, все село пробудет за колючей проволокой до конца работ, а дальше - посмотрим... Теперь о детях... Саботажники услышат голоса своих детей по радио.
   Он засмеялся и скомандовал:
   - Фор!
   - Фор! - заорали солдаты, окружив строителей и тесня их к колючей изгороди.
   Ридлер обернулся к пяти "квадратам", стоявшим у реки.
   - На вас замечаний нет, и сейчас вы под конвоем пойдете домой, но... запомните, что я сейчас говорил. Фор!
   Воспользовавшись тем, что внимание немцев было сосредоточено на людях, входивших за колючую проволоку, Женя пробралась к самой кромке берега, спустилась вниз и поползла. Руки скользили по снегу, срывались, и каждое мгновение казалось: все! - ухнет она сейчас в реку, затянувшуюся хрупким ледком. Впервые в жизни Женя досадовала на то, что тело у нее такое сильное да большое. Ей все время казалось, что немцы, патрулирующие на том берегу, вот-вот увидят ее, а на этом берегу услышат, как скрипит и оползает под ней снег.
   Но все обошлось благополучно: мост остался позади, а над головой, пороша белой пылью, зашумели ветки сосен. Женя быстро вскарабкалась наверх и побежала. В полукилометре от строительства остановилась, запыхавшаяся. "Куда бежать: к Кате или в отряд? Отряд слишком далеко, а Катя... Где ее искать? Позавчера пошла в Лебяжий, где сегодня - неизвестно".
   Неподалеку заскрипел снег. Женя спряталась за дерево. Шаги смолкли, и суровый мужской голос спросил:
   - Кто?
   Опять тяжело скрипнул снег, и в нескольких шагах перед собой Женя увидела мужчину с винтовкой. В первую минуту девушке показалось, что перед ней великан вырос. Да и неудивительно: мужчина был очень широк в плечах и на целую голову выше ее. Лица в темноте не было видно.
   - Я колхозница. Со строительства иду домой... - А ты... где партизаны... не знаешь?
   - Ни! - И Женя подалась назад. Мужчина молча шагнул к ней.
   - Сказала, не знаю! - вскрикнула она и побежала. Шагов позади не было слышно. "Кто же это? - всполошенно подумала Женя. - А может, не от немцев, а свой?" Она остановилась и наморщила лоб припоминая. Нет, после того как не стало Феди Голубева, ни разу не встречались ей мужчины такого роста. К тому же среди русских только старики остались, а у этого голос молодой.
   "А что, если он к нам от Красной Армии для увязки? - Сердце радостно заколотилось. - Если бы предатель - не отпустил бы, погнался бы..."
   - Товарищ! - позвала она тихо.
   Никто не ответил. Женя вернулась по следам. Никого! От места встречи следы вели к Большим Дрогалям. След от следа шел далеко. Видно, зашагал крупно и быстро...
   - Товарищ! Ответа не было.
   "Нет! Если бы от Красной Армии, на явку бы пришел... А если не из армии, кто ж он тогда?
   Мысли ее отвлек грохот взрыва. Он донесся с той стороны, где пролегала железная дорога.
   "Наши, наверное, партизаны!" - обрадовалась Женя.
   
   
   
   
   

Глава шестая

   Отряд Шенделя проплутал в лесу более суток. Два раза попадали в болото. Из двадцати пяти человек осталось восемнадцать: четверо увязли в трясине, трое затерялись где-то в чаще. Усталые кони проваливались в сугробах, наталкивались мордами на деревья.
   - Штарик! Штарошт! Михеич не отзывался.
   Офицер в бешенстве вздыбил коня и нажал кнопку фонарика.
   Михеич сидел на коне, точно дед-мороз, весь обсыпанный снегом.
   - Ти нас в обман есть заводиль? Я поняль!
   - Не в обман, господин немец, в лес, - спокойно сказал Михеич. Он снял с бороды снег и, скатав его комочком, проглотил. - А коня на задние ноги не к чему становить, коли у самого мозги квашены.
   Немец не понял. Поднес фонарик почти вплотную к лицу старика и весь затрясся, увидев в его глазах искорки смеха.
   - Потшему... затшем в твой глаза радость? Снежный вихрь дунул Михеичу прямо в лицо. Старик зажмурился, улыбнулся.
   Немцы, сбившись тесной кучкой, злобно загалдели.
   А ветер, дувший с востока, вдруг изменил направление. Небо стало светлеть; красным огоньком мелькнула в нем звездочка, вторая... Офицер опять подступил к Михеичу.
   - Ти хотеть шизнь?
   Михеич молчал, вглядываясь вдаль. Мгла редела, и стали видны деревья. Они были впереди еще метров на десять - пятнадцать, до крутого бугра, а дальше белым бескрайным пологом расстилалось "Бесовское болото", не замерзавшее даже в самые лютые морозы.
   Ругнувшись, офицер заанес над головой старика шашку.
   - Хотеть ти шизнь?
   - Хочу.
   - Заводийт нас обратно на город, в дом! Ну?
   Михеич засмеялся и тронул лошадь. Вероятно, в памяти у него в эти минуты проходила вся его жизнь; может быть, молодость вспомнилась. Смотря на небо, которое все больше светлело от проступающих звезд, он запел дрожащим голосом:
   
   Ты не вейся, черный ворон,
   Над моею головой...
   
   Кони, видя перед собой мерцание света, пошли быстрее. Михеич сдавил своему бока ногами, хлопнул его по шее. У солдата, сидевшего позади, мелькнуло опасение, как бы старик не ускакал вперед и не скрылся в лесной мгле. Он крепко сцепил на его груди руки и угрожающе твердил одно слово:
   - Штарик!
   Вот и последние деревья... Михеич гикнул. Несколько коней, оторвавшись от земли, рванулись на белый простор.
   - Цетер! - раздался крик.
   Офицер круто осадил своего коня. С воплем: "Цетер!" его солдаты вставали на четвереньки и во весь рост на спины лошадей, быстро погружавшихся в хлюпкую черноту. Конь, на котором сидел Михеич, под двойной тяжестью уходил в трясину быстрее остальных. Но Михеича, видно, это нисколько не пугало. Он, смеясь, смотрел на солдата, который сорвался с коня и сразу же увяз по пояс.
   - Соответствует... На земле Зимина не нашли - там пошарьте. Искать - так уж везде.
   Офицер приказал солдату, сидевшему со стариком на одном коне, бросить его назад. Михеич, поняв это, хотел соскользнуть в болото, но солдат не выпустил его. Сутулый и сильный, как горилла, он приподнялся и швырнул Михеича на берег, к ногам офицерского коня, нервно бившего о снег копытами. Но и сам не удержался, плашмя рухнул в болото. Спрыгнув с коней, немцы подняли Михеича. Беспокойные лучи фонариков скрестились на его лице.
   - Где есть дорога?
   - Да кто знает? Может, где и есть...
   - А ти... будешь показайт... где?
   Михеич покачал головой.
   - И рад бы в рай, господин немец, да грехи не пущают, не авторитетный я по этой части.
   На том месте, где барахтался солдат, первым слетевший с коня, зиял черный круг. Другого засосало трясиной по грудь, и он торчал, как чугунный бюст, а из широко открытого рта его рвался однотонный вопль:
   - А-а-а-а-а-а-а!..
   Двух коней затянуло целиком - грязь там вспучилась продолговатыми овалами, и в эти черные овалы, с поднятыми руками, с винтовками за плечами, погружались немцы, оглашая воздух диким ревом:
   - Цетер!..
   - Влипли? Оно и соответствует... Не ищите, собаки, среди русских людей предателей.
   Офицер тоже спрыгнул с коня и растолкал солдат.
   Михеич вздохнул: не пришлось умереть легкой смертью. И все же, что бы ни ожидало его, - это будет лучше, чем смерть в немецком застенке. Не зловещие, обрызганные кровью стены окружают его, а родной лес, исхоженный за долгую жизнь вдоль и поперек. Ветер притих, и лес словно затаил дыхание, чтобы слышать, как будет в последние мгновения жизни биться его, михеичево, сердце, чтобы потом своим глухим шопотом рассказывать об этом всем, кто будет приходить сюда, к "Бесовскому болоту". А звезд над головой становилось все больше, и они были уже не красные, а чистые, как слезы, и на белые сосны и землю падал от них голубоватый свет.
   - Тебе сейтшас будит собатший смерт! - закричал офицер.
   Михеич гордо взглянул в его искаженное бессильной яростью лицо. Солдаты поежились.
   - Нет, гады, это не собачья смерть, когда отдают жизнь за родную землю... Гордая, человеческая!.. Вот я перед вами, старик, - истерзали, стало быть, вы меня. Ноги не стоят. А сломили? Вот вам! Двадцать пять вас было, а сейчас?.. А? Вон как болото булькает... Очень соответствует! И вы думаете, выберетесь отсюда. Нет! В болотах не увязнете - от партизанской пули гнить ляжете. Ха-ха-ха...
   Говорить ему было трудно, он задыхался, а немцы, пораженные дерзостью старика, стояли, разинув рот.
   - Не подумайте, что разговариваю с вами: человеку речь не для того дадена, чтобы ее на разговоры с гадюками тратить. Я приговор вам зачитываю, как беспартийный большевик!
   Он впился глазами в лицо офицера и снова рассмеялся.
   - По подвалам-то больше не лазишь? Ага! А дрожишь-то, как при знакомстве с Полканом. Дрожи, гадина, дрожи! Видать, гадаешь, что для тебя лучше: партизанская пуля или болото? Я скажу тебе - и то и другое хорошо. Оно и соответствует.
   Офицер затопал ногами.
   - Потшему смех?
   И этот его крик вывел из оцепенения солдат, они разом взвыли:
   - Капут! Ходить на город... Капут! Офицер выхватил из-за пояса нож.
   
   
   
   

Глава седьмая

   На дороге, у окраины села, стояли солдаты, настороженно вглядываясь в темноту.
   Катя вынула из-под полы простыню и, укрывшись ею, поползла по снегу.
   ...По улице, на которую она выбралась, плача ходили дети. Из одного двора выбежала девочка лет семи, очень похожая на Нинку тети Нюши.
   - Тетенька, дорогая,- она судорожно схватила Катю за руку, - иди ко мне в дом - страшно.
   - А ты чья?
   - Мамина. Ленкой меня зовут.
   - А мама где?
   - Не пришла.
   - Придет, а ты пойди пока к соседям. Девочка заплакала.
   - Нету соседок, тетя... Одни старухи, которые не умеют ходить.
   - Где же все люди?
   - Не знаю... не пришли...
   Катя встревожилась. Что сделали немцы с жителями этого села? Почему в домах одни маленькие дети и дряхлые старики?
   - А Нюшку соседкину нынче немец застрелил, - прошептала девочка.
   - За что?
   - Она маму свою пошла искать... Вышла за село, а там немцы с ружьями. Заорали на нее, а она все идет, дура. Немцы - пах! пах!
   Прижавшись к Кате, девочка всхлипнула.
   - Теть, а мама придет?
   - Придет, Леночка, придет. Пойдем к тебе в дом.
   В нетопленой, обледеневшей по углам избе дрожали еще двое детишек поменьше Нинки. Катя успокоила их, разделила на три части кусочек хлеба, хранившийся у нее под полой в прорехе полушубка, и уложила детишек спать, тщательно закутав их в какие-то лохмотья, обнаруженные в запечье.
   Когда она вышла из избы, улица была уже безлюдна, но в домах, почти в каждом, слышался боязливый плач детей.
   Семен Курагин - он стоял у калитки - засуетился, пропуская гостью во двор.
   - Что с народом, дядя Семен?
    Хозяин развел руками.
   - Сам только-только приехал. Вот видишь - и коня еще не распряг.
   Он поскреб бороду.
   - Подозрение есть, Катерина Ивановна. - Голос его надломился тонко, как у паренька. - Немец один нынче хлопнул меня по уху... Я огрызнись, а он: "Ну! За колючую проволоку хочешь?" Молчу, а он от веселья, как кот облизывается: к ночи, говорит, всех вас за колючую проволоку. А чтоб не скучно было, мы, - говорит, - концертики сорганизуем: "матка старый - слезы, мальтшик малый - ей! аи!" Для этой цели, говорит, и радио в каждом селе поставили. Думал, Катерина Ивановна, зудит он меня, вроде как собаку. А приезжаю домой, смотрю... Ах, Егор те за ногу!..
   У Кати учащенно забилось сердце. "Должно быть, так оно и есть... Это по-ихнему".
   - Да что ж я?.. - спохватился Семен. - Пожалуйте в избу, Катерина Ивановна, не обидьте...
   В избе было безжизненно тихо и темно.
   - Вот... пусто, - проговорил Семен, закрывая дверь. - Ни жена, ни дочка не вернулись.
   Нашарив на полке спички, он зажег каганец. Катя села за кухонный стол.
   Семен достал из-под печки полено и принялся откалывать ножом щепы, чтобы разжечь самовар.
   - С Лексей Митричем свиделся, Катерина Ивановна, и всю международную обстановку от него вызнал - доподлинно и подноготно. А бандюков в шинелях, к слову сказать, тоже изничтожили. Под корень, выходит. Только атаман их кривоногий... сбежал, сволота!.. Ходит слух, будто это сын старосты с Красного Полесья, что теперь десятником на мосту.
   Семен взглянул на Катю, и ему показалось, что она спит, облокотившись на стол. Осторожно положив полено, он на цыпочках подошел к столу. Катя, не отрываясь, смотрела на трепещущее пламя каганца. Глаза ее были синие-синие, и на скулах, не переставая, двигались желваки.
   "Да, немедля в лес... Только это спасет их... и тем, которые за колючей проволокой, развяжет руки..."
   - Только так и - быстрее! - шопотом слетело с ее губ, и она, оглянувшись, порывисто встала.
   - Дядя Семен, я попрошу тебя... обойди дома, собери стариков, которые еще могут двигаться, и детишек постарше. Если нет таких, займись один. Надо одеть всех потеплее и приготовить самое необходимое... Ты сообразишь, а я...
   Она задумалась: в отряд - слишком далеко, лучше к уваровцам, это ближе... От них ко всем селениям, осевшим в лесах, гонцов послать - и в отряд...
   - Я бегом, дядя Семен. На рассвете здесь будем... Понимаешь?
   - Мои мысли, Катерина Ивановна.
   - Только поскорее, дядя Семен, а то детишки с голоду перемрут: маленькие они, беспомощные...
   - Да мы сейчас это. - Семен взялся за шапку и снова положил ее на стол. - Опять забыл, Катерина Ивановна, вот память, Егор те за ногу! От той девушки, что меня с Лексеем Митричем свела... письмо оставила.
   Он встал на колени и принялся приподнимать половицу.
   - Вот здесь оно у меня, в аккурат.
   Половица отошла. Семен нашарил в дыре тряпочку, развернул и передал Кате бумажку.
   "Катюша! Вчера вечером половину листовок распространила у себя на хуторе, - сообщала Маруся. - В народе большое волнение; похоже на то: и верят и не верят. Немцы приказами и по радио объявляют брошюру подложной. Утром разговаривала с двумя колхозницами, которым вполне доверяю. Одна сказала: "Хорошо в листовке-то, душа замирает, да только на настоящую бы взглянуть - какая она... А то эти-то листовочки, слышь, от руки писаны..." Нет ли у тебя, Катюша, свободного экземпляра брошюры? Если есть, оставь у дяди Семена..."
   Не дочитав, Катя сунула записку в карман, попрощалась с хозяином и, выйдя со двора, побежала к дороге.
   Ветер, со свистом гулявший двое суток по полям и пустынным улицам, притих; лес, когда вошла в него Катя, стоял, словно неживой, - ни одна ветка не шевелилась.
   Ноги застревали в сугробах. Никогда еще этот лес не казался ей таким бесконечно большим. Выбившись из сил, Катя остановилась. Где-то впереди нее должно быть "Бесовское болото" - ведь от Жукова до него не менее пятнадцати километров. Катя тяжело перевела дыхание.
   Она еще не решила окончательно, куда направиться: к ожерелковцам или к уваровцам? Где расположились уваровцы - это она точно знала, а вот об ожерелковцах знала только, что они где-то здесь, по левую сторону болота. С той минуты, как дошла до нее весть о побеге односельчан из концлагеря, сердце непреодолимо рвалось к матери, к Мане, к Шурке. Хотя бы одну минуту побыть с ними, посмотреть на них, обнять... Она уже совсем было решилась, но в памяти мелькнули заплаканные лица жуковских детишек.
   "Нельзя! Проплутаешь целый час, а на счету каждая минута".
   Завязав потуже шаль, она пошла и снова остановилась: близко послышались голоса. Немцы... Хотела спрятаться за дерево, но ее уже заметили.
   Это были эсэсовцы из отряда Шенделя. Двое на конях, остальные -пешие: кони увязли в трясине.
   Катя побежала. За спиной ее грохнул залп. Одна из пуль просвистела возле виска, другая вырвала клок из рукава полушубка. Катя прилегла, за бугор. Она не волновалась: на каждом шагу ее ждала смерть - привыкла. К тому же - лес; здесь она дома. Только не горячиться, вернее выбрать решающую минуту. За поясом у нее было две гранаты. Она отцепила их и стала ждать.
   - Рус! - долетел до нее сиплый голос. - Ми нитшего плёхой" Виводить нас, пошалюета, из лес...
   От немцев отделились две фигуры и пошли прямо на нее.
   "Только двое!" От досады у Кати даже губы задрожали. Она уже представляла, как немцы кинутся на нее толпой (это же в их характере!), как метнет она в них обе свои гранаты...
   "Ну, двое, так двое!" Она бросила гранату и побежала. Выстрелы гремели за спиной, но, странно, свиста пуль не было слышно. Катя оглянулась. Оба немца, сраженные ее гранатой, валялись на снегу, а там, где были остальные, в облачках дыма вспыхивали огоньки. Однако пули летели не к ней, а совсем в обратную сторону. Один немец приподнялся и тут же рухнул вниз лицом. Катя остановилась, изумленная.
   "Кто же в той стороне? Партизаны? А может, из ожерелковцев кто? Да, впрочем, это неважно, кто именно: стреляют в немцев - значит, свои... А раз свои, надо скорее помочь", - все это мгновенно пронеслось в ее голове. Не пригибаясь, она кинулась к немцам. Сквозь дым разорвавшейся гранаты увидела: два солдата вскочили и побежали. Следом за ними, заржав, метнулся белый конь, второй - с черными пятнами на боках - пронесся мимо нее, волоча на стремени мертвого немца. На снегу остались четыре немца, убитые не то ее гранатой, не то пулями тех, кто так во-время подоспел на выручку. Она выжидательно обернулась в ту сторону, откуда стреляли свои.
   Из-за деревьев вышел высокий мужчина в пальто, с винтовкой в руках. Катя пригляделась к нему - и обмерла: "Федя!"
   Федя смотрел на нее, не узнавая: она стояла перед ним в рваном полушубке, лицо закрывала шаль.
   Он медленно снял с головы шапку.
   - Здравствуйте. Вы не партизанка? Я партизан ищу. На лице его лежало выражение сурового спокойствия; глаза смотрели холодно.
   - Феденька! - вырвалось, наконец, у Кати, но неуверенно, робко: она все еще не могла окончательно поверить, что перед ней он.
   Федю качнуло. Почувствовав, как светло и жарко стало у него на душе, он понял: Федор Голубев жив, и любовь в его сердце жива.
   Даже на расстоянии, даже сквозь голубовато-серый ночной воздух Катя увидела, как радостно вспыхнули его глаза.
   Она бросилась к нему и разрыдалась на его груди.
   
   
   
   

Глава восьмая

   Федя знал, что не ослышался, но ему хотелось, чтобы Катя повторяла это слово много, много раз. Сжав ее руки, он восторженно шептал:
   - Повтори! Сказка моя голубоглазая... повтори!
   Катя молчала. Щеки ее пылали, а глаза... "Звезды! Истинный бог, звезды!" - вспомнились ему слова Василисы Прокофьевны.
   Они стояли в чаще леса, недалеко от места недавнего боя. Над головой раскинулось просторное звездное небо. Сосны стояли тесно, будто одевшаяся снегом, застывшая толпа гигантов.
   Федя счастливо рассмеялся.
   - Хочешь - сквозь весь лес на руках бегом пронесу, только повтори!
   В глазах ее замелькали золотистые точечки. И сколько ласки, сколько нежности было в их светящейся голубизне!
   - После войны, - прошептала она.
   - Сейчас.
   Она покачала головой. Федя настаивал, и в голосе его звучало все большее недоумение. Нахмурившись, Катя наклонила голову.
   - Феденька... Понимаешь? Мы сейчас не можем принадлежать самим себе. Вот после войны... тогда...
   Она говорила, путаясь в словах, тихо, но убежденно: в словах ее слышалась мольба.
   Тяжело вздохнув, Федя выпустил ее руки, и на его лицо точно тень от облака набежала. Он слышал катин голос, но не вдумывался в ее слова, не нужно было слов - главное ясно: не хочет повторить - значит... Конечно, так! Догадалась о его чувстве к ней и пожалела... Парень, мол, истерзан пытками, ожесточился... "Дай,- подумала,- согрею его словом, приласкаю, может быть не так холодно у него на душе станет". Сказала сгоряча: "Любимый" - и спохватилась. Эх, Чайка!
   Губы его шевелились, порываясь сказать: "Не надо повторять, я понял все..." Но в груди сделалось душно.
   - Федюша!..
   Он отвернулся.
   - Феденька, не сердись, дорогой!
   В голосе Кати прозвучали слезы. Федя взглянул на нее. Голубые глаза смотрели на него - умоляющие, любящие... И мысли, только что терзавшие его душу, показались вздором. Он улыбнулся широко, открыто, радостно.
   - После войны - так после войны, согласен... А поцеловать тебя до окончания войны... можно?
   Катя отшатнулась.
   - Зачем? - прошептала она, чувствуя, что у нее не найдется сил сказать ему "нет".
   Она прислонилась к сосне, расслабленная, растерянная... Нет, она никогда не предполагала, что любовь может быть такой сильной. То, что творилось у нее в груди, в голове, во всем теле, было похоже на дружную весну, на половодье. Каждый нерв жил, пел. А все вместе они были как бы неисчислимыми тысячами журчащих ручейков, горячих, таких горячих, что тело, казалось, охватывало пламенем. И все эти ручейки впадали в сердце, и оно росло, росло - большое, горячее. Тесно становилось ему в груди, и не было сил приостановить его рост. Казалось, еще мгновеньё - и оно выплеснется наружу, и не станет ни ее, ни воздуха, ни этой ночи. Будет одно ее сердце, плещущее, как вырвавшаяся из-подо льда река. Оно заполнит собою весь лес и будет стучать, стучать, и сразу посветлеет все от чувства, которое жжет его, кружит ей голову, расслабляет мышцы...
   Как бы желая защититься от захлестнувшего ее чувства, она попыталась думать о детишках, плачущих в холодных и темных избах, о их матерях, терзающихся за колючей проволокой, но вокруг шумел лес, и в этом шуме слышался страстный, нежный шопот:
   - Сказка моя голубоглазая!
   И все отступало вдаль. Перед глазами, хотя она и не смотрела на него, стоял он - красивый, сильный...
   Странно: почему она прежде не замечала этого. Она знала, что он умный, что у него веселая, светлая душа. Она любила и его ум и душу, но почему-то ни разу не задавала себе вопроса: красив ли он? А он... Наверное, трудно в целом свете найти парня красивее его! Очень странно... Точно слепая была! Ведь знала напамять каждую черточку его лица и не замечала, что, сложенные вместе, они такие чарующие. Может быть, это из-за седых волос? Нет... Просто непонятно, из-за чего... И так же непонятно, почему раньше она не замечала, что нынешняя зима такая красивая. Никогда в жизни не видала она у неба такой сверкающей голубизны. И сосен таких зеленых не было... Как мягко укутал их снег - будто в заячьи шубки оделись.
   Она не знала, сколько прошло времени - мгновения, минуты, часы? Он - ее любимый, ее седой богатырь - стоял все на том же месте, в двух шагах от нее, а улыбка на его лице становилась все светлее и светлее.
   Так горячо всему телу! Разве можно смотреть в его глаза и сказать "нет"? Стыдно как-то и в то же время так изумительно хорошо... Всю жизнь бы так стоять и ощущать на себе его взгляд! Зачем спрашивает? Стыдно ведь сказать "да". Взял бы и поцеловал...
   Точно угадав ее мысли, Федя протянул руки, и Катю охватило еще большее смятение.
   "Зачем? Разве я сказала "да"?.. Нет, я не говорила, ничего не говорила..." Федя шагнул, и ей стало страшно чего-то и так радостно...
   - Можно? - обжег ее лицо шопот.
   - Не надо,- запротестовала она тихо, но руки против воли вскинулись и потянулись к нему.- Разве... только один раз...
   Она хотела сказать "не больше", но дыхание ее вдруг остановилось, земля выскользнула из-под ног, сосны закружились и небо покачнулось. Звезды на нем ожили: казалось, они посыпались с него, как золотые яблоки.
   Держа на руках свою "голубоглазую сказку" и целуя ее в губы, в глаза, Федя шептал:
   - Хочешь, подкину до самого неба? На луну посажу?
   - Посади,- улыбнулась Катя и, крепче обвив его шею руками, зажмурилась.
   Она ощутила себя на его руках маленькой, и ей нравилось быть такой маленькой и беспомощной.
   - Держись, сказка моя,- засмеялся Федя и побежал, неся ее на вытянутых руках. Катя хотела сказать, что в той стороне, куда он бежит, должно быть болото, но не сказала и тоже засмеялась.
   Война, немцы - все это осталось где-то в подсознании, как когда-то виденный дурной сон. В действительности же был только этот веселый лес, обрызганный звездным светом, и в нем она и он - ее седой богатырь, да еще воздух - звенящий, как незнакомая, но чудесная, до слез волнующая мелодия, и легкий, как счастье. И казалось, так было всегда с той минуты, когда пришла она в жизнь, и всегда так будет. "Как обжигают его губы! И это совсем не стыдно. Любить - разве может это быть стыдным?"
   Она хотела найти губами его ухо, чтобы шепнуть, что сердце ее остановилось, точно завороженное, и горит - большущее, светлое... и какая-то песня в нем - широкая, как Волга в весенний разлив. От всего этого кружится голова, но это несказанно приятно,- пусть кружится все сильнее и сильнее. И еще хотелось шепнуть ему, что она его вся и навсегда, до бесконечности... Но губы натолкнулись на пустоту, а руки, обвивавшие его шею, против желания вдруг расцепились и упали. Под ноги попало что-то твердое. Догадалась - земля. Она дрожала под ногами и плыла из стороны в сторону.
   Впереди качнулась тень, не похожая на тень ветки. Катя вскинула вверх глаза и увидела покачивающиеся босые ноги с вытянувшимися подошвами. Верхнюю часть туловища повешенного и его голову скрывала темнота.
   Катя медленно подняла руку с фонариком и, вглядевшись в окровавленное лицо, долго стояла без малейшего движения; потом вздрогнула и чуть слышно сказала:
   - Михеич...
   Федя бережно обнял ее, но она отстранилась, чтобы скрыть от него пылающее лицо. Ее мучило страшное ощущение, будто черные провалы глаз с лица казненного глядели на нее молчаливым укором за только что пережитый ею миг волшебного счастья. Это ощущение было так неожиданно и сильно, что она на какое-то мгновение забыла, что перед ней труп, и ждала, что губы Михеича зашевелятся и сурово скажут: "Не соответствует, Катя... Стыдно!"
   - Пойдем, родная,- ласково позвал Федя.- Потом мы придем сюда и похороним.
   Катя отчужденно повела взглядом. Небо было не голубым, а темносерым, сосны шумели мрачно, негодующе...
   - Не надо, не провожай, я одна... Ты найдешь в отряд дорогу?
   - Может быть, найду.
   - Хорошо, а я... До свидания, Федюша!.. Она вытерла навернувшиеся слезы и, не оглядываясь, побежала к уваровцам.
   
   
   
   
   

Глава девятая

   Тимофей Стребулаев вернулся со строительства поздно ночью. На хуторе было тихо, и лишь откуда-то с окраины доносился надрывный лай собаки.
   Степка ввел лошадь во двор. Ветер раскачивал дверь конюшни, и по снегу двигалась черная тень... Степка смотрел на нее настороженно. Он теперь боялся всего: всюду мерещились то партизаны, то фон Ридлер. Распрягая лошадь, прислушался: отец с кем-то разговаривал на улице.
   - То-то, я смотрю, обличье вроде незнакомое,- говорил он.- А что же ты в Смоленске будешь делать? Хрен редьки не слаще! Что там, что здесь - плеть немецкая, а спина русская.
   - У меня брат там,- тихо сказал женский голос, показавшийся Степке знакомым.
   И опять голос отца:
   - Ночью-то зря идешь - время теперь дикое, кто хочешь может обидеть. Заночевала бы у нас на хуторе. В любую избу постучись - пустят: русские люди, крещеные. Хочешь, ко мне пойдем. Баба чайку подогреет. Переспишь в тепле до утра...
   Степка удивился и внезапной доброте отца и его голосу: так дрожал отцовский голос только при сильном волнении.
   - Спасибо на привете. Я тороплюсь, дядя: брат при смерти,- ответил женский голос.
   Наступила пауза. Слышно было, как с подвыванием проносился по улице ветер.
   - Ну, иди. Бог тебе охрана,- ласково проговорил голос отца.
   Степка шагнул было к воротам, но отец уже стоял в распахнувшейся калитке.
   - С кем это ты там, тять?
   - Беженка смоленская. Да глупая какая-то - в ночь идет. Говорил ей, переспала бы у кого-нито до утра, не хочет, - громко сказал Тимофей.
   Он захлопнул калитку и, обернувшись, погрозил кулаком. Степка понял: надо молчать.
   Минуты две-три Тимофей молча смотрел в щель, потом быстро растворил калитку и выбежал.
   Степка снова принялся распрягать лошадь, но любопытство мучило его так сильно, что он оставил дугу болтающейся на одной оглобле и вышел на улицу.
   Ветер мел по дороге снег. Похоже было, что опять собиралась разыграться вьюга: небо, час назад сверкавшее звездами, помутнело, а с запада на него наплывала синяя туча. С окраины продолжал доноситься собачий лай. Отца не было: вероятно, скрылся за углом переулка. Степка вынул из кармана газетный лист и зазябшими руками принялся крутить козью ножку. Закурить не успел: из переулка выскочил отец, подбежал, запыхавшийся.
   - Скорее ко двору Кулагиных... Волгина! Упустишь ежели - на куски разорву. Выйдет со двора, а ты - за нею. За селом хватай. Только не придуши, чорт кривоногий! Живую надо! А я - мигом...
   Во дворе хрипло выругался: лошадь была наполовину выпряжена.
   - Помогай! - крикнул он выбежавшей на крыльцо жене и схватился за дугу.
   Степка стоял у калитки, уронив к ногам незакуренную цыгарку. Он выслушал приказ отца без малейшего энтузиазма: сразу вспомнился страх, пережитый им под сосной у Глашкиной поляны, и по спине пополз холодок.
   Стягивая дугу, Тимофей оглянулся на него и весь задрожал от бешенства:
   - Ты что же, кривоногая тля?! Марш!
   Улица, на которой стоял дом Кулагиных, была такая же безлюдная и беззвучная. Озираясь, Степка забрался на завалинку и приник ухом к полуприкрытым ставням.
   В горнице разговаривали:
   - Зажигал спичку? Катюша, я боюсь.
   - Ничего, Манечка.
   Отец не ошибся: у Кулагиных была Волгина.
   - Я уверена, что не узнал,- говорила она.- Да и как узнать, когда у меня из-под шали только глаза да переносица видны.- Она засмеялась.- Да и глаза-то вряд ли видел: они у меня не смотрят - так спать хочу! Знаешь, о чем я всю дорогу мечтала? - Опять послышался ее смех. -Думаю: приду к Марусе, разберусь - и в постель часика на два, на три. Давно по-человечески не спала - на кровати, под одеялом, под головой подушки...
   - Неужто и не поужинаешь? - послышался огорченный женский голос.
   "Мать учителки",- узнал Степка и еще плотнее приник ухом.
   Опять говорила Волгина:
   - Нет, тетя Наташа. Сейчас для меня ничего слаще постели нет. Я, как деревянная, честное слово! Не лягу,- так стоя засну. Ты организуй все, Манечка. Ровно в четыре у Лопатиных: у них изба просторная. Думаю, до рассвета управимся, обо всем поговорим...
   Еще что-то неразборчиво сказала Маруся, и в избе все стихло.
   "Вот и ладно. Со спящими иметь дело лучше",- облегченно подумал Степка.
   Он сел на завалинку и достал кисет. Закурить опять не пришлось - хлопнула сенная дверь. Степка вскочил и отбежал за угол двора.
   Из ворот вышли Маруся и ее одиннадцатилетний брат Коля.
   Подбежав к соседнему дому, он постучал в ставню.
   - Это я, Коля Кулагин.
   Мальчика впустили во двор. Не больше чем через минуту он выбежал и, что-то крикнув сестре, пустился через дорогу к дому Орловых.
   Маруся ушла домой.
   А вьюга, начавшаяся протяжным посвихтыванием, разыгрывалась, и к тому времени, когда Коля обежал около двух десятков дворов, она уже гудела и выла за каждым углом.
   Выбежав от Семеновых, мальчик зажмурился.
   С боков напор ветра сдерживали дома, а по дороге он мел снег волнами, крутил его; и, казалось, что к небу взметается множество белых костров.
   Загораживая лицо руками, Коля с трудом сделал несколько шагов. Вдруг ему почудилось, что он слышит прорывающиеся сквозь вой ветра голоса немцев, скрип саней. В белой мгле заколыхалось большое темное пятно.
   - Но, стерва... Н-но!..
   Коля узнал голос и, вспомнив рассказ Кати о ее встрече со старостой, что было сил пустился к дому. Ветер валил с ног, снег слепил глаза, а позади с каждым мгновением все ближе и отчетливей - голоса немцев, храп лошади...
   - Но, чортово семя... Н-но!..- настигал голос старосты.
   Коля оглянулся. Сани были битком набиты немцами. Тимофей Стребулаев стоял в них, широко расставив ноги и замахнувшись кнутом. Корпус его отклонился назад, шапку сбило ветром на самый затылок.
   Над лошадью облаками клубился пар. Она неслась с запрокинутой мордой.
   Коля напряг последние силы. "Только бы успеть проскочить во двор: Катя сможет убежать через заднюю стену двора".
   Вот, наконец, и ворота. Он всем телос толкнулся в калитку; и тут чья-то рука схватила его за ворот.
   - Нем...
   Степка зажал ему рот рукой, а позади них бешено раздалось:
   - Тп-р-ру!..
   Карл Курц первым выпрыгнул из саней. По его знаку солдаты сорвали калитку и толпой ворвались во двор.
   - Помоги-те! - закричал Коля.
   Из соседнего двора выбежали две женщины: одна в шали, другая в легонькой кофточке и калошах на босу ногу.
   Тимофей бросил вожжи. Вдвоем с сыном они втащили вырывавшегося Колю в избу.
   Перед воротами остались пустые сани. Лошадь стояла, низко опустив морду и роняя на снег с окровянившихся губ клочья пены; бока ее вздымались тяжело; шерсть свисала смерзшимися сосульками. Из избы на улицу доносились возня и крики. Женщина в кофточке, обронив калошу, вспрыгнула на завалинку.
   В избе прогремел выстрел. Фанера в крайнем окне, вставленная вместо стекла, дрогнула, с треском отлетела, и на улицу выпрыгнула Маруся.
   - Скорее, соседки... тревогу надо... Набат!
   Из окна выстрелили. Женщина в кофточке коротко вскрикнула и упала, пятная кровью снег.
   Маруся побежала. Но улица вдруг наполнилась глухим шумом: по ней, окутанные белыми вихрями, бежали солдаты, наверное из соседнего гарнизона. Маруся свернула в переулок.
   Солдаты, тревожно галдя, столпились возле лошади.
   Катю выволокли на улицу босую, в одной рубашке и бросили в сани.
   Курц задержался у калитки, глядя на своих солдат, которые бегом выносили из хлева снопы соломы и складывали их на крыльце.
   Один чиркнул спичкой - солома задымилась, затрещала. Одобрительно кивнув, Курц весело крикнул:
   - Фор!
   Тимофей дернул вожжами.
   Солдаты хохотали и перекидывались шутками, наблюдая за лошадью, которая смешно переставляла ноги, словно пьяная. Внезапно лошадь заржала - тоскливо и звонко; передние ноги ее подогнулись, и она упала.
   Дон-дон-дон-дон...- тревожно загудел сквозь вой метели набат.
   Немцы суетливо защелкали затворами винтовок.
   Курц побежал к Тимофею, с натугой силившемуся поставить лошадь на ноги.
   - Не пойдет, ваше благородие,- угрюмо проговорил Тимофей и безнадежно махнул рукой.- Слышишь, как дышит,- нутро зашлось.- Повернув голову к Степке, тихо добавил: - Боюсь, как бы совсем не пропала,- загнали...
   Курц зло крикнул:
   - Конь!
   Тимофей не понял. Обведя широким жестом темневшие во мгле дома, офицер ткнул пальцем в морду лошади и затопал, подражая бодрой походке коня. Тимофей покачал головой.
   - Нет, ваше благородие, изо всех дворов только у меня лошадь.
   Дон-дон-дон...- все тревожнее и учащеннее звучал набат.
   На улицу выбегали старики, женщины: кто с топорами, кто с вилами. Видя столпившихся на дороге немцев, останавливались: никто ничего не понимал. Некоторые испуганно смотрели на двор Кулагиных, из ворот которого валил густой дым. Давно ли прибегал Коля с сообщением от сестры, что сегодня ночью состоится важное собрание?
   Дон-дон-дон-дон...
   Что означал этот набат? То ли надо спасаться, то ли спасать кого?
   Немцы без команды открыли стрельбу. Послышались крики, стоны... Катя догадалась: набат для нее. Она поднялась в санях во весь рост.
   - Не надо, товарищи! Не поможете!
   Вряд ли кто расслышал голос Чайки, но желание ее исполнилось: люди, скрывшись во дворах, плотно прикрывали калитки.
   На улице не осталось ни одного хуторянина, а стрельба не прекращалась.
   Пули пробивали ставни, с тонким звоном разлетались стекла. Курц пугливо озирался: что, если услышат партизаны? Он приказал фельдфебелю занять все дороги, чтобы до утра ни один житель не смог выйти с хутора. Потом отобрал десять солдат и окликнул Катю: "Ти!"
   Держа руку на груди, она не сводила глаз с дома Кулагиных, из-под крыши которого лохмато и с треском прорывался огонь.
   Там, в этом доме, тетя Наташа с простреленной головой, мертвая, упала на пол, а Коля жив. Вероятно, он мечется сейчас в огне и дыму, задыхается, кричит о помощи, а помочь нельзя... Что в силах сделать старики, женщины и дети со зверьем, вооруженным винтовками и автоматами? Нельзя помочь...
   Офицер направил на Катю свет фонаря. Из глаз ее бежали слезы. Размахивая руками, Курц указал вдоль улицы:
   - Туда... Певск!
   Солдаты грубо стащили Катю на снег.
   Дон-дон-дон...- надрывался набат.
   Ударив еще раз в колокол, Маруся выпустила веревку и побежала. В переулке столкнулась с толпой полураздетых хуторян. Ее обступили. Что случилось? Почему тревога?
   Маруся поняла: все ее старания оказались напрасными.
   - Чайку увели! - крикнула она не своим голосом и, опустившись на снег, разрыдалась.
   Некоторое время стояло безмолвие. Но вот кто-то вскрикнул: "Чайку, товарищи!" - и толпа встрепенулась. С десяток голосов разом закричали:
   - Скоре-ей!
   - Мать застрелили!.. Совсем! - судорожно прорыдала Маруся.
   "А Коля?" - обожгла голову мысль. Она отняла от лица руки и хотела спросить: "Где брат?" - но рядом с ней никого уже не было. Толпа из переулка выбегала на улицу.
   Немцы, оставшиеся в засаде, стреляли из-за углов. Падали убитые и раненые колхозники; остальные продолжали бежать; к ним присоединялись все новые, наспех одетые люди.
   - Чайку!.. Чайку!..- неслось по улице.
   Толпа вырвалась за село и остановилась. Здесь вьюжило еще сильнее - сплошной белый смерч разгуливал по полю.
   
   
   
   

Глава десятая

   Ледяной ветер дул Кате прямо в лицо, с налета обертывал вокруг ее голых колен подол рубашки. Ступни по щиколотку проваливались в снег, посиневшие пальцы свело. Ее шатало из стороны в сторону, а Курц шел сбоку, повернув к ней лицо, и под хохот солдат насмешливо командовал:
   - Айн-цвай! Айн-цвай!
   Щеки его надувались, как резиновые.
   Широко открытыми глазами Катя смотрела вдаль.
   Вот такой же белый смерч гулял ожерелковским полем восемь лет назад, в ту ночь, когда она возвращалась из Залесского, сжимая в руке только что полученный комсомольский билет. Так же на разные голоса завывала вьюга; но тогда это казалось веселой музыкой. Тогда от ледяного ветра, как от огня, горело лицо, метель засыпала глаза, и чувствовалось, как они смеялись. Тогда перед ней раскрывалась жизнь - волнующее завтра с бескрайными горизонтами. А теперь эта ночь была порогом, за которым должно наступить черное, беззвучное небытие.
   И в этом небытии не будет ее товарищей и подруг, не будет Феди, который так ласково и страстно шептал ей: "Сказка моя голубоглазая..." Не будет Зимина. Не будет голубого льна, золотых хлебов, лугов с пахучими цветами и травами, широкой Волги, родных шумных лесов - ничего не будет, все перечеркнет короткое, но страшное слово: конец.
   Обжигает голые ноги снег, тяжело вздымается грудь. Сквозь свист и вой ветра, словно придавливая его, прорвался лязгающий грохот. Посмотрев назад, Курц скомандовал:
   - Хальт!
   Танк черной глыбой разорвал белую пелену и остановился. В люке показалась голова Корфа. Загораживая ладонью глаза, он крикнул:
   - Что здесь такое?
   И, услышав фамилию "Волгина", выскочил из танка, точно подброшенный толчком пружины.
   Со сжатыми кулаками полковник стоял перед Катей, лицом к лицу, и жевал губами, не в силах выговорить от торжества ни слова. Круто повернувшись, указал на открытый люк.
   Солдаты хотели схватить Катю, за руки, но она оттолкнула их и сама шагнула к танку.
   В Певск прибыли затемно. В гестапо тотчас же заработали все телефоны, разыскивая по району Макса фон Ридлера. Он приехал в девять утра. В кабинете Корфа и в его канцелярии толпились офицеры, прибежавшие посмотреть на пленницу.
   Корф стоял за своим столом, багровый, как кирпич. Кроличьи глаза его, уставившиеся на Катю, были выпучены, и на белках больше, чем обычно, проявились красные нити.
   В танке он допрашивал ее, припоминая каждое известное ему русское слово, щипал, бил, вывертывал руки, ломал пальцы - и ничего не добился, даже голоса ее не услышал.
   В кабинете было жарко натоплено. Синие, распухшие ноги Кати оттаяли, и возле подошв образовались две лужицы. Обмороженное тело нестерпимо ныло. Она опиралась на спинку стула и морщилась.
   - Молчит, господин фон Ридлер,- подобострастно доложил прыщеватый офицер, стоявший у двери.
   - Разговорится...
   Катя приподняла голову.
   Вот опять она видит его - зверя, залившего кровью ее родную землю.Это в его руках поседел Федя. Это он танками давил в Покатной стариков и детей. Это его помощники и по его приказу пристреливают тех, у кого не хватает сил тянуть тяжелые телеги, воздвигают на строительстве виселицы. Это они замучили и повесили Михеича. Сколько невинной крови на его черной проклятой совести!
   А Ридлер был поглощен мыслью, пришедшей ему по дороге в город: как бы привлечь на свою сторону эту опасную партизанку и при ее помощи деморализовать население и главное - уничтожить зиминский отряд.
   Подойдя вплотную к Кате, он ледяным взглядом впился в ее лицо.
   Она не отвела глаз, и Ридлеру сделалось как-то не по себе, но он напряг всю волю, чтобы сдержаться.
   - Я хорошо понимаю... Вы о себе ничего не знаете. Но... может быть, во избежание... дальнейших неприятностей, вы скажете мне, где партизаны? Не знаете?
   Губы Кати медленно разжались:
   - Знаю.
   И в кабинете и в канцелярии стало тихо. Это было первое слово, которое услышали немцы от пленницы; а то уж некоторые из них начинали серьезно думать: "Не глухонемая ли?"
   Корф точно с цепи сорвался.
   - Где? - закричал он, подскочив к Кате.
   - Везде, где немцы...
   - А-а...- Волосатая рука схватила Катю за горло.
   Ридлер отстранил полковника, хотя и сам с величайшим наслаждением сдавил бы ей горло: злоба билась в каждом его нерве. Он отыскал среди офицеров Августа Зюсмильха.
   - В камеру... "экскурсанткой"... Продемонстрируйте все... Затем - ко мне! - и пошел к двери.
   На полу его кабинета валялись мелкие лоскутки бумаги - разорванный рапорт Отто Швальбе, в котором перечислялись диверсии за вчерашний день, имена замеченных диверсантов и наиболее злостных саботажников.
   Ридлер перевел тяжелый взгляд на стену, на отрывной календарь. 23 ноября... Еще семь дней - и первое число! Что сможет он показать Гиммлеру? Недостроенный мост? Пустые деревни? Дела на строительстве час от часу становились хуже, а группенфюреры соседних районов - чорт знает почему! - медлят с присылкой людей, хотя с ними и достигнута полная договоренность. За четыре дня прибыли всего-навсего тридцать человек.
   - Другого выхода нет,- вслух подумал Ридлер, отводя взгляд от календаря.- Или я сумею заставить ее работать на меня, или... все может полететь к чортовой матери!
   Он хрустнул пальцами и заходил по кабинету.
   
   
   
   
   

Глава одиннадцатая

   У счастья - короткие ноги, у горя - каждый шаг семимильный. Быстро проносится тень по земле, когда туча внезапно закроет солнце. Так и черная весть о поимке Чайки мгновенно облетела села, пронеслась по лесам...
   Лес стоял, еще окутанный предрассветной мглой, когда заскрипел снег под лыжами гонцов Зимина, помчавшихся к осевшим в лесах отрядам-селениям.
   Первым явился на поляну Семен Курагин, которого Зимин только вчера назначил командиром над восемнадцатью жуковцами (остальные односельчане Семена до сих пор "жили" на строительстве за колючей проволокой). Потом вместе пришли командир залесчан Карп Савельевич и командир покатнинцев, брат тети Нюши - Кирилл.
   Тринадцать селений осело в лесах, и к полудню на поляну прибыли от них двенадцать представителей. Недоставало командира ожерелковцев - Мани Волгиной. Но вот пришла и она - осунувшаяся, с заплаканным лицом... Зимин, отвечавший на приветствия молчаливым кивком, подошел к ней и пожал руку.
   - Крепись, Маня!
   - Я креплюсь.
   - Как Василиса Прокофьевна?
   - Ушла.
   - Ушла?
   Маня поправила ремень винтовки, съехавший на край плеча, и тихо промолвила:
   - В Певск.
   - Та-ак,- мрачно протянул Зимин.- Как же это ты, Маня, отпустила ее?
   - Да разве можно удержать, Алексей Дмитриевич! Чай, знаете... "Дочь,- говорит,- моя голубка, в когтях у стервятников, а я тут буду..." И пошла.
   Зимин отвернулся от нее к остальным командирам.
   - Ну, что же, давайте поговорим. - Он указал на бревна: - Садитесь...
   Партизаны кругом обступили бревна. Васька, размазывая по лицу слезы, сел прямо на снег.
   Зимин взглянул на стоявшего рядом с Женей Федю и почувствовал, как по всем жилам пробежал неприятный холодок: лицо механика было страшно в своей неподвижности, словно в камень вправили живые глаза,- и из них смотрели и нетерпение, и боль, и гнев.
   - Сядь, Федя,- пригласил он ласково.
   Федя продолжал стоять, сложив на груди руки.
   Маруся Кулагина села возле Любы Травкиной. Весь зиминский отряд был здесь, кроме часовых, Нины Васильевой, еще третьего дня ушедшей в Певск с заданием к городским подпольщикам, и тяжело раненных; но вокруг командиров слышались лишь напряженное дыхание людей и шум сосен.
   - Сложный вопрос перед нами, товарищи,- тихо сказал Зимин.- Есть предложение товарища Голубеза - всеми имеющимися у нас силами сделать налет на Певск и освободить Чайку. Это предложение горячо поддерживается и другими товарищами. Давайте подумаем: реально ли оно?
   Пока он говорил, тяжелая туча нависла над поляной, снег перестал искриться, и в лесу сразу стало темнее.
   - Сестра бежит,- сказал Николай Васильев.
   Зимин оглянулся.
   - Товарищи, Катю-то... - Выбежав из-за деревьев, Нина окинула взглядом толпу и догадалась, что здесь уже все известно.
   Зимин подозвал ее. Семен Курагин потеснился, и Нина села между ним и Карпом Савельевичем.
   - Что в городе? Население знает?
   - Только и говорят об этом, товарищ командир. Кто-то пустил слух, будто партизаны придут в город, чтобы, значит, Чайку освободить. Ждут нас.
   - А немцы? Вероятно, дошли эти слухи и до них? Поколебавшись, Нина подтвердила:
   - Я насилу выбралась... полон город немцев... На всех дорогах орудия и пулеметы выставлены... Мимо Головлева шла, из села конница помчалась. Тоже, наверное, туда.
   - Слышали, товарищи? - спросил Зимин.
   Взгляд его остановился на Феде.
   - Это только доказывает, что немцы не хуже нас понимают, что такое для народа Чайка! - сказал Федя.
   - Предположим... И что же ты предлагаешь?
   - Любой ценой пробиться в город и спасти!
   Гул взволнованных голосов прокатился по поляне. Васька смотрел на Федю восторженно, разгоревшимися глазами.
   - Действительно! - вскрикнула Женя.- Що с того, що немцев богато? И нас немало.
   Лицо ее было бледно, а глаза, полные смятения, оглядывали всех и, казалось, говорили: "Катя у немцев, а мы тут на разговоры время тратим... Ой як цэ погано!"
   Зимин перевел взгляд на старика - командира отряда лебяженцев. Поглаживая седую бороду, тот тихо сказал:
   - Лексей Митрич, разве забудешь... На каждом шагу ее немцы стерегли, а она шла, чтобы вызволить, стало быть, нас... Можно сказать, скрозь смерть до нас слова Иосифа Виссарионовича донесла... И это разве забудешь... кем она была для нас, Чайка-то! Не спасти... Да я тогда не то что - ни детям, ни внукам в глаза не смогу посмотреть! Растерзали, мол, Чайку, а ты где, дед, в это время был? В лесу. А в руках у тебя что было? - Он дернул с плеча винтовку. - Ружье! А за поясом? Гранаты!
   - Мои мысли! - возбужденно вскрикнул Курагин. Вскочив на ноги, он заговорил торопливо, взволнованно:- Что же получается, Егор те за ногу, а?.. Отпустили меня сюда товарищи с единогласным наказом...- Ресницы его заморгали, и лицо стало малиновым.- Лексей Митрич! Товарищ командир! Под пушками ляжем, а спасем! Спасем, Егор те за ногу!
   - Спасем! - крикнуло несколько голосов.
   Черные глаза Любы Травкиной, пламенея, сверкнули по толпе.
   - Чего говорить? На Певск!
   Ее призыв подхватили так дружно, что эхо вздрогнуло и далеко разнеслось по лесу.
   Маня Волгина с радостной надеждой смотрела на партизан.
   Широкая грудь Феди поднималась высоко, глаза горели. Мысленно он уже видел себя врывающимся в город впереди гневного партизанского войска.
   Зимин встал - бледный, с плотно сдвинутыми бровями. Партизаны притихли. Он вытер шапкой пот со лба и остался с раскрытой головой.
   - Я понимаю вас, но... плохо забывать, товарищи, про то, зачем мы с вами здесь, в лесу. И не только это...
   Он посмотрел на Федю, и взгляд его, словно свинцом налитый, заскользил по лицам.
   - Феде еще я прощаю, он... А вы? Разве не знаете вы, с каким трудом пришлось нам - и больше всех Чайке - вырывать народ из фашистской кабалы? И еще не всех вырвали... Томятся за колючей проволокой... Зачем мы это делали? Зачем это делала Чайка? Я думаю, не для того, чтобы положить народ у немецких пушек. Правильно, Маня? - спросил он Волгину, лицо которой от его слов опять помрачнело.
   Она отвернулась и заплакала, уткнувшись лицом в колени.
   Федя понял: Зимин хочет отклонить его предложение, а это означало: Чайка отдается немцам на растерзание... Чайка! Его сказка голубоглазая, поцелуй которой все еще горел на его губах! Светящееся любовью ее лицо стояло перед глазами, а в ушах звучало: "Любимый мой..."
   Глаза его потемнели от ярости.
   - Пусть Чайка, которая жертвовала собою для народа, погибнет, а мы, окажемся в роли спасителей народа... Может быть, ордена за это получим! - прокричал он запальчиво.
   - Кто ж это так думает? - строго спросил Зимин. Федя открыто встретил его взгляд.
   - Тот, кто призывает отказаться от спасения Чайки.
   Какое-то мгновение на поляне стояло безмолвие; потом взрыв негодования оглушил Федю.
   Командир лебяженцев вскочил, и в глазах его под седыми бровями заплясали искры.
   - От немцев ты потерпел, молодой человек! - закричал он, потрясая перед лицом Феди винтовкой.- Но ежели ты еще раз скажешь такое про Лексея Митрича,- богом клянусь: пущу пулю тебе в голову, не стерплю. Винись сейчас же!
   Федя до боли стиснул зубы. Он понимал, что нанес Зимину тяжелое оскорбление. Минуту назад он и сам бы мог пустить пулю всякому, кто посмел бы обвинить командира в нечестности и тем более в подлости, но теперь ничуть не раскаивался в сказанных словах; наоборот, сожалел, что они слишком мягки. Ему, ослепленному своим чувством к Кате, думалось, что в мире не может быть преступления большего, чем отказаться от ее спасения,- и никакая цена, по его мнению, не могла быть слишком высока, если дается она за жизнь Чайки...
   - Здесь мы - сила, а там, на открытом месте,- пушечное мясо. Итти на штурм - значит повести людей на расстрел, на самоубийство! - донесся до его сознания голос жениного отца - агронома Омельченко.
   "Пожалуй, командир и прав по-своему: одному человеку тяжело решиться взять на свою совесть такое дело..." За этой мыслью побежали другие. "А если это получится помимо Зимина?.. Наверное, Зимин втайне и сам хочет, чтобы так получилось... Поэтому и открытый совет отрядов собрал".
   Отстранив старика, Федя подступил к Зимину так близко, что чувствовал на своем лице его учащенное дыхание.
   - Алексей Дмитриевич! Одному тяжело: все-таки риск, хотя и не бывает войны без риска... У меня предложение: вопрос о налете поставить на голосование.
   Он сказал это так тихо, что даже стоявшие рядом не расслышали ни слова. Кто-то крикнул:
    - Тише, товарищи!
   - Ты что же, Федя, думаешь, мы... на колхозном собрании? - удивленно произнес Зимин.- По-моему, здесь у меня открытый совет с командирами отрядов, и я не председатель колхоза, а командир партизанского соединения.
   То, что крылось за словами: "одному тяжело", только сейчас дошло до него, и он вспыхнул.
   - Я собрал вас, чтобы выслушать и вместе подумать.- Голос его с каждым словом звучал все резче и злее.- Но как поступить - это буду решать я сам, а вы все, пока я ваш командир, будете беспрекословно выполнять все, что я прикажу. Ясно? А снять меня с командования может только партия. Тоже ясно? Твое предложение о штурме города я отвергаю как авантюру! Я не хотел быть резким, я хотел тебе и другим - разгоряченным головам - по-товарищески доказать неприемлемость такого предложения. Но ты вынуждаешь меня на иной тон. Ну, что же!.. Я прошу тебя понять сейчас и запомнить на будущее: риск риску рознь. Есть риск оправданный, есть вынужденный и есть преступный, за который расстреливают! Все!
   "Все!" - это слово отдалось в груди Феди, как полоснувший нож. Сердце плеснулось, горячей волной хлынуло к горлу.
   - Нет, не все! Я один пойду! - закричал он в бешенстве.- В городе есть люди, которые не задумаются ради Чайки подвергнуть опасности свою жизнь... Подниму их... А если...- Он сжал кулаки.- Если не удастся спасти, пусть ее смерть ляжет на твою совесть... "командир партизанского соединения"!
   Лицо его передергивалось и вдруг как-то странно побелело.
   - Будьте вы все прокляты! Трусы! - прорыдал он и повернулся, чтобы выбраться из толпы.
   И опять взрывом взметнулись голоса. Отряд раскололся надвое: одни были на стороне Зимина, другие - на стороне Феди. Не потому, что не поняли ясной правды слов Зимина; но эта правда была слишком холодна и трезва, чтобы быть принятой сердцами, горевшими одним порывом - спасти Чайку! Правда отчаяния, гнева и страстной любви, вырвавшаяся из сердца Феди, была желаннее, глушила голос рассудка.
   Маруся Кулагина поднялась, вся дрожа: глубокое уважение, которое она всегда испытывала к Зимину, надломилось в ее душе. Она хотела, как и Федя, бросить командиру в лицо упрек в равнодушии к судьбе той, которая с любовью называла его своим отцом.
   Но в это время плывшая над поляной туча расползлась, брызнули солнечные лучи, и шум сразу оборвался: на глазах командира сверкали слезы.
   Слова упрека застряли у Маруси в горле. Она смотрела на Зимина и видела то, что раньше, может быть, и замечалось, но проходило вскользь по сознанию: на голове командира не было ни одного черного волоска, а лицо все в морщинах, и весь он простой - очень простой, близкий. Ее охватило жарким стыдом за то, что минуту назад она так нехорошо думала, и страстно захотелось обнять Зимина и на его груди выплакать свою боль.
   Пораженный внезапной тишиной, Федя оглянулся. На лице его сначала отразилось недоумение; потом оно дрогнуло: мука, раздиравшая ему душу, такая же сильная, глядела на него сквозь глаза командира. С минуту, оба седые, смотрели они друг на друга, и Федя, потупив голову, проговорил:
   - Прости, командир...
   - Ничего... Я понимаю,- тихо, с трудом сказал Зимин.
   Если бы знали они все, какое место в его сердце занимает Чайка - его воспитанница, его названая дочка! Не одну - десять своих жизней отдал бы, лишь бы она жила!
   Еще утром у него возник план спасения Кати, но шансов на успех было столько же, сколько и против. Собирая совет, он думал, что у кого-либо может возникнуть более надежная мысль, но теперь убедился окончательно: его план - единственно возможный.
   Васька поднял оброненную командиром шапку. Зимин взял ее и машинально отряхнул приставший к ней снег.
   - Сегодня, товарищи, будет... катина ночь!
   Толпа настороженно затихла, и у многих глаза засветились надеждой: если командир говорит так уверенно, то, конечно, он знает выход.
   - Товарищи командиры отрядов, и ты, Федя, прошу в землянку,- приказал Зимин и стал выбираться из толпы.
   В землянке он сел на чурбан и не проронил ни слова, пока все не разместились на нарах. Лицо его, когда он поднялся, было спокойно и решительно.
   - Начнем с моста, товарищи. Строительство в таком состоянии, что через несколько дней мы все равно должны его уничтожить. Сделаем это сегодняшней ночью. Ясно, Федя?
   - Насчет моста - да, но как это спасет Катю? - глухо отозвался Федя.
   Не ответив ему, Зимин оглядел всех командиров.
   - Мост я беру на себя. А у вас, товарищи, такая задача: в разных концах района, - где именно, мы это сейчас распределим,- поджечь дома, занятые немцами, и, по возможности, уничтожить живую силу.- Он провел рукой по лбу.- Налет на мост и пожары в деревнях заставят немцев отвлечь войска из города, распылить их. И тогда... отряд на конях - человек в двадцать пять, в форме немецких солдат - ворвется в город... Зимин повернулся к Феде.
   - Отряд в Певск поведешь ты. Коней дадут залесчане.
   - Спасибо, товарищ командир! - посветлев, вскрикнул Федя.- Я... поведу!
   
   
   
   
   

Глава двенадцатая

   Катя вошла в кабинет в сопровождении Августа Зюсмильха и четырех солдат. Встретившись взглядом с фон Ридлером, она содрогнулась и чуть подалась назад. Ридлер улыбнулся: камера произвела впечатление.
   Он приказал Зюсмильху принести шинель, сам накинул ее на голые плечи Кати и указал на диван.
   Катя села. Повинуясь движению бровей шефа, Зюсмильх и солдаты вышли.
   - Я хочу предложить вам дружбу...- сложив на груди руки, сказал Ридлер.- О себе можете ничего не говорить: все, что мне нужно знать о вас, я знаю.
   Катя в изнеможении привалилась на валик дивана, по лицу ее пробегала мелкая дрожь, но глаза попрежнему были непримиримо враждебные - сквозь их сгущенную синеву смотрели презрение и брезгливость, и Ридлер понял: время, которое он тратил на придумывание доводов, долженствующих "мирным путем" привлечь партизанку на его сторону, потрачено попусту.
   Он хрустнул пальцами.
   - Я не имею времени для длинного разговора. Вы поможете мне ликвидировать последствия вашей вредной деятельности, я гарантирую вам будущность. Что надо? Во-первых, заманить в ловушку зиминский отряд, и как только отряд будет уничтожен, вы, например, по радио и на строительстве скажете: доклад Сталина - партизанская подделка. Москва давно немецкая, вы обманывали народ, потому что хотели жить и боялись немцев, а теперь убедились, что сопротивление ничего не даст и жить будут только те, кто прекратит бессмысленный бунт. Вы попросите у народа прощения за свой обман.
   С пылающими щеками Катя поднялась с дивана, но Ридлер заставил ее сесть.
   - У вас будет баснословная обеспеченность. Вы будете ходить в таких тканях, какие и дочерям микадо не снились. Вы...
   - Оставьте их, эти ткани, для себя,- брезгливо прервала Катя: - для савана.
   Она отвернулась.
   Ледянистые глаза Ридлера вспыхнули.
   - На что вы надеетесь? - стиснув кулаки, закричал он яростно.- Будет надобность, и мы выставим против каждого вашего самолета сто самолетов, против каждого вашего танка - двести танков.
   Опомнившись, разжал кулаки, улыбнулся.
   - Не торопитесь с окончательным ответом. Ваши слова - результат разгоряченного мозга, а все надо продумать холодно и не забывать: кроме слов, у меня есть и другие инструменты воздействия на язык и упрямство.- Сдавив ее голову ладонями, он почти коснулся глазами ее глаз.- Ты в моей лаборатории видела далеко не все, что можешь получить.
   В зрачках Кати что-то дрогнуло. Это не ускользнуло от Ридлера: "Боится,- значит, еще не все потеряно. Будет упорствовать-на другом языке разговор поведем. Душа от тела неотделима: тело застонет, и душа отзовется". Он отпустил ее голову, сладко потянулся и, чтобы сильнее подчеркнуть этим безвыходность ее положения, сказал лениво, в протяжном зевке:
   - Я оставляю вас для размышлений.
   И вышел из кабинета.
   Катя плотнее укуталась в шинель. Часы на стене стучали громко, словно каждым ударом маятника напоминая, что пролетело еще одно мгновение, еще на одну секунду стала ближе чугунная массивная дверь "лаборатории" этого зверя. Проскрипев ржавыми петлями, дверь захлопнется наглухо, и этот скрип будет как бы чертой, за которой навсегда останется звучание человеческого мира.
   Вдруг она вздрогнула.
   "Мамка?.."
   За спиной слышался какой-то неясный шум, галдели по-своему немцы.
   "Так это галлюцинация",- решила Катя и опять вздрогнула: "Ее голос!.." Стремительно поднявшись, она вся ушла в слух. По отдельным словам матери, уловленным сквозь шум, поняла: мать не схватили - сама пришла.
   "Сама!"
   Стояла Катя и не чувствовала ни боли обмороженного тела, ни озноба, трясшего всю ее. Сознание остановилось на мысли: "Что же теперь будет?" Она не сомневалась: что бы ни делали с ней немцы, не сломится. Но... если звери на ее глазах примутся мучить мать? Конечно, и это перенесет, должна перенести, - но как же будет тяжело! Ведь там, в той страшной камере, где седеют такие, как Федя, чтобы выдержать, нужно стальным сделаться. С живым сердцем там нельзя: легко потерять рассудок и волю над собой.
   Маятник отсчитывал секунды. Сколько раз он покачнулся из стороны в сторону? Казалось, прошло много-много длинных, как бесконечность, часов.
   - Если ты хорошая мать, найдешь нужные слова, которые спасут твою дочь от смерти,- раздался возле самой двери голос Ридлера.
   Дверь распахнулась, и в кабинет втолкнули мать. Плохо видящими от слез глазами Василиса Прокофьевна отыскала Катю, шагнула вперед; но ее ноги, словно поскользнувшись, подкосились, и она оперлась о стену.
   - Зачем... п-пришла?-с укором и болью вырвалось у Кати. Лицо ее, искаженное мукой, будто мелом покрылось.
   - Ничего, доченька, ничего... Потерпим,- прошептала Василиса Прокофьевна, невольно, без всякого умысла повторив слова Кати, которые та сказала ей в ночь прощания на берегу Волги.- Ничего, доченька! - крикнула она сквозь прорвавшиеся рыдания и кинулась к дочери.
   Катя судорожно обняла ее.
   - Мамка ты моя!..
   
   
   
   
   

Глава тринадцатая

   К вечеру строительство осталось единственным местом в районе, куда еще не проникла черная весть.
   Сгущенные сумерки плыли над Волгой. Сквозь строительный шум прорывались торжествующие окрики немцев:
   - Ну!
   - Русский свинья!
   - Стрелять! Ну!
   Солдаты били работающих кулаками и прикладами. У блиндажей группа плотников обтесывала перекладины для виселиц; из соседнего района пригнали свыше пятисот человек, и Ридлер ввел в действие свой старый приказ: за малейшую провинность - смерть!
   Прибывшие угадывались по неловким движениям, по страху и ошеломленности, застывшим на их лицах. Большинство из них угнали на полустанок Большие Дрогали, чтобы доставить материалы, необходимые для окончания строительства.
   Швальбе нетерпеливо поглядывал на дорогу, по бокам которой горбились землянки, обнесенные колючей проволокой и глубокими рвами; его беспокоило, как бы партизаны в отместку за Волгину не совершили налета на обоз.
   С ним рядом стояли Курц и Тимофей Стребулаев. Курц был, по обыкновению, пьян и тупо улыбался, а с лица старосты не сходило выражение мрачной тоски. Ридлер уважил его просьбу и послал жителей Красного Полесья на погрузочные работы; никто здесь не знал, что это он предал Волгину, но где порука, что не узнают? Может, кто-нибудь из тех, что сейчас приволокут телеги, уже встречался с его односельчанами... Страшно было ходить здесь, ежеминутно ожидая разоблачения, а при мысли, что скоро нужно будет вернуться домой, где, возможно, ждут его соседи, становилось еще страшней: на строительстве все-таки танки, пулеметы, много солдат...
   Он вздохнул и, отойдя от немцев, сам не зная зачем, забрался на крутую насыпь.
   Здесь вместе с другими строителями, утрамбовывая землю, постукивал кувалдой Степка.
   - Поставь на другую работу - присматривать за чем-нибудь,- попросил он угрюмо.- Что я - каторжник, что ли?
   - Мне надоть, чтобы ты тут работал... с кувалдой... Понял? - со злобой прошептал Тимофей и, положив на его плечо руку, заговорил во весь голос ласково и с печалью.- Ничего, Степушка, не могу для тебя поделать. Знаешь, такой же я подневольный, как и все... без веса, без правов. Самого пороли... Терпи, сынок! Думаешь, мне-то легко смотреть на тебя? На остальной люд - легко? Кровью сердце обливается, да - эх!.. Терпи, милый!
   Он провел по глазам рукой и хотел еще что-то сказать, но, взглянув на дорогу, замолчал: из селя выезжал обоз. Людей, запряженных в сани, было плохо видно; отчетливее был заметен исходивший от них пар - он, как мутное облако, плыл над подводами. На минуту замер весь строительный шум. Люди с ужасом смотрели на это облако.
   - Ну, пферде! Иго-го! - неслось с дороги. Сбежав с насыпи, Тимофей в ожидании закурил. Тяжело скрипели сани, доверху нагруженные сталью, железом и пузатыми бочонками. Люди, запряженные в них, шатались из стороны в сторону; под ноги им падали капли пота, смешанного со слезами.
   На первых санях, нагруженных двутавровыми балками, сидел фельдфебель с бульдожьим лицом. Глядя на мутное небо, он курил, выпуская дым затейливыми колечками.
   Маруся Кулагина, Вера Никонова и Нина Васильева шли, запряженные в третьи сани. Уж много раз касались их спин острия штыков, а в ушах пьяно звучало:
   - Ну, пферде! Иго-го-го!
   - Нет, не упаду... Еще немного, совсем немного! - как заклинание, жарким шопотом - повторяла Маруся. Другим можно было упасть: они рисковали только собой... А если упадет она или кто-нибудь из ее подруг и немцы увидят гранаты - останется целым строительство, сорвется "катина ночь", погибнет Чайка.
   - Бодрее, девчата, бодрее!..
   Передние сани подъехали ко рву перед насыпью. Фельдфебель спрыгнул наземь и отрапортовал начальнику строительства, что все материалы доставлены полностью, на станции ничего не осталось.
   - Разгрузийт в два счета,- отрывисто приказал Швальбе Тимофею.
   Стребулаев подбежал вплотную к саням.
   - Родненькие! - Стараясь возвысить свой голос над грохотом бетономешалок, он побагровел от натуги.- Не от себя... по подневолью приказываю: выпрягайтесь скоренько и разгружайте... Богом прошу, чтобы без сопротивления... Злы немцы... Эх, милые, душа скорбит...
   Увидев Кулагину, высвобождавшуюся из оглоблей, он испуганно смолк.
   Обождав Веру и Нину, Маруся вместе с ними, пошатываясь, пошла вперед мимо передних саней. Тимофей робко преградил им дорогу.
   - Красавицы, золотенькие... куда? Разгружать нужно. Маруся, взглянув на него, как на пустое место, направилась прямо к офицерам.
   Одновременно с ней к ним подбежал инженер, отвечавший за укладку рельсов, и встревоженно доложил начальнику строительства, что шпалы изготовлены из недоброкачественного материала: дают трещины, переламываются.
   - Надо хорошенько последить за плотниками,- сказал Швальбе Генриху Мауэру и выжидательно повернулся к Марусе.
   - Измотались... Разрешите отдохнуть чуточку? - попросила она задыхаясь.
   - Нет!
   Курц улыбался.
   Маруся заметила это и упала перед ним на колени.
   - Разрешите, господин офицер! Если хотите, мы споем вам и спляшем; если хотите... Только отдохнуть разрешите, совсем немножко.
   Не переставая улыбаться, 'Курц толкнул ее ногой и посмотрел на начальника.
   - Что она сказала?
   Швальбе нехотя перевел и нетерпеливо щелкнул пальцем по часам: шеф приказал, чтобы работа шла без всяких перерывов на отдых.
   - Да? Очень хорошо! - воскликнул Курц.- У меня... хе-хе-хе... большая страсть к зрелищам.
   И в глазах Мауэра, плотоядно разглядывавшего поднимавшуюся Марусю, мелькнуло тоже что-то похожее на интерес. Швальбе отрицательно качнул головой.
   - Можно! - упрямо настаивал Курц. Ссориться с офицерами Швальбе было невыгодно.
   - Только недолго, - сказал он и, круто повернувшись, пошел к берегу.
   Маруся поняла, что просьба ее принята. Поднявшись, она обернулась к обозу.
   - Девчата, идите сюда - отдых!
   От саней отделились девушки и двинулись к блиндажам.
   Притащив хворост, солдаты принялись разжигать костер. Курц весело потирал руки: интересно, как будет плясать и петь эта русская девка, едва державшаяся на ногах? Хворост загорался плохо, дымил.
   - Пить, - попросила Маруся.
   Глаза эсэсовцев смотрели на нее непонимающе.
   - Тринкен,- вспомнила она слово, осевшее в памяти в дни учебы.
   Курц, смеясь, сказал что-то фельдфебелю. Тот сбегал в блиндаж и притащил полное ведро воды. Маруся понимала, что это было очередной забавой немцев, и все же обрадовалась: жажда жгла губы, горло и грудь, а потом вода ей была нужна, чтобы вернуть голосу силу и выиграть время.
   Она жадно припала губами к ведру, которое фельдфебель поднес ей, как лошади, прямо к лицу. Он то и дело отнимал его, с силой ударяя краем ведра по ее зубам. С подбородка у нее лило, платье стало мокрым до подола. Солдаты хохотали. Курц аплодировал, у Мауэра губы скривила улыбка.
   "Пусть издеваются, перетерплю, - за дорогу не то видела",- думала Маруся. Судорожно глотая попадавшую в рот воду, она настороженно осматривалась.
   Перед дверьми блиндажей встали: у одного - Люба Травкина, у другого - Вера Никонова, к танкам подходили Нина Васильева и с ней еще шесть девчат, а у пулеметов еще никого не было...
   - Говорили, что в этих селах хороших девушек не имеется. Смотри сколько! - сказал Курц Мауэру.
   Тот безразлично скосил глаза на смертельно уставших девушек, усаживавшихся на землю возле танков.
   - Они больше не будут лошадьми. Мы их по-другому используем! - весело добавил Курц и выразительно щелкнул пальцами.
   Маруся все пила.
   А весть о том, что русские девушки добровольно вызвались петь и плясать, чтобы заработать отдых, быстро облетела стройку. С разных концов площадки и с реки бежали солдаты.
   Подошли танкисты и пулеметчики.
   От немецких мундиров у Маруси в глазах было зелено. Казалось, зеленый вал огородил ее и костер.
   Однако зорким взглядом своим она видела, что к двум пулеметам, направленным на лес, обнявшись, подходили две подруги. Неподалеку от пулемета, обращенного на дорогу, встала Волкова и смотрела на реку. Можно было начинать, но мешало одно непредусмотренное препятствие - шум стройки, и особенно грохот бетономешалок. Маруся с тоской посмотрела вокруг.
   Мауэр, которому наскучило наблюдать, как она пьет, вышиб из рук фельдфебеля ведро; и оно покатилось с пригорка, разбрызгивая воду.
   -Ну?
   Выжидать дальше было рискованно. Сложив на груди руки, Маруся откинула назад голову и запела:
   
   Цыганочка... ока- ока...
   
   Грохотали бетономешалки, стучали топоры, визжали пилы. :
   
   Цыганочка черноока, -
   
   пропела Маруся и замолчала. Разве могут услышать в лесу, когда в этом грохоте она сама едва-едва слышит свой голос?
   Лицо ее стало мертвенно бледным. Расширенные зрачки влажно поблескивали. Столько перенести, так измотать себя - и все попусту!
   Она взглянула на темный лес, и одна за другой на ее руку упало несколько крупных слез.
   Немцы разочарованно и угрожающе зашумели-
   Расстегивая кобуру, Мауэр крикнул:
   - Ну!
   Курц, щелкнув пальцами, притопнул ногой:
   - Тиганошек... Эх!
   Сдерживая рыдания, со сложенными на груди руками, Маруся прошлась вокруг костра.
   
   Цыганочка... ока-ока...
   
   Голос прозвучал совсем тихо и хрипло.
   
   Цыганочка черноока... -
   
   донеслись до нее от танков голоса подруг и поддержали ее упавшие силы.
   Да, петь надо! Петь, не умолкая, и думать о том, что это делается и для Москвы и для спасения Чайки. Когда-нибудь, хотя бы на минутку, смолкнут эти проклятые машины - и тогда к лесу прорвутся их голоса, прорвутся!
   Глаза ее зло сверкнули. Она подняла руку, тряхнула головой.
   - Эх-х! - топнула ногой и вихрем пронеслась по кругу.
   
   Цыганочка черноока, Цыганочка черная, погадай!
   
   ...Мауэр выбрался из толпы.
   Возле пильщиков он остановился, молча взял отпиленный брусок и, счистив с середины опилки, понюхал.
   - Смола, ваше благородие, - сказал Фрол Кузьмич, поглядывая на лес. "Может, ошибся Минька - померещились ему партизаны", - думал он в тревоге.
   - Затшем так много? - спросил Мауэр.
   - Лес такой смолянистый у нас, ваше благородие. Мы уж тут ни при чем. Это от бога положено.
   - Бог? Затшем все середина?
   - А смола, она, ваше благородие, как кровь в человеке - всегда середину любит... Иной раз, правда, дырку пробивает и наружу выходит, вроде свища...
   - Дирка?
   Немец поднял брусок.
   - Нет, ваше благородие, здесь нет дырки, это смола, - торопливо проговорил Фрол Кузьмич. Он показал на брусок, лежавший на распилке. - Вот полюбопытствуйте: пилим только - и смола. Такая уж у нас порода смолянистая.
   Немец почертил по бруску ногтем, обнажился надпил.
   - Смоля?
   - Смола, ваше благородие.
   Подняв брусок над головой, Мауэр с силой швырнул его на землю. Брусок разломился на две половины, как раз в том месте, где сочилась смола.
   Мауэр прищурился:
   - Смоля?
   - Говорю; ваше благородие, иной раз дырку пробивает и наружу выходит, вроде свища...
   Вздохнув, Фрол Кузьмич осмотрелся. Рядом ни живы ни мертвы стояли Клавдия, тетя Нюша и Минька; на дороге растянулась вереница саней; у бетономешалок горел костер, освещая зеленую толпу солдат; лес стоял спокойный, темный.
   "Эх, видать, и вправду померещились Миньке партизаны!"
   - Я буду сейтшас в твой голёва дирка делайт,- услышал он голос немца и увидел, как тот вынул револьвер. А на берегу происходило что-то непонятное: грохот бетономешалок смолк, и сквозь стук топоров и визг пил донеслись водные девичьи голоса, распевавшие:
   
   Цыганочка черноока, Цыганочка черная, погадай!
   
   Мауэр поднял револьвер, и Фрол Кузьмич зажмурился. Лес шумел глухо. От него веяло морозной смолянистой прохладой, и где-то совсем близко монотонно выговаривала кукушка: ку-ку... ку-ку... ку-ку... Щемящей тоской сдавило сердце и потянуло его вниз. Немец целился прямо в лицо.
   - Прощай, Минька, - прошептал старик.
   Грохнул выстрел, и Фрол Кузьмич с удивлением отметил, что не чувствует боли и не падает. Он никак не мог понять: жив или умер?
   Открыв глаза, остолбенел еще больше и заморгал. Немец извивался в предсмертных судорогах. Минька сидел на нем верхом и дубасил его кулаками по голове. А из лесу, казалось, из-за каждого дерева, выбегали партизаны - мужчины и женщины. От винтовок отделялись белые дымки, грохотали взрывы.
   Старик повернул голову к мосту и снова на мгновение зажмурился - громадными, гулко громыхавшими кострами полыхали оба танка. Возле одного из них мелькнула фигура девушки с гранатой в поднятой руке.
   По всему берегу, как очумелые, метались зеленые фигуры; за ними бегали разъяренные строители - кто с чем: с топорами, с лопатами, с дубьем. Подпрыгивали и падали немцы от партизанских пуль, от ударов топоров и лопат.
   От вереницы саней, размахивая кулаками, бежали мученики, сбросившие с себя лошадиные путы.
   - Бей! - неслось оттуда.
   - Бей! - слышал Фрол Кузьмич позади себя.
   И справа и слева бежали мимо него люди и кричали:
   - Бей фашистских тварей! Рази гадин!
   Мелькнуло лицо Клавдии. Старик оглянулся - никого из пильщиков рядом не было. Пилы торчали, оставленные в бревнах, или валялись на земле. Горячо стало у него на сердце.
   - Добивай, Минька этого хлюста, а я... - крикнул он хрипло и схватил первый попавшийся под руку брусок.
   С насыпи сбегал, стреляя из револьвера, Швальбе. Фрол Кузьмич кинулся ему наперерез. Впереди него бежала седая женщина с топором.
   - Стой, ведьмюкин выкладок! - кричала она.
   Швальбе выстрелил, и женщина упала. Фрол Кузьмич перепрыгнул через труп.
   - Стой!
   Немец прицелился в него, но выстрела не последовало: вышли все патроны. Он бросил револьвер и повернул было обратно, но навстречу ему с той стороны, размахивая наспех подобранными с земли кольями и досками, на насыпь сплошной стеной взбирались старики и женщины из обоза. Лица у всех были перекошены яростью:
   - Бей!
   Швальбе резко повернулся к Фролу Кузьмичу и поднял руки.
   Старик, крякнув, хватил его бруском по лбу. Брусок разлетелся, переломившись посередине - на месте, выпачканном смолой.
   - Ах, чорт! - выругался Фрол Кузьмич: второпях он не разобрался и взял не тот брусок.
   Он пнул Швальбе ногой.
   Шагах в пяти хрипел вдавленный в снег фельдфебель. Одна женщина навалилась ему на ноги, другая обеими руками сдавливала горло. Чуть дальше из-за груды бревен вылетали белые, как хлопья ваты, дымки - это стреляли немцы. Их пули уже сразили старика, из Залесского и двух женщин. Фрол Кузьмич схватил обломки бруска, на бегу поднял их над головой.
   - Бей, мать их... Воздух гудел от криков.
   Возле леса, чадя густым дымом, взметнулось красными языками с десяток костров: пильщики жгли плоды своего подневольного труда.
   Тетя Нюша, освещенная пламенем горящих танков, казалось, вросла в насыпь широко расставленными ногами и кувалдой вбивала в землю Карла Курца. Эсэсовец давно уже был расплющен в лепешку, а она все била, била...
   На мосту шла рукопашная схватка. Трещал лед, гулко всплескивалась под телами падающих людей вода. У самой кромки берега цепью залегли партизаны с винтовками и автоматами. Они добивали гитлеровцев, прыгавших в реку с берега и моста в надежде спастись бегством по хрупкому льду или вплавь.
   Остановившись возле трупа Маруси Кулагиной, Зимин напряженно смотрел на другой берег - на партизан, взбегавших на мост.
   - За Чайку! Бей! - неслось оттуда.
   Так началась "катина ночь".
   
   
   
   

Глава четырнадцатая

   - Идите к чорту! Я говорил вам: в нашем деле слюнтяи не годятся! - взбешенно заорал Ридлер. Он оттолкнул Зюсмильха и подошел к Кате.
   - Сейчас, через минуту, я вернусь... У меня голова... Немного свежего воздуха... - Поскользнувшись на липких от крови половицах, Зюсмильх съежился, перешагнул через бесчувственное тело Василисы Протафьевны и направился к двери. Прикрывая ее, он услышал вкрадчивый голос Ридлера: "Жарко у нас, душечка? Такое учреждение... Может быть, перестанем упрямиться? Нет? Ну что же, вы у меня в гостях, а я хозяин гостеприимный".
   Зюсмильх обтер платком холодный пот, струившийся по лицу.
   - Накалить иглы! - расслышал он разъяренный голос и тяжело стал подниматься по винтовой лестнице. На площадке столкнулся с секретарем Ридлера.
   - Мост! Залесское горит!.. Большие Дрогали!.. - прокричал тот, как в бреду, и побежал вниз.
   Зюсмильх тупо посмотрел ему вслед.
   На улице стояла морозная тишина, нарушаемая лишь шагами часовых. Дома растянулись темные, без единого огонька, но Зюсмильху показалось, что он видит прильнувших к стеклам людей: жители Певска не были заключены в концлагери, потому что работали в речном порту и на железнодорожной станции. На мгновение ему почудилось, что дома задвигались, поворачиваясь к нему другими сторонами, и там у каждого окна тоже притаились люди с тяжелыми, как свинец, глазами и о чем-то перешептывались. Трясущимися руками он протер очки и, выругавшись, зашагал по изрытому ямами тротуару, поминутно оглядываясь и вздрагивая от скачков собственной тени.
   Остановился на окраине города, возле домика Аришки Булкиной. Калитка и дверь в сени были распахнуты настежь. На улицу вырывался визгливый пьяный хохот и бренчание гитары.
   Зюсмильх без стука вошел в избу. В горнице горел свет, а в прихожей было полусумрачно и тесно; здесь друг на дружке, как в мебельном складе, громоздились диваны, кровати, шкафы, натасканные сюда предприимчивой хозяйкой из соседних опустевших домов. Морщась от пьяного визга Аришки, он ощупью пробрался к дверям горницы.
   На кушетке полулежал офицер во френче и кальсонах и, что-то мыча, бессмысленно дергал струны гитары. Второй офицер, тоже полураздетый, с подстриженными рыжими усами, сидел у стола, заставленного бутылками, стаканами и тарелками. На коленях его прилепилась Аришка в одной рубашке, низко спущенной с плеч. Немец с тупой ухмылкой щекотал ее, а "красотка" хохотала и взвизгивала, встряхивая разметавшимися по голой спине густыми волосами:
   - Щикотно, господин охвицер... Ой, щикотно!..
   Окинув взглядом всю горницу, заставленную зеркалами, заваленную одеялами, подушками, свернутыми коврами, Зюсмильх увидел еще одного офицера - туловище его было под столом, а голова - на стуле. Он громко, с присвистом всхрапывал. Все трое были из гарнизонных частей.
   Оглянувшись, Аришка спрыгнула на пол и с улыбкой во все лицо шагнула к двери:
   - Милости просим, кавалер долгожданный. Давно не жаловали.
   Зюсмильх взглянул на нее поверх очков и что-то пробормотал. Подойдя к столу, он рывком дернул к себе стул, на котором лежала голова храпевшего офицера. Тот, грохнувшись с размаху об пол, застонал, но не проснулся. Весь дрожа, Зюсмильх тяжело опустился на стул.
   "Зазяб", - решила Аришка и опять улыбнулась.
   - Шнапс?
   - Да, да, шнапс, - с тоской проговорил Зюсмильх. Он провел рукой по горлу, желая этим подчеркнуть, что ему надо очень много шнапса. Офицеры смотрели на него неприязненно, явно расположенные начать ссору: в гарнизонных войсках не любили гестаповцев за их заносчивость. Особенно разозлен был рыжеусый. Когда Аришка подошла с бутылкой к столу, он схватил ее за волосы.
   - Ти русский поганий женщин. Я тебе есть плятить, а ти с моих колено... раз-раз - на шея к первой дрянь, - и с размаху ударил ее по лицу.
   Аришка взвыла и умоляюще вскинула глаза на гестаповца.
   - Господин кавалер!
   Но Зюсмильх ни на что не обращал внимания. Он сидел и что-то шептал, уставившись взглядом в свои ладони, почти сплошь покрытые засохшей кровью. Рыжеусый выхватил из рук Аришки бутылку, но офицер с гитарой, пораженный выражением лица Зюсмильха, тихо сказал:
   - Оставь. Пусть пьет. Видишь, сумасшедший.
   Он выбил пробку и поставил бутылку на стол. Зюсмильх залпом выпил стакан. Всхлипывая, Аришка подала на тарелке хлеб и кусок колбасы.
   - Вы уж, господа кавалеры, без ссоры... Я для господ охвицеров безотказная. А к ним побежала - гляжу, зазяб. Сердцем-то я рыхлая, с чувствием...
   Не закусывая, Зюсмильх выпил еще стакан. Очки его запотели. Сняв их, он близоруко оглядел офицеров и Аришку и одним выдохом проговорил:
   - Молчит!..
   - Кто? - спросил офицер, сидевший на кушетке.
   - Она.
   Зюсмильх положил на стол руки ладонями вверх.
   - Это вот... ее кровь.
   Рябое лицо его побелело и вроде как будто меньше стало от внезапно расширившихся глаз, плечи судорожно перекосились. Он схватил бутылку и, запрокинув голову, прильнул к горлышку.
   - Умеет пить! - одобрил рыжеусый.
   Когда в бутылке осталось меньше четверти, Зюсмильх отнял ее от губ, отдышался и долго сидел, не шевелясь, точно прислушиваясь к тому, что делалось у него внутри.
   - Нет, и это бесполезно. Все бесполезно!
   Он швырнул бутылку на пол. Осколки брызнули во все стороны, и лужица водки потекла под босые ноги перепуганной Аришки.
   - Глаза!..
   Лицо его стало еще белее, и от этого отчетливее обозначились яминки оспы.
   - Синие-пресиние... - прошептал он трясущимися губами, - и горят... Сама молчит, а глаза...
   Он ударил кулаком по столу.
   - Обманул нас всех фюрер! Никому не уйти живыми из этих снегов!
   Офицеры переглянулись, и рыжеусый настороженно покосился на Аришку, которая полудремала на кушетке, облокотившись на валик и бесстыдно оголив ноги. От Зюсмильха не ускользнуло оживление на пьяных лицах офицеров, и губы его скривились.
   - Можете донести! Я не возражаю. Еще можете сказать Ридлеру - он давно допытывается - это я сообщил командованию, что никаких красноармейских десантов в наших лесах не было. Зачем? Хотел стать на его место здесь, а теперь... О нет, боже избави!
   Он замолчал, уже не видя ни комнаты, ни своих слушателей, ни дремавшей Аришки. В мире были только он и она - Волгина, вернее ее глаза, и холод, страшный холод в его груди.
   Он знал, что эти глаза читают каждую его мысль, знают его тайное желание бежать немедля к себе в Германию, в свой Берлин. И он знал также: это не поможет! Они пойдут за ним всюду... Отыщут его на родной Фридрих-штрассе, найдут и на чердаке и в подвале... Они неотступно следят за ним.
   - Вот они! - заорал он исступленно и вытянул перед лицом руку, точно защищаясь. Взглянув по сторонам, прижался к спинке стула. - И здесь... И здесь... Синие-синие... Горят, а в груди от них холодно, лед. А за ними - опять... другие глаза... О, чорт! - Голос его хрипел, лицо перекосила судорога.
   Рыжеусый отодвинулся от стола, Аришка в испуге отбежала к двери, а спавший на полу офицер изумленно приподнял голову.
   В комнате раздался мелодичный звон. Он дошел до сознания Зюсмильха, и гестаповец осмотрелся. На стене, над кушеткой, в ряд висели восемь стенных часов. У всех ритмично покачивались маятники. Одни часы били просто - звонкими ударами, другие - с музыкой.
   Аришка с довольной улыбкой любовалась своим приобретением. На всех часах стрелки показывали одинаковое время: ровно час.
   - Меня ожидают, я ведь только на минутку вышел - воздуха свежего глотнуть, - словно пробуждаясь, пробормотал Зюсмильх. - Надо итти...
   Поднимаясь, он оперся ладонями о стол и задел вилку. Несколько минут смотрел на нее тупо, как загипнотизированный, потом взял.
   - Я... выколю их! - услышали офицеры его жаркий шопот.
   Оставив на столе фуражку, он пошел к двери - медленно и так тяжело, будто ноги сопротивлялись и приходилось затрачивать громадное усилие, чтобы приподнимать их от пола.
   Аришка преградила ему дорогу.
   - Господин кавалер! Вы забыли уплатить за литровку... Простите... И вилочку, может, оставите? Я женщина бедная... Меня сам господин Ридлер знает. Нельзя обижать...
   Словно автомат, который по своей воле не может ни остановиться, ни свернуть в сторону, Зюсмильх толчком плеча заставил ее попятиться к двери. Она хотела разреветься, но, увидев, как судорожно он стискивал вилку, в страхе прижалась к косяку. Зюсмильх прошел мимо.
   Аришка обиженно всхлипнула. Дружно, точно марширующие солдаты, маятники часов отсчитывали секунды. Из сеней слышны были спотыкающиеся шаги Зюсмильха.
   - Сумасшедший, - облегченно сказал рыжеусый. Офицер с гитарой, наливая в стакан водку, посочувствовал:
   - Хоть и ненавижу этих молодчиков, а надо отдать им должное - работа тяжелая.
   - И наша нелегкая, - сквозь зубы отозвался рыжеусый. Он пил водку маленькими глотками и с отдышкой, словно глотал льдинки.
   - Ушел, - тихо проговорил его собутыльник, услышав, как хлопнула калитка. Он пнул ногой Аришку, собиравшуюся присесть на кушетку.
   - Ходи к чорт!
   ...Засовывая в карман вилку, Зюсмильх отошел от калитки всего несколько шагов и, удивленный, остановился: навстречу ему мчалась конница.
   - Скорее! Скорее! - слышалась яростная команда. Позади конницы показалось орудие, за ним еще одно.
   Зюсмильх успел прижаться к забору, иначе конная лавина смяла бы его. Кони замелькали перед глазами темными пятнами, в лицо пахнуло ветром и снежной пылью. "Мост... Залесское горит... Большие Дрогали..." - вспомнились ему слова секретаря Ридлера, и он только сейчас понял их смысл.
   - Господин лейтенант!
   Зюсмильх повернул голову и увидел рядом с собой солдата-эсэсовца.
   .- Разрешите доложить. Вас срочно... Приказ господина Ридлера о партизанке Волгиной...
   - Короче, - устало оборвал его Зюсмильх, глядя вслед промчавшейся коннице. - Какой приказ?
   Солдат перевел дух.
   - Приказ у его превосходительства полковника Корфа, господин лейтенант.
   - Хорошо, - сказал Зюсмильх и, закурив, смотрел на спичку, пока она не потухла, потом вздохнул и зашагал к переулку, выходящему на центральную улицу.
   Полковник был у себя. Он стоял за столом и, прижав к уху трубку, яростно жевал губами.
   По вошедшему в кабинет Зюсмильху скользнул мутными глазами и отвернулся; бешено забрызгал слюной в трубку:
   - Возьмите войска... расквартированные... в Больших Дрогалях - это последние? Что? Да! Да! Так и скажите: приказал полковник Корф.
   За перегородкой зазвонил телефон.
   - Алло! - нервно и зло вскрикнул там голос дежурного офицера. - Что? Я уже сказал вам: ни-ка-ко-го господина Ридлера здесь нет! В Залесском? Ка-а-ак? В форме наших солдат? А? Да мне... пусть хоть в чортову шерсть обрядятся - меня не касается. Да! Насколько мне известно, господин Ридлер с войсками выехал на мост. Свяжитесь с Головлевом.
   - Уфф... - опускаясь в кресло, выдохнул полковник. - Звонки и звонки... Налет на строительство... Одиннадцать селений в огне... Все войска подняты на ноги...
   - Мне нужен приказ фон Ридлера, господин полковник, - сказал Зюсмильх.
   Глаза полковника уставились на него тупо, как два стеклянных шарика, густо запотевших и разрисованных красными жилками.
   Зюсмильх повторил. Корф вытащил из-под чернильницы лоскуток бумаги.
   - На!
   
   "Не давайте Волгиной ни минуты-передышки, - прочел Зюсмильх. - Как только к ней вернется сознание, - на пустырь, сделать, как говорили. Не поможет - ложный расстрел, не поможет - обратно в камеру, и на ее глазах пытка № 7 над матерью. Нервы натягивать до предела, но за сохранность жизни отвечаете своей головой.
   Фон Ридлер".
   
   Опять зазвонил телефон. Полковник и Зюсмильх переглянулись, но звонок не повторился: вероятно, телефонист включил по ошибке и тут же выключил.
   На стене скрипнули часы и пробили два раза.
   - У, чорт... ночка! - прошептал Корф. Он взял листок, до половины исписанный ровными буквами с готическими завитушками и выпачканный чернильными кляксами.
   Комкая в пальцах записку с приказом Ридлера, Зюсмильх смотрел в окно на звездное небо, по которому расплывалось зарево пожарищ.
   "Прошу учесть все вышеизложенное и перевести меня в строй, - писал полковник. - Прошу..."
   Перо споткнулось: звонок!.. Корф схватил трубку.
   - Горит еще? Где?
   Зюгмильх, пошатываясь, вышел из кабинета.
   
   
   
   
   

Глава пятнадцатая

   Только подбежав к своему дому, Стребулаевы решились остановиться, чтобы перевести дух. Степку трясло как в лихорадке, и он ни слова не мог выговорить. Тимофей полой полушубка вытер лицо.
   Хутор темнел - молчаливый, безжизненный. И в прежние ночи немного бывало на улице жизни, но она таилась тогда в домах за закрытыми ставнями, за накрепко запертыми воротами и сенными дверями. А теперь во многих дворах ворота были распахнуты, по улице гулял ветер, тоскливо хлопая калитками и ставнями.
   Тимофей догадался: соседи сбежали в леса - значит, нечего бояться мести тех, которые видели, как он подкатил немцев к Кулагиным.
   - На сегодня бог миловал, - прошептал он и, вздохнув, словно свалил с себя чугунную тяжесть, крупно перекрестился: - Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих...
   Пораздумав, тихо сказал:
   - Это хорошо, ежели партизанам удастся мост этот... к чортовой матери!
   Степка молча согласился. Он теперь твердо решил - лучше в камеру Ридлера, чем обратно на строительство.
   - Зазря только, тятя, насчет Волгиной... Не простят нам ее, - проговорил он поежившись.
   - Дурак! - коротко отрезал отец. - Страшно? А ты бы хотел деньги задарма получить? Эвон сколько!
   Он провел рукой по оттопырившемуся карману. Глаза Степки заблестели.
   - Сколько?
   Он весь замлел, нетерпеливо переминаясь на кривых ногах; ему казалось - не минута, а добрых полчаса прошло, прежде чем отец сказал:
   - Пять тысяч марок. Остальные господин Макс обещал на дом прислать.
   - Я про это самое... на мою долю сколько?
   Отец не ответил.
   - Марки... Хвоста овечьего на них не купишь, - обиженно процедил Степка.
   Тимофей погладил бороду и сказал, скорее размышляя вслух, чем для сына:
   - Сейчас марки, конечно, бумажки. А когда немцы укрепятся как следует, тогда марки станут денежками. В Певске все начальство меня знает - своя рука... Налажу торговлишку с немцами...
   - А дом? - спросил Степка. Для него это было важнее денег, потому что сулило долгожданный раздел: два дома - две семьи.
   - Велел господин Макс выбирать в любом селе, - сердито буркнул Тимофей: он не любил, когда прерывали его размышления. - Только занять-то тут как, когда знаешь, что хозяева рядом... из леса за своим двором приглядывают... Это тово... как бы сказать...
   Прищурясь, он медленно обежал глазами соседние дворы с распахнутыми воротами и тяжело опустил руку на плечо сына.
   - В городе дом возьму. Я уж там облюбовал один - в два этажа. Верхний - под жилье, а внизу, - двери железные, под лавку. Подходящее помещение. Завтра к Максу пойду, так, мол, и так, сараи и угодья, что в приказе, - от них отрешаюсь, а насчет этого домика... Бог даст завтра и переберемся: тут, пока все не утихомирится, опасно. Ныне бог миловал, а завтра... "На бога надейся, а сам не плошай". Понял? И ни о какой такой доле чтобы я больше от тебя, чорт кривоногий, не слышал... Дошло до тебя? А то оставлю одного в пустом хуторе, пусть к тебе соседи из леса в гости понаведаются...
   Тимофей запахнул полушубок и толкнулся в калитку.
   - Паскуды длинноволосые! В такое время двери нараспашку, - проворчал он.
   Степка понуро проковылял за ним во двор. Отец тщательно запер ворота.
   У крыльца задержался.
   - Посмотри коня, как он там.
   Ни жены, ни снохи в избе не было. "Чорт их знает, где шатаются в такое время!"
   Не раздеваясь, Тимофей сел за стол и вытащил из внутреннего кармана полушубка толстую пачку немецких денег.
   Степка пробыл в хлеву минут пять. Войдя в избу, с сердцем хлопнул дверью.
   - Издыхает. Никакой корм не берет - ни сено, ни овес. - Он вытер рукой слезы и зло укорил: - Чтоб тебе, тятя... пешком до немцев, чай, ноги-то не отвалились бы.
   Из горницы слышался шопот:
   - Две тыщи сто, две тыщи двести...
   - Издыхает, говорю!
   - Чорт с ним, ежели издыхает, - с досадой отозвался отец. - Макс обещал завтра дать коня этого старосты Залесского, знаешь?
   - Ничего я не знаю, окромя того, что ты сына сродить сумел, а подумать о нем и в голову не приходит... Последнего наследствия лишаешь.
   Степка прошел в горницу и застыл с открытым ртом. Отец сидел, словно клушка, навалившись грудью на стол и прикрывая что-то полами полушубка.
   "Подсчитывает!"
   - А я видел,-сказал Тимофей, - жуковский мужик на нем сейчас мертвяков возит... Заморенный, а ежели подкормить - сойдет.
   Глаза его горели зло и жадно. Степка почувствовал дрожь в руках и ногах, во рту сухо стало. Не отрывая глаз от полы полушубка, прикрывшей деньги, он сел по другую сторону стола, и в лихорадочно горящем мозгу мелькнула мысль, не раз беспокоившая его за последнее время: "Пристукнуть?"
   Он облизнул сухие губы.
   "Партизанам скажу, пристукнул за то, что Волгину выдал и меня по неведению в это дело втянул. А немцам скажу - партизаны пристукнули".
   - Поди проверь, ладно ли я ворота прикрыл, - хрипло выговорил Тимофей.
   Степка, усмехнувшись, мотнул головой.
   - По-моему, ладно... А ежели сумление у тебя, сам сходи проверь.
   Взгляды их скрестились, и казалось, они - отец и сын - вот-вот бросятся друг на друга. Но под окнами послышались шаги и затем громкий стук в ворота. Стребулаевы вздрогнули, и лица у обоих покрылись мертвенной бледностью. За воротами что-то кричали по-немецки.
   - Свои, знать... немцы, - переводя дух, сказал Тимофей. Он встал, и взгляд Степки метнулся на кучку разноцветных бумажек, до этого прикрытых полой. Тимофей тоже посмотрел на деньги и растерянно скосил глаза на сына.
   Стук в ворота становился все громче и настойчивее. Слышно было, как тряслась калитка.
   - Спрячь! - решившись, почти без голоса прошептал Тимофей. - Только Смотри, сволота, у меня каждая бумажка пересчитана.
   Он вышел из избы.
   - Кого надо?
   - Шнель, шорт! Вир мюссен штарост Стребулаев зеен'.
   Ледяной пот пополз у Тимофея по спине:
   "Не немцы. Они, немцы-то, не так говорят".
   Он хотел было бежать через заднюю стену двора, но тут же вспомнил: "Деньги у Степки!"
   "А ведь их, должно, мало - человека два-три", - мелькнула мысль.
   - Сейчас, господа немцы, сейчас!
   Громыхая засовом, он вытащил из кармана револьвер. Калитку распахнул во всю ширь и шагнул в нее, держа руку с револьвером прямо перед собой. На улице никого не увидел, но почувствовал, как кисть его руки сжали, словно тисками. Револьвер выпал.
   - Степка, сюда!
   - Не шуми, дядька Тимохвей, зараз и Степка твой здесь будет, - сказала Женя, сильнее сжимая ему руку.
   Кроме нее, у ворот стояли пожилая женщина - мать Веруньки Никоновой, учитель Васильев и еще два парня - все с винтовками. Женя кивнула - учитель и мать Веруньки вбежали во двор.
   - Скорее, чорт! Нам нужно старосту Стребулаева видеть.
   - Не шуми, дядька Тимохвей, - повторила Женя, - краще тебе от этого не будет.
   Тимофей покосился на парней, взявших его на прицел, и понял: "Конец..."
   Тяжело дыша, он опустил голову. Женя выпустила его руку и, подняв револьвер, прошла во двор.
   Подгоняемый штыками, Степка шел из сеней, пятясь задом и доотказа подняв дрожащие руки. Женя резко скомандовала ему:
   - Кру-у-гом!
   Она с ненавистью, брезгливо оглядела обоих Стребулаевых.
   - Що, гады? Думали, удрали со строительства, так и спаслись? Ни! И под землей не сховались бы...
   Мороз крепчал. Близко, наверное километрах в двух-трех от хутора, к звездному небу клубами поднимался черный дым.
   - "Егор те за ногу" орудует, - глядя на клубы дыма, тепло проговорил учитель.
   Женя покачала головой:
   - Ни! Там Маня Волгина со своими, - сказала она тихо. Мысли ее были далеко, с фединым отрядом. "Наверное, они сейчас уже возле Певска, а может, уж и в город ворвались. Спасут ли?"
   Она задумчиво посмотрела вдаль и, вскрикнув, вскинула винтовку: по дороге мчался на коне немец, - вернее, конь мчался сам, а солдат висел на нем, судорожно вцепившись руками в гриву. Мать Веруньки схватила Женю за руку.
   - Это же Гриша наш, железнодорожник, что с Федей... Приказав смотреть за Стребулаевыми, Женя выбежала на дорогу.
   - Гриша!
   Всадник не откликнулся. Она смело кинулась наперерез храпящему коню, ухватилась за уздечку и с силой уперлась в землю.
   Конь стал. От резкого толчка Гриша свалился на снег. Лицо его и воротник немецкого мундира были в крови.
   - Где я? - простонал он в полусознании. Женя затрясла его.
   - Где Федя? Где отряд? Откуда ты?
   - Из леса... Залесское горит... войска... опоздали... бой! - расслышала она бессвязный шопот раненого.
   Ночь. Вдали она была черная-черная, а вблизи голубая. Небо все было в звездах. Они горели ярко и светились, как глаза Чайки, когда, бывало, она приходила на поле и задушевно говорила с ней, Женей, и другими девчатами из ее звена о жизни, в которой для людей не будет заходить солнце...
   Морозно дышала ночь, холод лежал на сердце.
   Женя тяжело перевела взгляд на Стребулаевых, и глазам ее стало горячо, заплясали перед ними черно-красные круги.
   Тимофей, встретившись с ней взглядом, не пошевельнулся, а Степка упал на колени, протянул руки.
   - Пощадите! Это отец все, а я ничего... Я не мог ослушаться...
   Предателей надо было доставить в отряд, но это означало потерять несколько часов ценного времени.
   - Стреляйте тут! - сквозь зубы проговорила Женя.
   Степка разрыдался.
   - Пощадите! Хотите... я сам его пристрелю или... задушу. Только меня... простите меня, примите к себе в партизаны...
   - Пли! - звонко скомандовала Женя.
   
   
   
   
   

Глава шестнадцатая

   Ридлер, не дожидаясь, когда перестанут двигаться гусеницы, выпрыгнул из танка.
   Перед ним торчали обломки старого и "нового" моста; их с гулом захлестывали черные волны, оставляя на кусках бетона и стали клочья пены.
   Волга была похожа на здешних людей. Издали она казалась покорной, безжизненной, белой, как ее берега, как холмистые снежные поля, упершиеся в черные стены леса. Но чем ближе к обломкам моста, тем синее становился ее снежный покров, больше чернело в нем трещин, то узких, как линия, проведенная углем, то широких, как рукава, как проливы. Из-под ледяного обрыва вал за валом вырывались волны. Они кружили на себе большие и маленькие ледяные островки, швыряли их на обломки моста, и льдины, точно стекло, разлетались на мелкие куски, в пыль. Волга жила подо льдом - неусмиренная, ненавидящая свою временную тюрьму. С каким бешеным шумом вырывались ее воды на поверхность через каждую мелкую трещинку!
   Все кончено! Точно и не было строительной площадки. От реки до леса и до кольев, на которых повисли обрывки колючей проволоки, лежала черная равнина, изрытая ямами. И на этой не по-зимнему черной земле валялись трупы солдат.
   Дым от догоравших шпал и бревен и от охваченной огнем опушки леса стлался по земле низко-низко. Кони беспокойно ржали, мотали мордами. Солдаты, стоявшие кучками возле коней и ходившие по берегу, протирали слезившиеся глаза и старались не смотреть на трупы, на которых запечатлелась сила и беспощадность русского гнева, бушевавшего сейчас по всему району.
   С обнаженной головой, в меховом полупальто и забрызганных кровью бурках Ридлер стоял на том месте, где еще час назад грохотали бетономешалки. Шляпу у него сбило пулей, когда он мчался в танке и высунулся из люка. Пять раз подвергался танк обстрелу по дороге от Певска до Головлева. Кто стрелял, в темноте невозможно было разобрать.
   Окутанный дымом, Ридлер стоял и смотрел на небо.
   Морозный ветер щипал лицо. Глаза слезились - и от мороза, и от дыма, и от напряжения. Ридлер не замечал этого - он смотрел на звезды, на множество звезд, рассыпанных по небу... И все они казались ему похожими на человеческие, на русские глаза.
   Кажется, и нельзя было больше сжиматься пальцам, а они все сжимались; ныли, хрустели в суставах, а сжимались. Вся его злоба - такая сильная, что сердце от нее стучало, точно пущенный на бешеную скорость мотор, сосредоточилась сейчас на этом враждебном небе. Хотелось сорвать эти звезды одну за другой и сбросить их на землю. Потом топтать их... топтать, пока они не перестанут светиться, пока полнейший мрак не окутает эту страну, где все сбивается воедино; люди похожи на природу, природа- на людей.
   Та-та-та-та... - донесся торопливый говорок пулемета.
   Солдаты испуганна вскочили на коней и, сбившись в кучу, смотрели на Головлево. В разных концах села сквозь черные жгуты дыма, взметнувшегося над крышами, прорывались языки пламени.
   Из дыма, окутывавшего село, выскочил всадник; дыбя коня, он повертелся на месте и рванулся на дорогу. Сердце у Ридлера билось зло, частыми ударами, гулко отдававшимися в висках. Оно как бы говорило: "Это еще не все... Надо торопиться!" Но куда торопиться и зачем, Ридлер не знал.
   Глаза его, налившиеся кровью, уставились на приближающегося всадника.
   Увидев Ридлера, он спрыгнул с коня.
   - Господин фон Ридлер!.. Через Залесское с боем пробилась партизанская конница... Партизаны в нашей форме. Помчались к городу.
   Ридлер не шелохнулся: какое ему теперь дело до города и вообще до всего?
   "Помчались спасать ее", - вдруг мелькнула у него мысль, и он, вздрогнув, сразу понял: вот чего хочет сердце - лютой мести! Да, она, Волгина - главная виновница его катастрофы! Оставить ее торжествующей? Нет! Все, что он делал с ней, - это пустяки, детская забава по сравнению с тем, что она еще испытает. Она расплатится за все. Он для нее придумает такие муки, каких не знали ни земля, ни ад.
   Прежде чем умереть, она тысячу раз раскается в том, что стала ему поперек пути.
   С искаженным от ярости лицом он посмотрел на горящее Головлево, окинул глазами звездное, порыжевшее от зарева небо и, забравшись в танк, закричал:
   - К городу! Сверхскорость!
   
   
   
   
   

Глава семнадцатая

   На окраине Певска, у водокачки, пустырь обрывается крутым берегом реки. По приказу Зюсмильха в три часа ночи немцы согнали сюда все население города. Окруженные солдатами, стояли плотно стиснутой толпой женщины, девушки, старики и дети. В середине толпы хрипло взвизгивал голос Аришки Булкиной:
   - Я запомнила их морды... Я им... Нет у них правов хватать меня... Я со всеми господами охвицерамн в дружбе.
   Никто не знал, зачем их пригнали. Некоторые плакали. С тех пор как над городом повис флаг со свастикой, худая слава укоренилась за этим пустырем: гестаповцы привозили сюда на расстрел свои жертвы.
   Послышался гул мотора.
   Из-за угла глухого забора вылетел танк, и следом за ним грузовик, переполненный солдатами. Среди солдат, рядом с Зюсмильхом, в шинели, накинутой на плечи, сидела Чайка.
   Из танка выпрыгнул Корф. Солдаты стащили Катю на снег. Шинель сползла с ее плеч, - и крик ужаса пронесся по пустырю.
   Поддерживаемая солдатами, Катя стояла в окровавленной, изорванной в клочья рубашке, пристывшей к телу. Ноги от ступней и до самых колен были покрыты черной копотью. Вывернутые руки раздулись в плечах синеватыми опухолями.
   Торопливо схватив шинель, Зюсмильх хотел набросить ее на катины плечи.
   - Не надо! - крикнула Катя. - Пусть видит народ... что делаете... вы... - она жадно глотнула воздух, - с людьми... в своих застенках...
   Собрав последние силы, она выпрямилась.
   Толпа, окаменев от ужаса, смотрела, как поволокли Катю к водокачке. Ноги ее заплетались, и там, где они ступали, на снегу оставались кровавые следы.
   У водонапорной башни солдаты повернули Чайку лицом к толпе. Катя не могла стоять, и немцы держали ее под руки.
   Вздохнув, она с трудом приподняла голову. Губы шевельнулись, но она ничего не сказала. Есть ли слова, которые способны передать хоть маленькую частицу перенесенного ею?
   - Сейтшас ти посмотреть и послюшайт, как заступайт за твой шизнь народ, - тихо сказал Зюсмильх и подошел к толпе. - Кто есть шеланий полютшайт тисяча марки - говорийт: кто она? - крикнул он, указывая на Катю.
   Толпа молчала...
   - Никто не знайт?
   В середине толпы поднялся шум.
   - Господа охвицеры, отсель не видно, а меня держат! - послышался голос Аришки.
   Женщины дергали ее за волосы, хватали за руки, не пускали. Зюсмильх крикнул солдатам, и те кинулись расчищать для Аришки дорогу.
   Растрепанная, красная, с блудливо бегающими глазами, Аришка выбралась из толпы и, взглянув на Катю, с ужимкой хихикнула:
   - Она и есть, господа охвицеры, комиссар в юбке - первая комсомолка в городе, Волгина.
   Зюсмильх и Корф подошли к Кате. Лицо ее было взволнованно, но не страхом, как они ожидали, - искрящиеся радость и торжество сияли в ее глазах: по нервозности немцев и по этим озерам зарев, разлившимся на небе, она догадалась, что делалось сейчас в районе.
   Зюсмильх схватил ее за подбородок.
   - Weiter... мольтшать глюпо.- Подражая Ридлеру, гестаповец говорил тихо и вкрадчиво. - Глюпо умирайт для народ, которий... - Он вопросительно взглянул на полковника, не находя нужных слов.
   - Продаваль тебя минута опасность, - пожевав, прохрипел Корф.
   Презрительная усмешка искривила губы Кати.
   - Это сучка, не народ! - Брезгливо взглянув на Аришку, она с трудом приподняла руку и показала на зарево: - Народ там...
   Толпа зашумела.
   Зюсмильх хотел что-то сказать, но, встретившись с горящими глазами Кати, съежился, плечи его опустились.
   - Можешь стоять?
   Катя поняла: расстрел!
   - Могу, - прошептала она едва слышно.
   Что в это мгновение пронеслось у нее в мыслях? Может, вспомнилось сразу все, что она страстно любила в жизни и чего уж не суждено было ей увидеть возрожденным. Может быть, перед глазами у нее встал ее любимый, ее Федя, и память сквозь глухой ласковый шум сосен повторила его вскрик: "Сказка моя голубоглазая!"
   Солдаты опустили руки. Катя качнулась, казалось вот-вот упадет. Но, упершись ладонями в кирпичную стену, она устояла.
   Весь дрожа, Зюсмильх подал команду. Солдаты вскинули винтовки.
   - Родные!.. Народ!.. - с неожиданной силой звонко крикнула Катя.
   Грохнул залп. Толпа как-то коротко вскрикнула и замерла, точно у всех разом перехватило дыхание. Дым рассеялся, и все увидели, как со стены над головой Чайки осыпались пыль и крошки кирпича. А Чайка стояла, и лицо у нее было бледное-бледное, глаза расширены.
   - Будешь сказать, где партизан? - орал полковник. Катя вздохнула, как бы пробуждаясь от тяжелого сна.
   Может быть, только после этого окрика она ощутила горячее биение сердца: оно жило. Страстным огнем загорелись ее глаза.
   - Идет Сталин к нам!.. Идет Красная Армия! - прокричала она.
   Зюсмильх вновь подал команду, и опять пули выгрызли ямки над головой Кати, осыпая на ее голые плечи пыль и рыжие крошки... Но она стояла, словно вросшая в землю, и голос ее снова пронесся над замершей толпой:
   - Помогайте всеми силами родной армии!
   Полковник повернул к Зюсмильху разъяренное лицо.
   - Идет победа!.. - еще раз прозвучал голос Кати, но уже тише, потом сорвался на шопот: - Прощайте, товарищи!
   Люди видели, что еще мгновение - и не станет Кати, рухнет она на снег безжизненным телом.
   - Прощай, родная! - выкрикнул высокий старик, стоявший в первом ряду. Он сдернул с головы шапку и поклонился Кате низко-низко, почти до земли, а когда выпрямился, все опять услышали его суровый и по-мальчишески звонкий голос: - Спасибо тебе... за душу твою великую!
   Толпа встрепенулась, ожила.
   - Да чего же это? Чего смотрим?! - вскрикнул кто-то испуганно. - Дави проклятых!
   Старик из первого ряда повернулся к толпе и взмахнул руками:
   - Бей!
   Солдаты защелкали затворами. Полковник в ярости поднял кулак.
   И вдруг... Что это? Близко, на соседней с пустырем улице загремели выстрелы.
   - Рус! Партизанен! - воплем донеслось оттуда.
   Солдаты испуганно загалдели. Корф побледнел и кинулся к танку. Зюсмильх стоял и, мелко стуча зубами, смотрел то на Катю, то на солдат.
   - В сердце! Прямо в сердце! - закричал он. Руки у солдат дрожали.
   - Вперед! Вперед! - вырвался на пустырь яростный крик.
   Из-за угла, на белом коне, со сверкающей над головой шашкой, вылетел Федя, следом за ним - Николай Васильев. Лицо Феди было искажено яростью и мукой, ворот немецкого мундира расстегнут, голова раскрыта. Ветер трепал его седые волосы, и от коня и от самого Феди густо валил пар.
   Катя увидела его, и словно почувствовав необыкновенный прилив сил, шагнула вперед, протянула руки.
   - Феденька!
   - Пли! - подал команду Зюсмильх.
   Катя схватилась за грудь, закачалась. Федя на всем скаку остановил коня и, ничего не видя и не чувствуя, смотрел на клуб сизого дыма, окутавшего то место, где мгновение назад с протянутыми руками стояла Катя.
   Наконец дым рассеялся.
   Чайка лежала неподвижная. Глаза ее были широко открыты, и казалось, она не умерла, а только притихла и любовалась небом, окрасившимся в цвет народной ярости и гнева.
   
   * * *
   
   Где-то вдали тяжело ухали орудия, в разных сторонах к небу лохмато поднимался черный дым, а вскоре запылал и город, подожженный сразу с нескольких концов.
   Отблеск пожарищ осветил пустырь. На красном снегу валялись растерзанные трупы немцев. Голова Зюсмильха была рассечена пополам фединой шашкой. Чуть в стороне валялся кровавый комок, кое-где прикрытый лоскутками одежды, - это все, что оставила толпа от Аришки Булкиной.
   "Катина ночь!.."
   Прижимая к груди окровавленное тело любимой, Федя мчался мимо горящих домов. Слезы мешали смотреть.
   На берегу, у парома, толпа залесчан обступила объятый пламенем танк. Изнутри его несся вопль Макса фон Ридлера, возомнившего было, что русская земля и русские люди покорно лягут под его фашистский сапог.
   Красным пятном всплыло над лесом солнце, а в селениях продолжал бушевать огонь, волнами плыл над полями дым.
   В страхе метались немцы.
   "Катина ночь" продолжалась...
   
   
   
   

Эпилог

  Над Певском развевается знамя - гордое и алое, как катина кровь.
   Тело Чайки партизаны перенесли в город и похоронили под сенью густых сосен, которые так любила она при жизни. Здесь простились с ней ее подруги и товарищи, простился Федя.
   Все они ушли с красноармейскими частями на запад.
   Толпами сходятся люди к этой скромной, но дорогой всем могиле. Пионеры украшают ее цветами. Воинские части, проходя мимо, низко склоняют простреленные в боях знамена.
   Часто приходит сюда секретарь райкома Зимин, и еще чаще седая, чуть сутуловатая женщина в черном пальто, с суровым, скорбным лицом.
   Если среди прибывших почтить память героини оказываются люди, которые не знают, кто эта суровая женщина, им называют имя, перед которым невольно обнажаются головы: "Василиса Прокофьевна - мать Чайки!" Случается, она рассказывает о Кате, а то просто обведет взглядом собравшуюся вокруг могилы толпу и, глотая слезы, промолвит:
   - Сердцем материнским заклинаю... отомстите!
   И, видя по суровым лицам, по гневу, разгорающемуся в глазах, что ее наказ будет выполнен, низко поклонится на все четыре стороны и тихо поблагодарит:
   - Спасибо вам за это... материнское...
   Глухо шумят над могилой сосны. И кажется, что они тоже рассказывают людям о голубоглазой девушке, до последней искры отдавшей свою горящую душу родине, своему народу.
   Я не случайно вспомнил о Данко, когда думал о Кате. Данко и Катя - они родные, но разные судьбы у них. Горящее сердце Данко угасло под ногами тех, для которых оно светило. А сердце Кати, любовно поднятое народом, продолжает гореть и светить.
   У героев всегда бывает две жизни: одна - короткая, обрывающаяся могилой, и вторая жизнь, проходящая через века.
   Нет, не умирают такие, как Чайка. Живая и страстная, с горящей душой, она незримо присутствует в гуще народа. Мы видим ее не глазами, а сердцем. Стоит она с развевающимися волосами, и звучит, призывая к мужеству наши сердца, последний крик ее окровавленной души:
   "Идет Сталин к нам... Идет победа!"
   
   1942-1944 гг.
   

Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.