Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться к перечню материалов

Н.З. Бирюков
"Чайка"
Часть вторая "Лицом к лицу"



Содержание

Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвёртая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
Глава двадцатая
Глава двадцать первая
Глава двадцать вторая
Глава двадцать третья
Глава двадцать четвёртая
Глава двадцать пятая


   

Глава первая

   От темной улицы веяло нежилой тишиной. Обходя большую лужу, мерцавшую возле колодца, тетя Нюша с ненавистью покосилась на пятна света под окнами школы. Дверь была чуть приоткрыта, и на улицу вырывался густой хохот.
   В школе стояли немцы. В двух окнах вместо стекол желтели фанерные листы, в других дыры были заткнуты ватниками и тряпьем.
   Тетя Нюша вздрогнула: ей почудилось, будто сквозь пьяный хохот солдат прорывался судорожный женский плач. Вот опять... Багор выскользнул из ее рук, и ведро, прогромыхав по выступам бревен, звучно шлепнулось в черной глубине колодца.
   Она, казалось, и не заметила этого. Оставив ведро в колодце, перешла дорогу и прильнула к крайнему, наполовину застекленному окну.
   ...В железной круглой голландке жарко горели дрова. Отблески пламени ложились на пьяные лица солдат, сидевших на обломках парт и на подоконниках.
   Лейтенант Август Зюсмильх без сапог, в одних теплых носках сидел на столе, возле разбитой классной доски, и, целясь из револьвера, кричал:
   - Встава-ать!
   Солдаты хохотали, хлопали в ладоши...
   Уцепившись за наличник, тетя Нюша встала на кирпичный выступ фундамента: на грязном полу, закиданном листками разорванных книг и тетрадей, в одной рубашке лежала старуха - худые ноги ее были оголены, по острым трясущимся плечам разметались седые волосы...
   "Кто же это?"
   Офицер повернул голову к рыжему солдату, которого на селе все звали "лохматым Карлой"; тот ухмыльнулся, схватил старуху за волосы и поставил на ноги.
   - Барин, ради седин моих...
   Тетя Нюша испуганно перекрестилась: голос был знакомый.
   Солдаты, толпившиеся у стола, перебежали к окну, и она не смогла увидеть лица старухи.
   - Грех со старухой такое делать, барин!- с плачем рвался на улицу крик. - Пощади!
   - Плясать! - загремел голос офицера. - Айн!
   В окне осталась только одна узкая светлая щель, и тетя Нюша прильнула к ней, но ничего не увидела.
   - Цвай! - отсчитывал офицер.
   Грохнул выстрел, и на миг стало тихо-тихо, потом скрипнула дверь, и в сенях раздалась хриплая песня:
   
   Ich warte dich
   In dieser schonen Nacht...
   
   На крыльцо вышел немец в одном нижнем белье, молодой, курносый, с всклокоченными рыжими волосами. Тетя Нюша тихонько попятилась к колодцу. В школе попрежнему было шумно, а женский голос уже не слышался.
   - Отмаялась, - прошептала тетя Нюша. Задрожавшими руками она достала ведро, и когда поднимала на плечо коромысло, оно почему-то показалось ей непомерно тяжелым.
   Моросил дождь.
   Дома по обе стороны дороги стояли безмолвные и черные, и окна их, как глаза мертвецов, были наглухо закрыты ставнями. Но тетя Нюша знала, что это безмолвие ночи - не сон. Люди с наступлением темноты только притихают, а глаза их открыты и уши насторожены.
   У ворот своего дома она столкнулась с Фролом Кузьмичом.
   - Мать не видела, тетя Нюша? - спросил он. - Парнишка сказывает, еще засветло ушла по соседям соли разыскать...
   "Вот кто!.. Ее голос..." - пронеслось у тети Нюши в мыслях. Отвернувшись, она наклонила голову.
   - Нет, Фрол Кузьмич, не видела.
   - Ума не приложу, куда девалась старая. - Он задумчиво поскреб тронутую сединой бороду. - А ты слышала?.. Знаешь, почему вчера шум-то был?
   - Ну?
   - На Ольшанском большаке партизаны им жару задали.
   Поставив ведра наземь, тетя Нюша жадно уставилась на него глазами.
   Партизаны - это единственное светлое, что осталось в окружающем мраке. На прошлой неделе они перебили немецкий гарнизон в Головлеве, а в Больших Дрогалях повесили старосту, продавшегося немцам. Дня не проходит, чтобы из села не дошел слух: там подорвались грузовики на минах, в другом месте немцев обстреляли... Слушаешь такое, и сердцу вроде легче: "Вот вам, проклятые! Не одни мы, есть кому взыскать с вас, аспидов, за слезы наши и муки".
   - Откуда вызнал-то?
   Фрол Кузьмич осмотрелся по сторонам и зашептал:
   - С приятелем повстречался, с Курагиным Семеном. Он кучером при рике работал. Знаешь? Так вот,- говорит, - боле полсотни немцев положили. И, - говорит,- 'Катерина Ивановна - Чайка наша - там была.
   - На большаке? - взволнованно перебила тетя Нюша. - Ну как она? Поди, похудела?
   - Об этом не расспросил.
   - К нам бы, родные, пришли... Вот этих бы, что в школе... И для нас праздник бы...
   - Придет черед и до этих! Лексей Митрич - это такой человек, все в свой черед справит, не упустит. - Фрол Кузьмич опять поскреб бороду. - Так, стало быть, не встречала мою старуху?
   Тетя Нюша посмотрела в сторону школы.
   "Не к чему говорить, - решила она. - Мертвой теперь все равно, а он сам-то горяч: увидит - кинется и на свою голову гибель накличет".
   - Небось, у кого-нито заночевать осталась. Куда ей деться? Не иголка...
   Они попрощались, и тетя Нюша прошла в калитку. Глаза ее привычно, но чуждо скользнули по двору.
   Дверь хлева, сорванная с одной петли, раскачивалась и скрипела, точно плакала, а у курятника совсем двери не было: немцы сорвали ее и уволокли на растопку.
   Тетя Нюша отвела взгляд от пустого курятника - теперь душа ни к каким хозяйственным делам не лежала. Из дома слышался пискливый плач ребенка. "И сам не жилец, и на мать сухоту наводит", - толкнув дверь, горестно подумала тетя Нюша.
   На кухне чадила коптилка, смутно освещая рассыпанную по полу гнилую картошку. Дочь Клавдия в одной рубашке стояла в горнице возле люльки и злым голосом пела:-
   
   Спи, младенец мой прекрасный,
   Баюшки- баю.
   Стану сказывать я сказку,
   Песенку спою.
   
   На печке, обнявшись, спали Нинка и Гришка. Ванюшки все еще не было.
   "Вот без ума баба", - поставив ведра на пол, выругала себя тетя Нюша за то, что отпустила сына в лес за хворостом: сама бы могла сходить.
   Из мыслей ее не выходила мать Фрола Кузымича, пристреленная Зюсмильхом.
   - Ох, господи, господи...
   - Устала, маманя? - тихо спросила Клавдия.
   - Нет, так...
   Потревоженный разговором, ребенок запищал громче.
   - Молчи! - со злобой крикнула Клавдия и, точно сама испугавшись своего крика, зашептала:-Да замолчи же, а то вот немцам выброшу.
   Тетя Нюша взяла коптилку и прошла в горницу. Увидев свет, ребенок притих. Личико у него было сморщенное, с землистым оттенком, а воспаленные глазенки смотрели с осмысленной тоской; и от этого похож он был на игрушечного старичка.
   - Не помирает... А где сил взять смотреть на него, такого? - Клавдия смяла рукой пустые груди. - Все одно как тряпки. И губ ему не смочишь...
   Она стояла худая, с ввалившимися щеками. На вид ей можно было дать лет тридцать пять - сорок, а на самом деле осенью двадцать пятый год пошел. И самой ей теперь не верилось, что всего каких-нибудь полгода назад она была первой хохотуньей на селе, первой песенницей. Пятипудовые мешки носила на спине легко, как игрушку. Одеваясь, с трудом стягивала тесемки сарафана на высокой груди... А с какой радостью прислушивалась к первым толчкам под сердцем, когда зашевелился там ребенок! Как хотелось, чтобы это был сын! И вот он лежал перед ней, тускло озираясь голодными глазами.
   - Где взять силы, маманя?
   Тетя Нюша угрюмо вглядывалась в личико ребенка: носик его заострился и стал как восковой, - смерть в изголовьях стояла.
   - Потерпи... - хотелось сказать ласково, а не получилось: такой уж голос жесткий.
   Она принесла в горницу чугунок с водой, несколько картофелин и нож. Садясь за стол, сказала дочери о налете партизан на немцев и спросила:
   - Прошлой ночью ты задремала и смеялась что-то? Клавдия удивленно взглянула на мать, потом углы ее губ чуть дрогнули в улыбке.
   - Сон видела, маманя. Будто утопиться пошла. Разбежалась с берега, вот-вот прыгну, а меня кто-то за руку. Глянула - девушка незнакомая, в светлой кофточке, босиком... "Что это ты вздумала?" - спрашивает. "Душно, - говорю, - немцы всю жизнь задавили. Не удерживай, прошу, твердо порешила. Потому нет сил больше. Прощай, - говорю,- родная, пусти!" - "Обожди,- тоже просит она. - Мы, - говорит, - в лесу чудо изобрели" - и показывает рядом с собой... Гляжу, машина. Вся в винтах да проводами опутанная! Тут откуда ни возьмись немцы... видимо-невидимо! Как заорут - и за винтовки, значит. А девушка нагнулась, какой-то винтик в машине повернула - и враз свет... Веришь, маманя, будто молниями всю землю охватило, - все белое... А немцев, как густую траву косой, - ряд на ряд валится, и дым от них черный-черный, словно от кизяка.
   Рассказывая, Клавдия машинально качала люльку. Лицо ее посветлело, на щеках бледно проступил румянец.
   - Кинулись они врассыпную, а лучи - везде их. Гляжу, а на душе все легче и легче... Тут я, наверное, и рассмеялась.
   - Да... Вот ежели такую машину бы... - проговорила тетя Нюша, и на ее бесхитростном лице, исхудавшем и постаревшем, отразилось глубокое раздумье, точно она взвешивала что-то в уме. Покачав головой, тоскливо сказала:-Да где же ее найдешь, такую машину? Еще никто не додумался... А время не ждет. - Из глаз на морщинистые щеки скатились две слезы и задержались на них. - Гитлер всех нас передушит.
   У Клавдии устало слипались глаза, а ребенок, заинтересовавшись коптилкой, тянулся дряблой ручонкой к огню.
   Заметив, что дочь не слушает, тетя Нюша замолчала. Глаза заволоклись грустью.
   Двадцать дней прошло с того времени, как Катя поцеловала ее на лестничной площадке, у дверей редакции, и потом с Зиминым и механиком скрылась за углом улицы.
   "Кабы знать, где отряд, сходила бы..."
   Где-то вдали прогрохотали два выстрела. Слабо донесся чей-то крик - и опять выстрел.
   - Убили кого-то, - сказала Клавдия.
   Нож выпал из рук тети Нюши, и она, похолодев, вся ушла в слух.
   Ребенок, очевидно, поняв, что ему не дотянуться до огня, опустил ручонки. Лицо сморщилось еще больше, и он заплакал.
   Под окнами звучно падали капли, во дворе тоскливо скрипела дверь хлева.
   Выстрелов больше не было.
   - Ванюшка... Где ж он до сих пор?.. - прошептала тетя Нюша и, не одеваясь, выбежала из избы.
   Улица попрежнему была безлюдна. Из переулка, на углу которого стоял дом Фрола Кузьмича, метнулась широкая полоса света. В кузове грузовика, стремительно вылетевшего на дорогу, сидели два солдата и между ними какой-то широкоплечий парень в расстегнутой рубахе. Один из солдат закурил. Осветилось окровавленное лицо парня, и тетя Нюша ухватилась рукой за косяк калитки: "Механик!.."
   
   
    
   

Глава вторая


   Начинало светать, а разведчиков все не было. Партизаны настороженно вглядывались в туман, стлавшийся над Волгой.
   Что означала стрельба, которую они слышали час назад на том берегу?
   Зимин подозвал райкомовца Сашу.
   - Надо узнать.
   - Есть узнать, товарищ командир!
   Саша разделся и, держа в зубах белье, вошел в холодную воду. Плыл осторожно, стараясь не всплескивать волн. Вот и кусты. Лодка, спрятанная в них, тихо покачивалась. На дне ее Саша увидел танечкины туфли и федины сапоги. Он оделся и осторожно шагнул в кусты.
   До Головлевской МТС пробирался лесом, вышел на дорогу и в нерешительности остановился: итти прямиком или?.. Он посмотрел на высокий эмтеэсовский забор и, вздрогнув, едва удержал вскрик: у забора с раскинутыми руками лежала Танечка. Саша подбежал к ней, приподнял голову и, заглянув в ее мутные, остекленевшие глаза, опустил руки.
   Земля на дороге была исслежена тяжелыми сапогами, а у края канавы взрыта и приплюснута: похоже было на то, что здесь барахтались в схватке несколько человек. Трупа Феди нигде не было.
   Со стороны села донеслись гудки автомашины. Саша поднял застывшее тело Танечки и побежал с ним к реке.
   Когда Саша вернулся, Катя сидела в землянке перед радиоприемником и записывала сводку Советского информбюро. Выбежав на шум, быстро окинула взглядом поляну. Распростертого на земле трупа Танечки сразу не заметила.
    - А где?.. - и пошатнулась, увидев в руках Саши федины сапоги.
   - Катюша! Ты что?.. - испугалась Зоя.
   Катя попыталась что-то ответить - и не могла: в груди было тесно и душно, а руки и ноги словно обледенели. Да, теперь окончательно прояснилось то, о чем она смутно догадывалась в последние дни: она любила. Сердце отказывалось поверить в гибель любимого. Но сапоги и... труп... труп Танечки!
   На нее смотрели, и она нашла в себе силы сдержать крик боли. Молча ушла от товарищей и долго без цели, без мыслей ходила по лесу.
   Услышав голоса, остановилась. В просветы деревьев голубовато, как стекло, поблескивала Волга.
   По обломкам взорванного моста лазили немцы, трогали серые глыбы бетона, из которых, словно надломленные кости и спутавшиеся обрывки сухожилий, торчали двутавровые балки и арматурные прутья.
   На берегу стояли три танка и несколько автомашин. У самой кромки берега, оглядывая реку, разговаривали два немца. На плечах у одного отсвечивали обер-лейтенантские погоны.
   "Наверное, это и есть главный гестаповец Карл Зюсмильх, про которого рассказывала Маруся",- догадалась Катя. Второй был одет в прорезиненный плащ и серую широкополую шляпу. На вид ему можно было дать лет сорок. Лицо продолговатое и резко суженное к подбородку. Он что-то крикнул, и немцы стали выбираться на берег.
   Сжимая гранату, Катя смотрела на отъезжающие машины и старалась припомнить, зачем она пришла сюда, что-то очень важное нужно было сделать, а что - забыла.
   Она вышла из-за деревьев. На том берегу вдали темнела окраина Головлева.
   "Да... Головлево", - вспомнила Катя.
   Все время, пока она ходила по лесу, у нее было желание самой посмотреть следы, которые остались на дороге от Феди и Танечки. Она застегнула тужурку и пошла к берегу.
   В отряд вернулась на рассвете. Позади землянок, склонившись над ручьем, мыл сапоги Зимин. Он был босой, в нижней рубашке с расстегнутым воротом. Казалось, вместе с военным френчем и портупеей он снял с себя и командирскую строгость, и Кате захотелось обнять его и, как родному отцу, рассказать об открывшейся в ней горькой любви. Она подумала, что лучше Зимина никто не поймет, как хочется ей сейчас, чтобы он, ее Федюша, был здесь, рядом с ней, среди своих товарищей.
   - Посиди, - увидев ее, предложил Зимин.
   Она присела на толстый корень ивы.
   Ручеек журчал тихо и шепеляво. От землянок доносились протяжные звуки гармони, и несколько голосов, мужских и женских, тихо напевавших:
   
   На диком бреге Иртыша
   Сидел Ермак, объятый думой...
   
   - Тяжело? - спросил Зимин.
   - Тяжело...
   - Д-да... Трудная наука...
   Катя медленно подняла на него глаза.
   - Какая?
   - Уметь сердца железными сделать. Трудно, а надо... Надо ведь, дочка, а?
   Помолчав и смотря прямо перед собой, она согласилась:
   - Надо.
   И почему-то вдруг после этого решительно произнесенного слова у нее прошло желание поделиться с кем бы то ни было своим горьким чувством.
   - Я дал приказ доверенным в Головлеве и в ближайших селах тщательно проверить: может быть, Федя ранен и подобран колхозниками, - сказал Зимин обуваясь.
   Щеки Кати порозовели.
   - Знаешь, отец, я тоже так думаю... А может так быть?
   - Конечно, может!
   - Наверное, так и есть. От того места, где он отбивался, ни в одну сторону его следов нет.
   Зимин изумился:
   - Ты там была?
   - Была.
   Он поднялся, и они пошли к землянкам.
   - Немцы, видно, собираются мост строить.
   - Мост? - Зимин резко остановился.
   Катя рассказала ему о том, что видела на Волге под Головлевом, и он нахмурился.
   - У тебя встреча с Марусей сегодня?
   - Да.
   - Скажи ей, чтобы постаралась точнее выяснить насчет моста.
   - Хорошо.
   - И о Феде... Пусть побывает в Певске.
   - Хорошо... - снова помрачнев, отозвалась Катя. Об этом она тоже думала. Отсутствие фединых следов у места схватки можно было объяснить двояко: или подобрали свои, или схвачен немцами. Но попасть к гестаповцам - это куда страшнее, чем смерть.
   - Скажу, - добавила она еле слышно.
   
   
   
   

Глава третья

   Подходя к хутору Красное Полесье, Женя услышала шум. Мимо нее быстро пронеслись две закрытые машины. На хуторе было неспокойно. Женя почувствовала это сразу же, едва ступила на окраину: посреди дороги и у домов толпились старики и женщины. Из слов, уловленных мимоходом, догадалась: немцы переписали население хутора, а на дворы, в которых имелись лошади и телеги, составили особые списки.
   На углу переулка, в который ей нужно было свернуть, под окнами приземистого дома столпились человек двадцать колхозников и молча слушали чернобородого мужика, вероятно хозяина этого дома: он стоял в полураскрытой калитке. Женя задержалась.
   - Каждый по своей совести пусть такое дело решает, - говорил чернобородый, комкая в руке картуз. - На меня смотреть нечего. Сами знаете: когда немцы здесь - я "староста", а когда их нет - не вижу, что у меня за спиной делается; а увижу, так зажмурюсь, будто в глаза пыль попала. Но ежели кто сам на немцев напорется, пусть на себя и пеняет: они не зажмурятся... Офицер мне так и сказал: всех заставят работать, а кто откажется - изничтожат. Потому и совет даю: не горячитесь... К примеру, гусак и то: разозлится, а редко когда напрямик лезет, норовит обождать, чтобы я спиной к нему повернулся. Вот тогда-то он меня и ущемит... Время теперь такое, соседи: кто глупее гусака окажется, с того вперед и перья полетят... Только об одном прошу не забывать: ничего этого я вам не говорил. Понятно?
   "Кто его знает, что за человек: не то за нас, не то за немцев!" - подумала Женя.
   На улице, где жили Кулагины, тоже кучками стояли люди. У ворот соседнего с Кулагиными двора женщина в одной рубашке и шали, накинутой на плечи, говорила седому старику и двум хуторянкам:
   - Конь-то не мой - колхозный! Как же я им распорядиться смогу? Вы же сами потом скажете: доверили бабе коня - один навоз от него остался... А угнать куда-нито, припрятать - свою голову потеряешь.
   Голос ее звучал растерянно и зло. Женщины молчали, а старик, взглянув на Женю, остановившуюся шагах в десяти от них, тихо сказал:
   - Был колхоз, да сплыл. Чего уж тут о коне! Потерявши голову, по волосам не плачут. - Он безнадежно махнул рукой и зашагал на другую сторону улицы.
   Дождавшись, когда все разошлись, Женя подошла к дому Кулагиных. На стук вышла мать Маруси. Она молча впустила гостью во двор; поднимаясь на крыльцо, всхлипнула.
   - Вы що, мамо?
   - Маня у меня...
   - А що с ней? - встревожилась Женя.
   - Сама увидишь.
   Маруся сидела за столом и неподвижным взглядом смотрела поверх головы братишки, что-то мастерившего на полу из досок. На звук открывшейся двери не огля- нулась.
   Женя обняла ее.
   - Що ты така, Марусэнька? Лица нэма, а очи, як тучи... Яка беда с тобой приключилась?
   - Никакой.
   Маруся попыталась отстранить ее руки, но Женя обняла крепче.
   - Ни, ты мне все кажи.
   Она села и встревоженно смотрела на подругу, а та, видно, тяготилась ее присутствием.
   - Пойдем под окна, поговорим трошечки.
   - Не о чем...
   На столе враскидку лежали тетрадочные листы. Один был исписан.
   "Я думаю, Катюша, ты поймешь меня, - прочла Женя. - Страшно жить стало, а сердце горит-горит... толкает оно, требует, чтобы я..."
   Маруся вырвала у нее листок.
   - Ну, коли секреты, до них мине дела нету, - невесело улыбнулась Женя. Она взяла чистый листок и написала: "Катя тревожится по тебе. Почему у каменной бабы не была?"
   Маруся оглянулась на мать и братишку, взялась было за карандаш и, положив обратно, устало сказала:
   - Так...
   - В Певске была?
   - Нет.
   - Пойдешь?
   - Зачем?
   - Як зачем? А Федя? - возмущенно вырвалось у Жени.
   Маруся покраснела, но промолчала. "Завтра Катя там будет. Пойдешь?" - написала Женя.
   - Не знаю. Может быть... - Маруся растерялась. - Ведь я... ничего не сделала, что она просила... Как же?
   - Об этом ты не мне скажешь, - разрывая листок на мелкие частицы, холодно сказала Женя.
   Мать испуганно смотрела на девушек заплаканными глазами.
   - А у нас сегодня весь день переписывали. Кольку моего и то записали, - сказала она, чтобы оборвать тягостное молчание.
   Продолжая искоса наблюдать за Марусей, Женя спросила:
   - А вы не скажете мне, мамо, що за человек у вас с той улицы... хата с краю, як до вас свернуть треба: черный такой, як цыган?
   - Тимофея Силыча, наверно, видела - старосту; ихний дом - Стребулаевых - на переулке.
   - А що вин за человек?
   - Да как тебе сказать... В семье крутоват; приходится - бьет и жену и сына... А сын-то женатый... Я не раз одергивала: "Тимофей Силыч, да ты хоть народа-то постыдись". - "Стыжусь, - говорит, - Наталья Степановна, да трудно самого себя в ежовые рукавицы взять".
   Старушка помолчала, задумчиво глядя на дочь.
   - Что уж с годами укоренилось - вроде болезни. И не рад ей, а она есть, - сказала она, вытирая фартуком глаза. - Зато в работе он редкостный человек. Семья-то не в него: что баба, что сын, что сноха - ленивы. А баба к тому же ядовита, как репейник, за всех цепляется. Может, потому он редко и бывает дома. Сперва, когда рядовым был, все по соседям да на собраниях, а как завхозом сделали - по хозяйству. Другой раз ночью, глядишь, спят все, а он в поле или по конюшням ходит. А в войну так прямо и спал на поле. Его и в Певске хорошо знают. Чайка, бывало, как приедет, и на поля с ним и в дом хаживала. Я однова слышала, говорит нашим девчатам: "Вот, мол, у него, у Тимофея Силыча, надо учиться работать и землю любить". Это, скажу, в самую точку. Чего-чего, а этого у него не отнимешь. Свое хозяйство может и недосмотреть, а чтобы колхозное...
   - А як же вин в старосты попал?
   - Сам напросился.
   - Сам?..
   - Сам, - вздохнула мать, думая о Марусе. - Согнали нас немцы: кого старостой выбирать? Молчим. Кто хочет старостой быть? Молчим. А он: "Я хочу". Конечно, от него все головы в стороны... И я... Повстречались вечером - мимо. Догнал. Вижу по лицу - мучается. "Эх, Наталья Степановна, - говорит, - от кого еще, а от тебя не ожидал! Слава богу, не первый денек меня знаешь. Пойми ты, дурья голова, ведь все молчите, никого охотников... Поставили бы немцы по своему выбору, тогда и пляши". Говорит, а в голосе и злость и слезы... Махнул рукой и пошел. Теперь видим: не спешит он разные немецкие приказы исполнять. Вот и выходит, человек вроде на позор пошел, чтобы полегче нам дышалось, а мы его... Да ты, к слову, почему про него выспрашиваешь?
   - Цэ я так, - смущенно проговорила Женя. Она поднялась.
   - Куда ты? - спросила Маруся.
   - Туда, куда тебе треба было итти.
   Маруся пошла ее проводить. На крыльце Женя раздраженно сказала:
   - И тебе не стыдно, Маня!.. Людей и коней записывают, а ты сидишь дома, як каменная... Или не разумеешь, на що все цэ?
   Маруся не ответила, а когда вышли за калитку, взяла Женю за руки и с жаром проговорила:
   - Пойми меня, Женечка: не могу. Сегодня сдержалась, а завтра или послезавтра не сдержусь - кинусь на первого встречного немца, вцеплюсь... Убьют? Знаю. Но мертвому сердцу все равно - будь что будет. Оно не увидит, не услышит...
   - Вот що у тебя в голове! - удивленно и с негодованием воскликнула Женя. - А я, по-твоему, из дерева сроблена? Мне легонько? Ничего с того, що казала, ты не сделаешь!
   - Это уж решено, Женечка... Так и Чайке передай... - тихо, но твердо проговорила Маруся. - Поцелуи ее за меня. - Голос у нее задрожал. - Передай спасибо за все, за все. И с тобой давай поцелуемся, Женечка.
   Женя испуганно отстранила ее протянутые руки.
   - Та щоб я с такой дурой целоваться... ни!
   Она взволнованно обняла Марусю и стиснула так, что у той захрустели кости.
   - Кажи, Манька, зараз же кажи, що не сделаешь этого!
   Маруся молчала.
   - Да шо ж цэ такэ? - сквозь слезы вскрикнула Женя. - Марусэнька! Милая! Я тебя вот що прошу... три дня никуда из дому не ходи. Добре? А я в эти дни до тебя прибегу. Кажи, що так буде, а то совсем не отпущу.
   Маруся пожала плечами и растроганно проговорила:
   - Не надо, подруженька, это уж бесповоротно. Не один день думала.
   - Бес с тобой, що бесповорота! Я ж тильки хочу побалакать по душам. Ну?
   - Ладно, - глубоко вздохнув, сказала Маруся.
   - Комсомольское дай.
   - Честное комсомольское.
   - Ну вот! - Женя долго держала ее руку, не решаясь отпустить.-До свиданья, а целоваться - ни!
   Она провела по глазам рукой и пошла не оглядываясь.
   Шагала по улице крупно и с возмущением думала:
   "Будь что будет" - как же так можно сказать? Это выходит: все равно - советская жизнь после меня сюда вернется или немцы здесь останутся. Вот какая дура!"
   Начинало темнеть. Дорога за хутором виднелась смутно, а вдали и совсем пропадала в сизом тумане. Женя решила итти в Певск не по шоссе, а наискось, через ожерелковский лес: так ближе. Половину пути шла, потом побежала, чтобы наверстать время, потраченное на хуторе, - иначе она рисковала опоздать на Глашкину поляну.
   В город проникла через забор стадиона. Вышла на окраину и задумалась: стоит ли, как намеревалась, итти на явочную квартиру?
   "Ведь это на другом конце города. Времени потрачу много, а неизвестно, знают ли что там о Феде", - размышляла она, не отрывая глаз от крыши Дома Советов, которая так соблазнительно близко вырисовывалась сквозь редеющую сумрачность.- Попытаюсь сама. В темноте не заметят".
   Пошла задворками и так тихо, что не потревожила ни одной собаки, - а может быть, немцы перебили их всех.
   Из глухой боковой стены Дома Советов, почти на одном уровне с землей, сквозь решетку маленького окошка просачивался свет. Женя слышала, что тут у гестаповцев камера пыток, но убедиться в этом ни разу не могла, потому что днем и ночью стояли здесь часовые. Сейчас не было ни души, и только с улицы слышались глухие звуки шагов: вероятно, часовые ходили перед парадным крыльцом.
   Она осторожно подкралась к стене и легла на землю. В глаза сразу бросилась железная добела раскаленная печь, - это от нее протянулась в окошечко полоса света. Перед печкой сидел солдат и калил на углях железные прутья. Отблески пламени освещали стены, на которых висели кольца, какие-то крючки... Все это было не то в ржавчине, не то забрызгано кровью. В камере стояли и двигались солдаты в нижних рубахах с засученными по локти рукавами. Пол под их ногами был грязно-красный, точно на бойне. Кого-то, кажется, били: из дальнего угла несся тягучий женский стон.
   - Прикидываться дезертиром больше чем глупо... Женя повела взглядом по камере, отыскивая того, кто говорил, и увидела у массивной двери Карла Зюсмильха, неизвестного ей штатского в широкополой шляпе и начальника покатнинского гарнизона Августа Зюсмильха. Они - все трое - смотрели на рослого, широкоплечего парня, стоявшего к окошку спиной.
   - Дезертиры у вас, русских, бывают только двух сортов: враги большевизма или трусы, - зло говорил штатский. - Первые поступают к нам на службу, ну, а вторые - у них таких глаз не бывает, "товарищ дезертир". Вы - большевик! Запомните - я это понял и повторяю: мы умеем ломать и большевиков. Глаза у своих пациентов я наполняю нужным выражением, а языки приобретают желательную мне подвижность.
   Парень молчал, не оборачивался, и Женя не могла решить: он или не он?
   Хрустнув пальцами, штатский сказал что-то властно, отрывисто. Несколько солдат кинулось на парня. Он отшвырнул одного и тотчас же покачнулся от удара в лицо - это был Федя.
   До крови закусив губу, Женя смотрела, как сорвали с него белье, как, связанного, кинули на пол. На спине у него были рубцы - чуть затянувшиеся и кровоточащие. Видно, не в первый раз он в этой камере. Штатский и офицеры выжидательно устремили глаза на печку. Женя взглянула туда же и, задрожав, зажмурилась: солдат вынимал из печки раскаленные прутья.
   
   
   
   

Глава четвертая

   Встревоженная внезапным гулом, прокатившимся по лесу, Катя цепко сжала автомат. Ветер качал вершины сосен, а внизу попрежнему стояло неподвижное безмолвие - ни шороха, ни шагов: вероятно, упало дожившее свой век дерево.
   Вглядываясь в темноту, Катя пошла дальше и выбралась на небольшую полянку. Посреди нее торчал из земли позеленевший от плесени белый камень. Сейчас он вырисовывался сумрачной глыбой, а при дневном свете в верхней его части, среди старых трещин и зеленых наростов, можно разглядеть глубокие лунки глаз, выпуклость носа и кривую линию рта. Никто даже из самых дряхлых стариков не знал, кем и когда была поставлена в этой лесной глуши каменная баба. Казалось, она выросла и состарилась здесь вместе с лесом.
   Рядом с камнем торчал трухлявый пень. Лет шестьдесят назад на этом месте росла береза. Одна единственная в окружении сосен, она казалась такой же загадочной и необъяснимой, как и ее каменная соседка. Жила в то время в Залесском девушка Глаша - красавица и певунья. На глазах у всех за ней увивался барчук. Однажды летом вместе с подругами она ушла в лес и не вернулась. И только осенью перед первыми заморозками заплутавшийся головлевский крестьянин увидел ее висящей на этой березе. Крестьянин божился, что, когда бежал с поляны, ветки сосен не пускали его, хлестали по лицу, а каменная баба хохотала.
   Труп Глаши с березы сняли, а березу спилили почти под самый корень. Хотели разрушить и бабу, но у мужика, пытавшегося это сделать, выскользнул из рук топор и рассек ему ногу. Тогда старики окончательно решили, что это место колдовское, и оставили камень в покое. Вот с той поры и стали называть поляну одни - "Нечистой", другие - "Глашкиной", а за камнем прочно укоренилось прозвище "Чортова баба". Взрослые пугали ею непослушных детей, да и сами, если случалось кому ненароком обмолвиться о ней в поздний час, крестились или сплевывали и долго после этого ждали какого-нибудь несчастья.
   Полянка была пуста. На земле и на нижней части камня покачивались черные тени, отброшенные шумящими соснами.
   Катя сунула руку под пенек. В земляной лунке писем не было.
   "Не приходили", - подумала она про Женю и Марусю.
   Сердце забилось спокойнее. В последние дни у нее было какое-то странное состояние раздвоенности. После отрицательного ответа доверенных она так же страстно хотела узнать что-либо о Феде и... боялась этого. То, что федино исчезновение до сих пор оставалось неразгаданным, мучило и в то же время таило в себе надежду: когда не сказано ни "да" ни "нет", живет в сознании и в сердце "может быть". Мысль, что и эта робкая надежда с минуты на минуту может исчезнуть, страшила ее. Пока на какой-то срок все оставалось по-старому.
   Залетев на полянку, ветер шевельнул ее волосы. Катя вздохнула и облокотилась на камень.
   Мысли перекинулись на подруг: почему нет их? Сильнее тревожилась за Марусю: не видела ее больше двух недель, а последние три марусиных письма были слишком нервозны. Нужные отряду сведения сообщались в них коротко и небрежно, как отписка. Две явки пропустила... Чем все это можно объяснить? Устала? Надломилась? Виделась ли с ней Женя? Да и сама Женя почему-то запаздывает... Уговорились в одиннадцать.
   Катя осветила фонариком часы. Было десять минут первого.
   На поляну донесся хрустящий звук, точно кто-то наступил на хворост. Вот совсем близко послышались торопливые шаги. Катя положила палец на спуск автомата.
   Из-за деревьев выбежала закутанная в шаль Женя, на ходу, переводя дух, проговорила:
   - На дороге, возле леса, немцы были, пережидала. Они поцеловались. Отстранившись, Катя заглянула подруге в глаза.
   - Узнала, - тихо сказала Женя.
   - Ну?
   - Там.
   Фонарик выпал из рук Кати.
   - А ты не обозналась?
   - Ни!
   Женя подняла фонарик и рассказала все, что видела в окошечко камеры.
   Шумел, перешептывался лес, вдали где-то тонко свистел ветер.
   - А насчет моста - правда... Хотят строить, - сказала Женя, рассеянно скользя лучом света по каменной бабе.
   Катя ничего не ответила ей на это. Она стояла неподвижно и смотрела на качающиеся вершины сосен, а видела ту страшную комнату и его, терзаемого палачами. Сердце рвалось к нему, но в сознании была отчетливая ясность: если он еще жив, то все равно обречен на смерть. У отряда для налета на Певск слишком мало сил. И к тому же ради спасения одного товарища нельзя подвергать риску весь отряд.
   - Ты... о чем, Женя? - спросила она вдруг.
   - О мосте.
   - Ну?
   Женя подробно передала обо всем, что узнала на хуторе.
   Катя нахмурилась: угроза немцев расстреливать и вешать всех, кто уклонится от трудовой повинности, звучала правдоподобно, особенно теперь, после дикой расправы эсэсовцев над колхозниками села Великолужское, где по приказу Карла Зюсмильха зарыли живыми в землю семьдесят человек, и среди них отца Нюры Барковой.
   - И все же мост восстановлен не будет! - проговорила она с суровой решительностью. - А что с Марусей?
   - С нею погано, Катюша...
   Выслушав рассказ Жени о свидании с Кулагиной, Катя долго молчала, теребя пальцами ремень автомата. Потом достала из грудного кармана блокнот и, попросив Женю посветить, написала несколько слов.
   - Постарайся побывать у нее сегодня же, - сказала она, передавая записку. - Прямо от нее иди в Залесское, к Михеичу. Там встретимся. Пошли!
   Сквозь ветки изредка молочной белизной мелькала луна. Лес шумел, темный, таинственный. Сухие сучья, попадая под ноги, хрустели.
   - Расскажи... какой он... Федя?..
   - Ну, як казать? Стоит вин там...
   - Не надо... нет, я не то. Ты говори! О чем хочешь, только об этом... про камеру... не надо.
   Женя стала рассказывать о Певске, который теперь трудно узнать: одних домов нет, другие в развалинах.
   До тропинки, у которой они должны были расстаться. Катя не прервала ее ни одним вопросом. Прощаясь, Женя ласково провела по щеке подруги рукой. Ладонь ее стала мокрой. И она поняла все. Сердце остро кольнуло. Так хотелось сказать что-нибудь такое, что хоть немножечко смягчило бы Кате ее душевную боль, но слов не было, и Женя тоже беспомощно заплакала.
   - Мабудь, выпустят...
   - Ничего, Женечка, ничего... - чуть слышно прошептала Катя. - Ступай. Завтра увидимся в Залесском.
   Она сняла со своей шеи женины руки и скрылась за деревьями.
   
   
   

Глава пятая

   Саботаж начался дружно: в одну ночь из деревень неизвестно куда исчезли кони. Колхозники на допросах твердили слово в слово: лошади не их собственные, а колхозные; кто угнал - неизвестно.
   Массовые порки ничего не изменили. По приказу нового начальника гестапо со всех дворов, за которыми "числились" кони, были взяты заложники. Немцы согнали их в Покатную, заперли в сарай, а вечером в субботу объявили, что если через двадцать четыре часа кони не найдутся, все заложники будут казнены.
   Ночью к дому старосты Красного Полесья подлетел забрызганный грязью мотоциклист. Он передал Тимофею Стребулаеву пакет и помчался дальше.
   Письмо было, коротким:
   
   "Господину Тимофею Стребулаеву. Надеюсь, у вас не пропало желание продолжить знакомство? Приезжайте срочно в особый отдел.
   Макс фон Ридлер".
   
   Тимофей взволновался. Умывшись, он долго стоял перед зеркалом, расчесывая густую и черную, как уголь, бороду. В обращении "Господину Стребулаеву" чудилась насмешка. Как будто и не было причин для беспокойства, а оно все нарастало. Прасковья - рыхлая и безобразно грудастая баба - в одной рубашке сидела на постели и настороженно следила за сборами мужа.
   Лохматые, сросшиеся на переносице брови Тимофея хмурились. Третьего дня, услышав на улице частые автомобильные гудки, он выбежал за ворота и увидел легковую машину. В ней сидел немец в плаще и серей шляпе.
   - Очень рад встрече, - поздоровавшись, сказал немец, правильно и почти без акцента произнося русские слова. - Надеюсь, она у нас не будет последней...
   Губы его улыбались, а глаза смотрели, как две серые льдинки.
   - До свиданья, господин Стребулаев.
   Когда машина тронулась, немец оглянулся на него, Тимофея, стоявшего у ворот без шапки;
   - Я - Макс фон Ридлер!
   Высвобождая из бороды гребень, Тимофей выругался. Из головы не выходили тонкая улыбка на губах и ледянистые глаза, которые как бы говорили: "Улыбка-то ненастоящая, ты ей не верь, господин Стребулаев". От предчувствия чего-то недоброго дрожали колени, а между лопаток осел липкий холодок.
   - Где картуз и полушубок? - спросил он резко, не оборачиваясь, и кинул гребень на стол.
   С удивительным для своего тучного тела проворством Прасковья соскочила с постели и через минуту выбежала из запечья с картузом и полушубком. Одевшись, Тимофей что-то хотел сказать жене, но только строго взглянул на нее и, хлопнув дверью, вышел на крыльцо.
   - Долго канителишься, Степка! - крикнул он сыну, запрягавшему лошадь.
   - Зазря бранишь, тятя, все уж готово, только чересседельник продену, - переминаясь на кривых, изогнувшихся внутрь ногах, проговорил тот обиженно.
   Тимофей сам вывел лошадь за ворота. У соседнего двора, рыдая, рвала на себе волосы бабка Акулина. Старуха с другой улицы утешала ее:
   - Не у тебя одной, Акулинушка, горе такое... Не могут же они весь народ изничтожить?
   Увидев Тимофея, Акулина подошла к нему, охая после каждого шага, концом платка вытерла подслеповатые глаза и сурово поджала губы.
   - Замолвишь, чай, за народ слово, Тимофей Силыч? К тебе, видать, благоволят нехристи... Никого из твоих не тронули и коня оставили.
   - Что в моих силах будет - сделаю.
   Оглядев улицу, он бросил вожжи на руки Степке:
   - Садись. Вместе поедем.
   - Бог вам в помощь, - прошептала вслед старуха.
   Ехали быстро. Когда холодное солнце вынырнуло из-под облачка на полуденной высоте, они были уже в Покатной. По улице патрулировали конные разъезды. На Стребулаевых никто не обращал внимания. Миновав школу, Степка завернул в переулок и, доехав до конца его, опустил вожжи - дальше ехать было нельзя: прямо до самого леса, начинавшегося невдалеке от села, столпилось множество людей. Тимофей встал на телегу. Степка не замедлил последовать его примеру. Оглядывая неподвижную людскую массу, они увидели неподалеку от сарая, в котором были заперты заложники, несколько женщин со своего хутора. Вокруг сарая живым забором стояли солдаты. На солнце отсвечивали их штыки и каски. Из сарая доносились крики, плач детей и частый стук: вероятно, заложники били кулаками в стены и в дверь.
   Немцы хохотали.
   Кое-где в толпе слышались рыдания.
   - Со всех деревень, знать, согнали, - предположил Степка.
   Отец не отозвался. Он смотрел на желтые холмики, плывшие в толпе возле леса: везли на грузовиках солому. Степка тоже засмотрелся на них, и оба не заметили, как к телеге подошли бывший начальник гестапо Карл Зюсмильх и его брат Август.
   - Wohin? - строго спросил Карл Зюомильх.
   Тимофей торопливо достал письмо. Взглянув на подпись, гестаповец махнул рукой:
   - Круг!
   Объезжать кругом - значило терять целый час. Но другого выхода не было.
   - Заворачивай! - приказал Тимофей сыну.
   За селом лошадь с трудом въехала на высокий бугор. С него видно было всю толпу. Грузовики стояли уже возле сарая. Солдаты сбрасывали с них снопы и обкладывали соломой стены.
   - Неужто сожгут, тять?
   - Езжай прямо в лес, быстрее будет, - поторопил его Тимофей.
   На Волге их ожидала еще одна непредвиденная задержка: с паромом случилась авария - оборвался трос.
   В Певск приехали уже затемно.
   Вечер был тихий. Голые сучья деревьев не шевелились, и флаг со свастикой трепыхался над крышей бывшего Дома Советов лениво, без шороха. У калитки палисадника стояла автомашина с откинутой задней стенкой кузова. Из-под брезента смутно белели две пары босых стоймя торчавших подошв.
   - Мертвецы... замученные, - шепнул Степка.
   Рядом с грузовиком вокруг толстощекого фельдфебеля тесной кучкой собрались солдаты. Жестикулируя, он что-то весело рассказывал, и солдаты смеялись.
   - ...Ленинград пал, - слышался из висевшего тут же неподалеку радиорупора передававший по-русски громкий голос. - Все оставшиеся в живых красноармейцы были повешены на телеграфных столбах центральных улиц и в окрестностях города. Так будет со всеми, кто посмеет стать на дороге великих армий Адольфа Гитлера. Только что получено сообщение с Московского фронта. Наши войска прорвали укрепленную линию Сталина. Бои идут на улицах Москвы. Войну в основном можно считать законченной...
   Тимофей покосился на немцев, послушал немного, что говорил фельдфебель, и вздохнул; по-немецки он знал только три слова: "хальт", "гут" и "битте".
   - Чего доброго, сбаловать могут, хорошенько приглядывай за лошадью, - тихо наказал он Степке и, на ходу вынимая из кармана письмо, подошел к двери.
   - Приказано явиться - вот.
   Часовой мельком взглянул на письмо и равнодушно отвернулся. Тимофей сначала растерялся, потом сообразил: "Если не гонят - значит разрешается войти".
   Из подвала по винтовой лестнице немцы выволакивали за ноги два трупа. Первый был женский: по ступенькам тянулись густые спутавшиеся волосы. Вторую жертву немцев - мужчину с седой головой - Тимофей принял сначала за старика, но, вглядевшись, понял, что ошибся: лицо было молодое и как будто знакомое.
   Мертвую женщину вытащили на улицу, а тело седого парня, не сдержав, бросили перед дверью. Тимофей взглянул на него еще раз и вздрогнул: парень открыл глаза.
   "Это ж... механик головлевский!"
   Глаза Феди смотрели на него в упор, но без признаков жизни, и Тимофей усомнился: точно ли он видел, что они открылись?
   "Померещилось... Наверно, и были открыты", - решил он и снова вздрогнул, на лбу у него выступила холодная испарина. Теперь он готов был поклясться чем угодно, что видел, как шевельнулись у механика губы, и ему стало страшно от устремленного на него взгляда неподвижных глаз. Он попятился и наскочил на офицера в очках, сбегавшего с лестницы.
   - Русский свинья! - закричал тот, с размаху ударив его кулаком по лицу.
   В глазах Тимофея заходили черно-красные круги; с трудом устояв на ногах, он потер зашибленное место и, стараясь погасить вспышку озлобления и обиды, пробормотал:
   - Пошто, ваше благородие?.. Я по вызову... срочно велено.
   - Hut ab! - взвизгнул офицер.
   Тимофей по интонации догадался, что означает это "хутап"; он суетливо сдернул с головы картуз и вытянулся, руки с задрожавшими пальцами прижал к бедрам. Очевидно, удовлетворившись, немец насмешливо смерил его взглядом с ног до головы и прошел в дверь.
   "И за человека не считают, гады", - поднимаясь по лестнице, тоскливо подумал Тимофей.
   
   
   
   

Глава шестая

   Макс фон Ридлер был один. В сером костюме и зеленом- галстуке, подпиравшем безукоризненно накрахмаленный воротничок сорочки, он ходил по кабинету и похрустывал пальцами. Лисье лицо его было насупленным; лоб прорезала глубокая складка. Время от времени он взглядывал на часы: в одиннадцать кончался срок его ультиматума крестьянам-лошадникам.
   На стенных часах большая стрелка медленно подходила к шести, маленькая стояла около одиннадцати.
   Белесые брови его дрогнули: "Не из камня же эти люди, чтобы родных детей променять на лошадь!"
   С улицы донеслись гудки автомашины: вероятно, отъезжал грузовик с трупами. Ридлер представил себе этот грузовик, и сердце заныло от досады: "Не смирил, ничего не узнал!.."
   Постучав, в кабинет вошел щегольски одетый офицер.
   - По вашему вызову явился староста из Красного Полесья.
   - Пусть ждет!
   Офицер козырнул и бесшумно прикрыл за собой дверь.
   Ридлер устало опустился на стул. Хотелось спать. На столе поверх папки с надписью: "Дело партизана, называющего себя дезертиром", лежала помятая листовка, отобранная утром у какой-то залесской старухи. Ридлер положил листовку перед собой. За день он несколько раз перечитал ее и теперь знал наизусть каждое слово.
   Оттиснутые на гектографе строки листовки призывали население к сопротивлению немцам. Крупным шрифтом выделялись в тексте слова: "Дорогами нашего района к немцам подкрепление не пройдет. Все на защиту Москвы!" и подпись: "Народные мстители".
   Похрустывая пальцами, Ридлер смотрел на подпись.
   "Народные мстители" - это был псевдоним смертельного врага, о котором он почти ничего не знал. Сколько здесь этих "народных мстителей"? Кто возглавляет их?
   Он понимал, что борьба за мост будет жестокой, и чувствовал себя готовым к ней.
   В обращении с "инородцами" он не был новичком. Когда отбирали кандидатуры для работы в России, выбор пал на него не только потому, что он хорошо владел русским языком: в Берлине было признано, что за год работы в Польше он проявил себя очень способным организатором "нового порядка". Личный секретарь Гиммлера, подписывая назначение, многозначительно улыбнулся:
   - Вы у нас тертый калач, господин фон Ридлер.
   Ридлер это и сам знал. В штабе фронта, когда его предупредили, что Певский район - один из самых беспокойных, он пренебрежительно пожал плечами. "Беспокойный!.. Это несущественно". Он был уверен, что добьется такого положения, когда крестьяне возненавидят партизан и начнут сами вылавливать их и передавать немецким властям. Такой опыт был уже проведен им в одной польской деревушке. Правда, для получения такого результата пришлось из общего числа жителей деревни оставить в живых лишь одну четверть. Там это было проще, а здесь... Нужда в рабочей силе для восстановления моста и магистрали удерживала его в первые дни от применения крутых мер. Но сегодня, взвесив все, он решил: времени для либеральных экспериментов у него нет, а поэтому не может быть и выбора. Можно недостачу в рабочей силе сколько угодно пополнять за счет соседних районов; а если бы даже не имелось такой возможности - все равно: в конце концов лучше иметь одну послушную тебе руку, чем две, но парализованные.
   Он еще раз взглянул на часы и сунул в рот папиросу.
   "Через пятнадцать минут, если лошади не будут приведены, костер в Покатной покажет этим русским свиньям, кто такой Макс фон Ридлер!"
   Он чиркнул спичкой, но не закурил, отвлеченный телефонным звонком. На лицо легло торжествующее выражение. Словно чувствуя себя перед глазами толпы, он неторопливо одернул пиджак, поправил галстук и только тогда взял трубку. Сказал холодно и резко:
   - Слушаю.
   По едва уловимому чавкающему звуку догадался, что у телефона комендант города и начальник гарнизона полковник Корф: когда полковник бывал разъярен, он, прежде чем начать разговор, с минуту, а иногда и больше, жевал губами, и лицо его при этом принимало удивительное сходство с кроличьим.
   - Это я, Корф,- прохрипел голос в трубке.
   - Что-нибудь серьезное, господин полковник? - Ридлер насмешливо улыбнулся, думая, что полковник только сейчас узнал о двух офицерах, зарезанных кем-то утром на берегу Волги. Ни о чем другом, могущем разъярить полковника, ему не было известно.
   - Нет, пустячки! - с сарказмом выкрикнул полковник.- Партиз... эти самые... налет на Покатную!
   Трубка в руке Ридлер а дрогнула.
   - Что-о?
   - На сарай, куда вы заперли этих... Да мне чорт с ними, с этими самыми, которых вы!.. - загремел голос Корфа во всю силу.- Гарнизон перебили!
   - Гар-ни-зон?!
   - Вот именно: гар-ни-зон. Только несколько солдат уцелело и... Август Зюсмильх...
   - Он сообщил?
   - Да. Из Жукова.- Корф опять зажевал губами.
   У Ридлера нехватило терпения ждать, и он, закусив губу, надавил рычаг.
   - Покатную! Срочно!
   - иния повреждена,- встревоженно ответила станция.
   - Как повреждена? Вороны! Ух-х... - Грязное ругательство сорвалось у Ридлера.- Коменданта города!
   Голос полковника отрывисто сказал:
   - Да!
   - Карателей послали?
   - Посланы.
   - Там должен быть Карл Зюсмильх. Он...
   - Убит,- ответил полковник.
   Ридлер положил трубку. Сцепив пальцы, он потянул их, и они захрустели, как ломающиеся сухие палочки. В тишине кабинета громко прошипели часы. Ридлер вздрогнул. Маленькая стрелка стояла ровно на одиннадцати.
   Первый удар часов прозвучал, как пощечина.
   - Они у меня поплатятся!.. Узнают они меня!..
   Глаза его устремились куда-то вдаль, а губы, сведенные злой улыбкой, слегка дрожали. Пальцы нашарили партизанскую листовку. Он скомкал ее, потом тщательно разгладил, сложил вчетверо и разорвал на лоскуточки.
   "Чорт знает, сколько времени провозятся с поврежденной линией. А каждая минута - пытка!"
   Он резко нажал кнопку звонка и приказал показавшемуся в двери щеголеватому офицеру:
   - Этого... старосту!
   
   
   

Глава седьмая

   - Зачем они тебя? - полюбопытствовал было Степка, да и не обрадовался - съежился под отцовским взглядом, голову в шею вобрал.
   - Ты знай про свои дела, как с бабой управляться, а до отцовских - нишкни! Понял? - Тимофей сел на телегу так, что доски подпрыгнули.- Трогай! "Да-а, немец... И глазищи-то, ровно у дьявола!.. Эх, чуяло сердце - не ехать бы!" - Расстегнув ворот полушубка, Тимофей криво усмехнулся: - Полный почет... Мало старосты - десятник еще теперь.
   - Где это, тять?
   - На строительство назначен,- неохотно ответил Тимофей, а сам думал: "Вот тебе и побывал в гостях... Продолжили знакомство".
   От удивления Степка даже вожжи выпустил.
   - На строительство? А ты, тять, по этому делу разве смекаешь чего?
   - Правь знай.
   Выехали за город. Над оврагом, метрах в пятнадцати от дороги, истошно галдело воронье. Окутанные туманом, там двигались какие-то фигуры.
   - Нынче все вроде мертвые,- глухо донесся к дороге женский голос. -
   - Выходит, так... - проговорил другой. - Ой, нет... Слышите?..
   Стребулаевы успели порядочно отъехать от оврага, когда их догнал окрик:
   - Стойте!
   Из тумана вынырнула женщина.
   - Русские?
   Тимофей промолчал, а Степка буркнул:
   - Нет, мериканцы.
   - Товарищи, посветить нужно... Мы спички забыли.
   - Трогай,- сказал Тимофей Степке и повернулся к женщине: - Некогда нам. К переправе торопимся.
   Женщина схватила лошадь за узду.
   - Нам посветить надо,- проговорила она гневно. - Если вы не гады, то поможете. А некогда, так хоть спички дайте.
   Поколебавшись, Тимофей достал из полушубка спички.
   - Коробок есть?
   - Нет.
   Отдать полный коробок было жаль: где их теперь возьмешь, спички-то?
   Тимофей спрыгнул с телеги и, ворча, пошел следом за женщиной.
   На краю оврага смутно вырисовывалась ручная тележка. Возле нее стояли две женщины, и над их головами с картавым карканьем кружилось воронье.
   - Чего светить-то? - раздраженно спросил он.
   - Вниз спустимся. Не оступись.
   "По-домашнему она здесь",- подумал Тимофей, не отрывая глаз от спины женщины, уверенно спускавшейся в тьму крутого оврага.
   Голова кружилась, и к горлу подступала тошнота от воздуха, настоенного смрадом разлагающихся трупов.
   - Слушай... - остановившись, прошептала женщина. Тимофей услышал слабый стон, будто кто-то пытался крикнуть - и не мог. Он чиркнул спичкой. Тускло осветились груды окровавленных тел, голых и прикрытых кое-какими лохмотьями. Тимофей медленно повел дрожащей рукой и выронил спичку: на него широко открытыми глазами смотрел головлевский механик.
   - Свет! - заторопили Тимофея сразу два женских голоса.
   - Милый, мученик ты наш, голубчик! В чувствии? - горячо, со слезами спросила женщина, выделявшаяся в темноте белым полушалком.
   Федя застонал.
   Женщины наклонились над ним и попытались поднять, но это оказалось им не под силу.
   - Тяжел,- проговорила женщина в белом полушалке. Она взяла из рук Тимофея спички.- Ну-ка, возьмись, а я посвечу.
   "Не дай бог, кто из немцев заметит",- подумал Тимофей. Ему не терпелось поскорее выбраться из этой страшной могилы, и он быстро взвалил себе на спину безвольное тело механика.
   - Светите, мать вашу...
   Женщина со спичками забежала вперед. Тимофей шел покачиваясь. Выбравшись наверх, он опустил стонущего механика на тележку и, обтирая лицо полой полушубка, хрипло спросил:
   - Все?
   - Все, дорогой. - Женщина отдала спички и крепко пожала его руку. - Спасибо, товарищ!
   Тимофей, ничего не ответив, заторопился к своей телеге.
   - Чего там, тять? - жадно спросил Степка. Вырвав у него кнут, Тимофей замахнулся.
   - Я тебе, сукин сын, что сказал? До отцовских дел...
   - Да я ж просто так...- отодвигаясь, пробурчал Степка, а сердце захлестнула обида, и он зло дернул вожжи.- Двигай, коняга, чего разоржалась? Тебе да мне - ни жить, ни говорить: судьбина такая. Н-но, сволочь!
   Лошадь понеслась рысью. Тимофей полулежал, облокотившись на мешок с сеном. Лицо у него было расстроенное и злое.
   Через Волгу переправились почти в полночь. Дорога лежала вдоль леса. По небу тоскливыми островками плыли молочно-пепельные облака. Когда они закрывали луну, чернота леса сливалась с чернотою земли и лошадь, замедляя шаг, ступала как бы ощупью. А когда облака редели или луна сама показывалась из-под них краешком, на дороге и по левую обочину ее, точно разбросанные куски жести, мерцали лужи.
   Степку тяготило молчание отца. Что сказал ему немец? Чем распалил так, что и до сих пор остыть, не может? Хлестнув лошадь, он посмотрел через плечо на Тимофея, потом потихоньку достал кисет с табаком и вздохнул.
   Страшен отец в гневе, и рука у него тяжелая. Не приведи бог попасть под нее в такую минуту - искалечит. Вот ведь в детстве хватил поленом по ногам и на всю жизнь кривоногим оставил. Он как будто и не замечает, что у сына и на щеках и под носом густо щетина лезет. Для него он как был Степкой, так им и остался. Перед женой стыдно. Она нет-нет да и скажет: "Степан, тебе же пять лет за двадцать перевалило, отцом скоро будешь, а тятя тобой ровно сосунком помыкает". А это верно... По его и жениным подсчетам, на страстной он должен отцом стать. Мать распашонки готовит. И только один он, отец, ничего не замечает, как со щенком обращается. Из-за него и от соседей "Степана" не дождешься, не говоря уж о "Степане Тимофеиче"... И в глаза и заглаза Степкой Колченогим кличут.
   От этих мыслей, а может быть, от мрачной осенней ночи сердце чувствовалось сдавленным и тоскующим.
   Они подъезжали к Ольшанскому большаку, который, перерезав дорогу двумя глубокими колеями, скрывался в темноте леса.
   Полевая земля повсюду, куда хватал глаз, лежала мертвая и точно в язвах. Трудно было отыскать целину, не развороченную снарядами. То там, то здесь чернели изуродованные, опрокинутые набок и вверх колесами и зарывшиеся в землю машины и орудия; большак вырисовывался посреди этой трупной безжизненности прямыми, тускло мерцающими полосами.
   - Никак идет кто-то... Тять, гляди! Тимофей скосил глаза.
   По большаку действительно кто-то шел, быстро приближаясь к лесу.
   - Останови-ка лошадь!
   Степка натянул вожжи и, вглядываясь, приложил к глазам руку.
   - Девка вроде. Боится нас, видишь - встала. Назад, знать, хочет... Нет, гляди-кось, сюда идет.
   - А ты языком-то меньше трепи,- сверкнув глазами, осадил его Тимофей. - Делай вид, что лошадь оправляешь... Ну!.. Растяпа...
   Степка спрыгнул и засуетился, поправляя дугу. Тимофей исподлобья разглядывал девушку.
   В очертаниях фигуры и в походке угадывалось что-то знакомое. Шагах в десяти от дороги она опять остановилась.
   - Чего год целый возишься? Трогай! - умышленно во весь голос закричал Тимофей и, едва Степка вспрыгнул на телегу и хлестнул лошадь, нетерпеливо спросил: - Кто такая? Не знаешь?
   - А ты что же, не признал? Учителка наша... Маруська Кулагина.
   Тимофей оглянулся на лес, в котором скрылась девушка, и отрывисто приказал:
   - Слазь!
   Степка вытаращил на него растерянно забегавшие глаза, а сердце заныло и затосковало. "Вот... как чуял, начинает... Неужто прибьет? За что же?"
   - Слазь! - озлобленно повторил Тимофей и вырвал из его рук вожжи.
   Степка спрыгнул.
   - Иди за ней. Мне партизанский отряд нужен. По личной надобности. Понял? Да ногами-то кривыми половчее управляй, чтоб не слышно было, а то еще греха наживешь - за шпиёна примут. Ну?
   Глаза у Степки стали еще круглее, по спине неприятный холодок пробежал.
   - Боязно, тятя, темь в лесу... да потом - партизаны. Нарвешься - и в самом деле за шпиёна примут.
   - Говорю, надо!
   Сильнее всего опасался Степка отца, когда тот, как сейчас, наплотно сдвигал брови и рывком поглаживал бороду, будто намереваясь выдрать ее.
   - Иду уж. Нет у вас, тятя, сочувствия к родной крови...
   Послышался гул, и Тимофей поспешно свернул лошадь с дороги. Мимо, обдав его брызгами грязи, пронеслась легковая машина, и в ней, откинувшись на спинку, сидел Макс фон Ридлер.
   Машина мчалась в сторону Покатной.
   
   
   
   

Глава восьмая

   Деревья густо переплелись ветвями, и лишь кое-где на лица партизан и на рыжую от прелого игольника землю падали полоски лунного света.
   В разных сторонах появлялись вдруг и исчезали мерцающие отсветы - это на освещенное место попадал чей-либо колыхающийся штык или диск автомата, а издали доносилось татаканье пулеметов: студент Ленинградского института горной промышленности Николай Васильев, председатель рика Озеров и Люба Травкина прикрывали отступление отряда.
   Катя стояла неподалеку от Зимина, возле лежавшей на земле Зои, и настороженно прислушивалась к голосам, отзывавшимся из темноты.
   - Годова?
   - Здесь,- ответила покатнинская колхозница.
   Вот всегда за фамилией этой колхозницы командир называл фамилию Феди, и механик весело говорил: "Есть! Голова цела, а ноги не помню".
   - Данилов! - окликнул Зимин.
   - Здесь.
   Катя вытерла навернувшиеся слезы.
   "Вычеркнут из списка... а может быть... может быть, уже и... из жизни. Только вот из сердца - трудно, так трудно вычеркнуть!"
   К концу переклички пулеметы смолкли, и как-то отчетливей и ласковей стал глухой шум леса. Стволы редких берез, мерцавших бледными полосами, оттеняли его черноту. Вдали изогнутым хвостом взметнулась ракета - сигнал пулеметчиков: "Все благополучно".
   - Недурная ночка! - пряча книжку в карман, сказал Зимин.
   Это означало, что бой прошел без потерь. Шестьдесят человек пришли в Покатную, шестьдесят вернулись в лес. Из одиннадцати раненых только одна Зоя не могла итти - пулями пробило ей обе ноги, но раны были не опасны. Напряженная тишина, державшаяся во время всей переклички, взорвалась радостным гулом мужских и женских голосов. Зимин выжидающе смотрел в ту сторону, откуда должны были появиться пулеметчики. Отряду в эту ночь предстояла еще одна боевая операция. По сведениям, доставленным Женей Омельченко, часа в три ночи по Жуковскому большаку должен пройти автотранспорт с боеприпасами. На большаке отряд поджидали две девушки. Они еще с вечера ушли туда с минами и ящиком гранат.
   Партизаны шумно передвигались.
   Клин света упал на морщинистое лицо Леонида Степановича Васильева - старого певского учителя, партизанившего теперь вместе с сыном и дочерью. Поглаживая ремень охотничьего ружья, он обратился к Зимину:
   - Считаете, товарищ командир, недурно поработали?
   - Очень недурно, Леонид Степанович. Около сотни немцев, я думаю, положили.
   В темноте не было видно лица Зимина, но Катя по голосу чувствовала, что у командира хорошее настроение- такое, какого не было у него еще ни разу за все дни партизанской жизни. Она понимала - причин для радости много: и освобождение заложников, и побитые немцы, и то, что боевая операция прошла без потерь... И в то же время ей было непонятно и обидно: как можно радоваться, когда нет здесь Феди? Может быть, в эти самые минуты он там, в той страшной камере...
   - Вот руки у нас и развязаны,- подойдя к ней, сказал Зимин.- Теперь у немцев ни лошадей, ни заложников. Будем бить по мосту. Так, дочка?
   Катя промолчала.
   - Ты сейчас на Глашкину?
   - Да. Немножечко провожу вас, а потом...- Она поправила ремень автомата.- Я думаю поспеть к вам. Оставьте для меня пару гранат.
   - Оставим,- улыбнулся Зимин.- У тебя сегодня кто там: Омельченко?
   - Маруся должна прийти.
   К ним подбежал Ванюша Кудрявцев - четырнадцатилетний парнишка, самый молодой в отряде.
   - Товарищ командир, здесь кто-то есть,- сообщил он взволнованно.
   - Где?
   - Да вот здесь, рядом. Пойдемте!
   Партизаны гурьбой двинулись вслед за парнишкой.
   Ванюша сначала шел быстро, потом замедлил шаг и, остановившись, молча указал пальцем.
   Под низко опущенными ветвями сосны лежало что-то черное, свернувшись клубочком. Это "что-то" задвигалось.
   - Собака,- сказал Зимин.
   Из темноты сердито отозвался сонный голос:
   - Не собака, а человек.
   Клубочек развернулся и подпрыгнул. Под сосной стоял мальчишка.
   - Какая вам еще собака! - проговорил он уже не сонно, но все так же сердито и смело вышел на освещенное луной место.
   - Вася! -изумленно вскрикнула Катя.
   Это был Васька Силов, в отцовской куртке, в шапке-ушанке, с добротной солдатской сумкой за плечами. Зимин подошел к нему.
   - Ты почему здесь?
   - Партизан ищу.
   - Зачем?
   - Партизанить.
   - Гм-м... А откуда ты?
   Васька рукавом куртки утер нос и, с любопытством оглядывая всех, сказал:
   - Видишь, какое дело, я...-Увидев Катю, он заулыбался.- Здравствуй, Катерина Ивановна! Вот и свиделись...
   Она порывисто обняла его.
   - О наших что-нибудь знаешь?
   - Все знаю.
   Неторопливо, со степенностью он рассказал, как ожерелковцы сожгли деревню и все до одного сбежали в лес.
   - Да, видишь ли, какое дело, расположились-то сдуру неподалеку. Третьего дня окружили нас и - обратно до Ожерелок. Понимаешь? Скот весь, конечно, угнали, а нам - "рой землянки!" И сторожитй остались... Твои, Катерина Ивановна, с моими, да Лобовы еще, да семья кузнеца в одной землянке устроились.
   - Слышишь, отец? - вырвалось у Кати, и глаза ее радостно засветились.- Все живы! Понимаешь, прямо камень с души. А сторожат...
   - Сторожей снимем,- сказал Зимин.
   Его тронула за руку Даша Лобова и взволнованно проговорила:
   - Товарищ командир, разреши мне до утра... в Ожерелки... на мать и деда поглядеть.
   - Хорошо. Только до утра. Катя опять повернулась к Ваське.
   - Ну, а ты как же? Ты тоже там был?
   - Был, да только как затемнело, обратно подался. Чего ж, мое дело известное. В лесу мы хоть вольные были, а вместе с бабами да стариками, да еще под немцем... Прихватил у одного фрица вот эту сумку - и тягу...
   - Чей это малец? - засмеялся Зимин.
   - Силова, председателя нашего.- Катя ласково взяла Ваську за подбородок.- Все-таки не послушался?
   Васька вздохнул и снисходительно усмехнулся:
   - Ты тогда малость недопонимала, Катерина Ивановна...
   Голос его дрогнул: видно, обида не улеглась совсем за эти дни.
   - "Маленький", а я и стрелять умею не хуже всякого ворошиловского стрелка. У тяти ружье есть, так я один раз из окна ворону убил. Это еще в мирное время.- Он помолчал и, глядя исподлобья, буркнул: - Стрелять не доверите, так я разведчиком - куда хошь проберусь.
   - Ну, какой из тебя разведчик? - подзадорила его Нина, дочь учителя Васильева. - Подошли мы, а ты спишь.
   Васька растерялся, сердито шмыгнул носом.
   - Так то вы!.. А ежели немцы - разве я не услышал бы?
   Дружный хохот покрыл его слова. Давно уже партизаны так не смеялись. Зимин одобрительно взглянул на Катю: со дня исчезновения Феди Голубева он впервые видел ее веселой.
   Васька смотрел на всех насупившись, с обидой.
   - Ну, как же, Чайка, взять его? - все еще смеясь, спросил Зимин.
   - Конечно. Вестью какой порадовал! Стоит за одно это взять.
   Губы мальчишки расплылись в такую широкую улыбку, что от нее на веснушчатом лице его как-то вдруг засветились и скулы, и подбородок, и кончик вздернутого носа.
   - Ну да, стоит,- сказал он.- Поняли наконец-то! Катя хотела было расспросить его о своей матери, но в это время послышался странный звук: будто где-то вдали раскатисто прогрохотал гром.
   Партизаны встревожились: стреляли из орудий. Залп следовал за залпом.
   - Кажется, в Покатной,- неуверенно сказал Зимин.
   
   
    

Глава девятая

   После ухода партизан тишина в Покатной длилась недолго: на улицы с разных концов села хлынули пьяные, орущие немцы. Приперев бревном калитку, тетя Нюша испуганно слушала: где-то в страхе вскрикнул и оборвался детский голос, с другой улицы несся отчаянный вопль:
   - Спасите-е!.. Убива-ают!..
   - Пошли в избу! - прикрикнула тетя Нюша на детей. Время казалось остановившимся.
   Ни тетя Нюша и никто из ее детей не сдвинулись с места, когда раздался стук в ворота. Немцы сорвали калитку с петель и ворвались в избу. Сутулый, обрюзгший блондин - вероятно, он был старший - оглядел горницу и ткнул пальцем в Ванюшку. Солдаты схватили мальчика.
   Тетя Нюша с криком протянула руки. Ее ударили прикладом по голове.
   Минут через двадцать в село на полной скорости влетела машина с Максом фон Ридлером.
   Два часа рыли покатнинцы возле школы широкую яму. По одну ее сторону, сложенные, как штабели дров, лежали убитые партизанами немцы, по другую - стояла окруженная солдатами толпа. За грудами трупов чернел танк, позади арестованных - второй. Вдоль дороги со вскинутыми штыками выстроились солдаты; за их спинами огромным скопищем стиснулись родственники арестованных - все село. Немцы не пропустили ни одного двора; из каждой семьи вырвали по человеку. Среди арестованных было много детей, стариков, женщин. Ванюшка стоял в первом ряду, лицом к вырытой яме. Рот у него передергивался, по щекам катились быстрые слезы. Рядом с ним, укачивая плачущего ребенка, переминалась с ноги на ногу дочь Фрола Кузьмича, Груша. Она совала в рот ребенку грудь и громко, одеревеневшим голосом баюкала:
   - О-о-о... О-о-о!..
   На крыльце школы стояли офицеры, и среди них на верхней ступеньке - фон Ридлер. Похрустывая пальцами, он молча вглядывался в лица арестованных, и так пристально, точно хотел запомнить их на всю жизнь.
   Когда закончили рыть могилу, тетю Нюшу оттиснули к колодцу, возле которого стоял грузовой автомобиль с телами Карла Зюсмильха и еще трех офицеров. Она со страхом смотрела то на сынишку, то на Макса фон Ридлера. От соседей слышала, что этот немец был теперь главным начальником и занимал катин кабинет. Что же он хочет делать с ее сыном? Чем провинился Ванюшка?
   Перед крыльцом и еще в трех местах на улице висели микрофоны - это для того, чтобы весь район знал, что происходит этой ночью в Покатной.
   Взглянув на часы, Ридлер снял шляпу. Вслед за ним обнажили головы офицеры. Солдаты положили каски к ногам. Покатнинцы не пошевельнулись.
   - Шапки долой! - зло прокричал Ридлер,
   Два старика и худощавый парнишка шапок не сняли. Солдаты схватили их и швырнули в толпу арестованных.
   - На колени! - еще резче приказал Ридлер, Приказание относилось к одним русским.
   Немцы запели гимн. Орудия танков грохнули разом (это их отзвук долетел в лес до партизан, как отдаленный раскат грома). По приказу лейтенанта Августа Зюсмильха - долговязого рыжего, со шрамом под глазом - трупы стали опускать в могилу. Салютные залпы следовали после каждого опущенного в могилу мертвого немца, но стреляли танки не холостыми снарядами и не в воздух, а по домам. Когда опускали последний труп, огнем охватило больше десятка дворов.
   Ридлер сошел со ступенек и бросил в могилу ком земли. Все немцы, за исключением конвоя, последовали его примеру. Держа шляпу в руке, он снова поднялся на крыльцо и ждал, когда засыплют могилу.
   Люди, поставленные на колени, угрюмо смотрели в землю.
   Отгремел последний залп, замер вдали гул от него, и Ридлер надел шляпу.
   - Вы! - как плеткой, стегнул по толпе его голос. Помолчав, он указал на выросший холм.- Пролита немецкая кровь... Я знаю, вам хочется спросить: в чем ваша вина? Хорошо, я скажу это. Вы не предупредили немецкие власти о налете партизан - раз, вы не помогали нам задержать их - два... Поэтому я рассматриваю вас как сообщников. Мы можем от села и жителей оставить один пепел. Но мы не жестоки, и я придумал урок справедливый и гуманный.
   Не глядя на арестованных, он ткнул в их сторону пальцем.
   - Вина на всех, поэтому ответ с каждого дома равный. Прошу смотреть и запомнить: так есть и так будет всегда!
   Он кивнул Августу Зюсмильху, и тот крикнул арестованным:
   - Встать!
   Солдаты наклонили штыки.
   Мертвую тишину нарушил женский вскрик, кто-то зарыдал...
   - Es lebe Deutschland! - медленно выговорил Ридлер, и солдаты, точно в опьянении, заорали:
   - Es lebe Deutschland!
   Ридлер махнул рукой:
   - Vor!
   И арестованных штыками погнали прямо на танк, неподвижный и черный. В первом ряду шли Ванюшка и Груша с ребенком на руках.
   Тетя Нюша рванулась сквозь цепь солдат, но ее отшвырнули.
    - Куда вы его? Мальчонку моего куда?
   Она еще не могла осмыслить значения всего происходящего, но многие уже поняли: крики ужаса, истерические рыдания заполнили улицу.
   Ридлер закурил, глубоко затянулся дымом.
   - Господи! Ой, господи! - Тетя Нюша заметалась: только сейчас, когда от ее сына до танка осталось не больше пяти шагов и этот танк, взревев, с грохотом и лязганьем двинулся на беззащитную толпу, она тоже поняла все.
   Часть обреченных на казнь кинулась было в сторону, но немцы встретили их в штыки.
   Танк надвигался прямо на Грушу. Судорожно прижимая к груди ребенка, она попятилась вместе со всей толпой. Но в эту минуту по знаку Ридлера двинулся второй танк. Под натиском задних рядов люди шарахнулись обратно. Ребенок выпал из рук Груши. Сама она качнулась и, дико закричав, свалилась под гусеницы.
   - Мамка! Ой, мамка! - кричал Ванюшка.
   Тетя Нюша опять рванулась к нему, но в глазах ее потемнело, что-то холодное жестко сдавило сердце, ноги подкосилисв, и она рухнула, ударившись головой о стенку колодца.
   Ридлер курил. Взгляд его на мгновение задержался на лице Фрола Кузьмича с расширившимися, обезумевшими глазами и перекинулся на бледного Августа Зюсмильха, который с револьвером в руке поднимался на крыльцо.
   - Понимаете, Зюсмильх, они, эти свиньи, задумали лишить меня транспорта... Меня!
   Он презрительно рассмеялся, и лицо его, освещенное пламенем горящих домов, перекосилось от злобы.
   - На себе повезут! Рысью!
   
   
    
   

Глава десятая

   Маруся шла быстро, не подозревая слежки. Только один раз насторожили ее звуки захрустевших сучьев, но они больше не повторились, и она пошла дальше еще быстрее, не останавливаясь и не оглядываясь вплоть до Глашкиной поляны.
   Прильнув к стволу сосны, Степка увидел, как она шарила под пеньком, и- обрадовался: "Тайник!"
   Он всю дорогу размышлял, по какой такой "личной надобности" потребовались отцу партизаны? И решил: "Немцы заставили".
   "Видать, крепко в работу взяли, - оттого и вышел от них как пьяный и лицом не свой",- думал он, не сводя глаз с Маруси, читавшей при свете спички какую-то записку. Его томило желание самому пошарить под пеньком, но учительница не уходила. Было ясно: кого-то ждала.
   Шагах в двадцати от него лежала на земле вырванная с корнем сосна. Степка пробрался к ней и прилег. Шумел ветер, и на черную землю ложились еще более черные тени от качающихся ветвей. Близко что-то хрустнуло: может быть, кто шел, может быть, ветром обломило сучок. Степка ощутил в груди неприятный холодок: следить, зная, что у тебя за спиной никого нет, - это одно, а ожидать, что с минуты на минуту кто-то должен прийти, и не знать, с какой стороны, - совсем другое.
   "А может, все же уйти?" - мелькнула соблазнительная мысль. Но в глазах всплыло лицо отца с нахмуренными бровями. Оно как бы говорило: "Волю свою заиметь вздумал? Попробуй!"
   - "По личной надобности!" - злобно передразнил Степка. - Коль так, взял бы эту Маруську, остановил на дороге и сказал: "Так, мол, и так, есть у меня до отряда такая-то "личная надобность", передай, пожалуйста..." А то нет - крадись, - говорит, - да чтобы не заметила. Знает, что "надобносгь"-то такая, за которую голову отрывают. А голову-то жалко. И надумал вместо своей сыновью подставить: у Степки, мол, башка дурья, и кулаком и поленом битая; потеряет, мол, не жалко, - от одного лишнего дурня свет избавится. Врешь, тятенька, насчет голов-то мы еще померяемся. Вот возьму сейчас и уйду. Скажу: "Шел лесом, головой за сук задел и почуял - крепко она у меня с шеей спаяна. До слез, мол, тятя, жалко стало по чужой "надобности" главного украшения себя лишать. Есть у тебя "надобность", сам и справь ее, а я человек тихий, без "надобностей". Одна "надобность" - голову свою в естестве уберечь". Так и скажу. Нет, навряд ли скажу: искалечит.
   Он вздохнул и прижался к земле поплотнее, но тут же вскочил. На нижней ветке сосны покачивалась белка - это она напугала его, с шумом скользнув по стволу.
   - Стервятина! - прошептал Степка трясущимися губами и замер, услышав шаги.
   Они доносились со стороны поляны, но не приближались и не удалялись. Вероятно, это учительница ходила по поляне вперед и назад. Шаги были размеренны и ритмичны, как удары часового маятника. Долго и гулко отдавались они в настороженной тишине леса, а потом смолкли, и стало слышно неприятное царапанье - белка сдирала кору, осыпая на землю рыжую пыль. С поляны не доносилось больше ни звука, и у Степки появилось опасение, что, может быть, учительница ушла другой стороной или, еще хуже, притаилась за каким-нибудь деревом и наблюдает. Он ползком пробрался к полянке. Учительница сидела на пеньке, и Степка, успокоившись, вернулся на прежнее место. Холод сырой земли начинал прохватывать до костей.
   - Долгонько они, чорт побери! - прошептал он с досадой.
   "А быть может, уже здесь, за спиной у меня, и... целятся в затылок?"
   Волосы зашевелились, и он ждал, что сейчас раздастся окрик, резкий, как удар топором: "Руки вверх!"
   - Свят, свят, свят... Господи, воззвах к тебе... Помилуй мя, боже, по велицей милости твоея... твоея... твоея... Да воскреснет бог и расточатся... расточатся... врази... расточатся... - пытался он вспомнить молитвы, которые, по уверениям матери, предохраняли от всех опасностей, и, убедившись, что у него ничего не получается, растерянно выругался: - Чорт побери, забыл!
   Жилы его медленно наливались льдом, сердце замерло. Но окрика не было. Стиснув зубы, Степка преодолел страх и оглянулся. Позади него, как и спереди и по бокам, стояли сосны, с глухим шумом покачивая мохнатыми ветвями. Ничто не намекало на близкое присутствие людей, а страх продолжал трясти все тело мелкой дрожью.
   "Цыган чортов! Сам-то, небось, дрыхнет теперь, и горя мало", - подумал Степка об отце. Стараясь не произвести ни малейшего шума, он вполз в ложбину, над которой лежала сосна, и укрылся сверху ветвями. Зубы постукивали.
   Он пробовал уверить себя, что это от холода, а в мыслях стояло: "Влопался!"
   Он чувствовал, что и уйти теперь не сможет, - так и будет дрожать до рассвета, потому что лежать неподвижно все-таки безопасней.
   Время текло с мучительной медлительностью. Степка то и дело взглядывал на небо, ожидая, что вот-вот начнет светать, но сквозь ветки каждый раз видел три бледные звездочки, которые светили, застыв на одном месте. Веки у него стали слипаться.
   Уже в полусне расслышал голоса и приподнял голову. Голоса доносились с поляны.
   Минуты, проведенные в дремоте, притупили остроту страха. От сознания же, что положение теперь опять изменилось, - не они позади него! - кровь в жилах потеплела.
   - Выведаю, тятя, - прошептал он, выбираясь из ложбинки.
   На поляне, спиной к каменной бабе, стояла девушка в серой тужурке и сапогах. Поглаживая дуло автомата, она в упор смотрела на Марусю.
   - "А там будь, что будет!" - так комсомолка не может сказать, Маруся, не может! Вспомни Николая Островского, вспомни то место из его книги, которое мы читали, когда бумаги жгли. Умереть? Это сейчас легче всего: смерть за каждым из нас по пятам ходит.
   Голос ее звучал жестко, со злостью. Она прошлась по поляне, и так близко, что Степка разглядел ее лицо: Волгина.
   Она резко повернулась, подошла к камню, оперлась на него ладонью.
   - Трусость, Маруся! А в такие дни, как сейчас, когда враг под Москвой, выйти из борьбы - это... предательство!
   - Катя, я...
   Степка перевел взгляд на Марусю, которая стояла по другую сторону камня, вся облитая холодным светом луны.
   - Я!..- вскрикнула она еще раз и смолкла. Смотря в темноту леса, заломила руки. - Сил нехватает, Катенька.
   Шевельнувшись, Степка надломил сучок и в испуге задержал дыхание.
   Катя оглянулась.
   - Белка, наверное, прыгнула, - тихо сказала она.
   - Видеть все это и... - продолжала Маруся. - А тут я думала: убью немца, и пусть потом меня убьют - наплевать: так на так получится, не зазря погибну.
   Степка бесшумно повернулся. Отползая, снова услышал голос Кати. Сквозь раздражение в нем слышались не то укор, не то грусть.
   - Дешево ты себя ценишь, Манечка. Когда выносили решение оставить тебя в подполье, мы тебе дороже цену давали.
   Степка улыбнулся: теперь он был уверен, что партизаны не ускользнут от него - где Волгина, там и весь отряд. В глазах его всплыло лицо отца, но не злое, а довольное.
   "Попрошу у него ту цветастую материю для бабы. На масленой отказал, теперь, поди, не откажет. Все равно зазря в укладке лежит", - решил он и тут же подумал, что одной материи, пожалуй, будет мало за такое дело.
   Весь путь от поляны до сосны он перебирал в уме отцовские вещи, которые ему хотелось бы заполучить. Задача была не из легких: отец жаден, и если запросить у него слишком много, ничего не получишь, да еще на тяжелый отцовский кулак нарвешься.
   С поляны донеслись звуки приглушенных рыданий. Осмелевший Степка полез на сосну. Ноги его ловко обхватывали корявый ствол. Добрался до толстого сука и увидел: учительница, уткнувшись лицом в камень, рыдала, а Катя что-то говорила, обняв ее. Отойдя от камня, девушки исчезли с его глаз.
   Он поднялся выше и снова увидел их. Маруся сидела на пеньке, а Катя - рядом, на земле. Когда прерывались рыдания учительницы, слышался голос Волгиной, но уже не суровый, а ласковый, тихий. Вот заговорила учительница - горячо и торопливо, точно оправдываясь в чем-то. Голос ее долетал так же сильно, как и рыдания, а слова разобрать было трудно. Но Степка и не пытался этого делать: мозг его обожгла мысль, от которой, как в бане, бросило всего в жаркий пот: "Почему он должен стараться ради отца, когда можно и без отца обойтись? Дорогу к немцам он и без отца знает".
   Он вытер шапкой лицо. В самом деле, что же получается? В случае неудачи он рискует расстаться с жизнью, отец ничем не рискует, а в случае удачи отец получит от немцев кучу добра, а он за ради Христа из отцовских рук - отрез материи. Да и то это еще "бабушка надвое сказала"!
   Но мысль о немцах содержала в себе и другую существенную для него сторону: отец боится немцев, и если он, Степка, сам выдаст им партизан, то и дружба у них будет с ним, а не с отцом. Конец тогда помыканиям. Тогда можно будет смело сказать: "Кончился, тятя, Степка! Перед вами, дражайший мой родитель, сын ваш Степан, а ежели хотите, то и Степан Тимофеевич!" У отца, конечно, пальцы сразу - в кулаки, а он легонечко усмехнется, руки за спину заложит и скажет: "Сдержите пыл, Тимофей Силыч, хотя вы и староста немецкий и десятник ихний. Знаю, рука у вас тяжелая, да только, сдается мне, у господина Макса Фоныча не легче, а мы с ним, к слову сказать, намедни подружились. Кое-какие делишки вместе завелись". И отец хоть и зло глянет, а кулак разожмет, сядет за стол и, подергивая бороду, спросит: "Чего же ты хочешь, Степан?" А он: "Известно чего: раздела на равных правах! Хватит в мальчишках ходить: на страстной с супругой своего сына ожидаем. Да потом, тятя, и такая мыслишка у меня есть: и вообще, скажем, к чему тебе хозяйство? Свое ты уже пожил - и хорошее и плохое видывал. Теперь, я прикидываю, в самую пору тебе сесть на печь да на жизнь сына своего единственного радоваться, да на внучат, которых тебе Степан Тимофеевич с супругой преподнесут. А тебя, не бойся, куском не обнесем, до смерти на готовеньком кормиться будешь". После таких слов отец, наверное, опять в крик ударится, может снова кулак сожмет, а он ему: "Ты, тятя, потише, из естества не выходи... Я имел мыслишку, что мы с тобой как родитель с единственным сыном вроде наполюбки сговоримся, а ты в скандал. Я человек тихий, не люблю скандалов. Лучше уж тогда посредника пригласить. Думаю, немец этот, Макс Фоныч, ради дружбы не откажется приехать. Вот я и спрашиваю: как же, тятя, наполюбки или... с фоном?"
   Думал так Степка, и улыбка все шире и шире растягивала его губы. Он сам удивился, как складно укладывались в мыслях слова, точно на простые карты козыри. А отец все время говорит, что он его, Степку, видно, в пьяный час зачал: выросла дубина, двух слов путём не может связать.
   - Подожди, тятя, не то еще послушаешь, - прошептал он и быстро взглянул на девушек, о которых чуть не забыл, увлеченный соблазнительными мечтами.
   Притихшая учительница слушала Катю, а голос той долетал до него взволнованным, но все таким же ласковым.
   Степка заметил, что ему приятно вслушиваться в ее голос. Недавний страх по сравнению с открывающимися перед ним перспективами казался теперь пустяком. Да и возможная встреча с партизанами не очень пугала: нарвется - скажет, партизан ищет, чтобы в отряд вступить, потому что с немцами невмоготу стало жить, - вот и все. А дальше видно, что будет. Для себя да не постараться!
   О судьбе, которая ожидала в лапах гестаповцев тех, кого он собирался предать, даже и мысли не мелькнуло: с детства перенял от отца правило, что думать надо о себе, а не о других. Это в последние годы у отца появились новые слова - все о колхозах, о народе да о новой жизни, а тогда говорил: "Всех жалеть - не пережалеешь. Сердце одно человеку богом дадено, для себя". И он, Степка, привык интересоваться людьми только с одной стороны: нельзя ли чего получить от них для себя?
   - Ты теперь поняла это, Манечка? - отчетливо расслышал он голос Кати.
   Что ответила учительница - не уловил, но увидел, как Волгина крепко обняла ее и поцеловала в губы.
   "Воины тоже", - презрительно усмехнулся Степка.
   Никакой личной вражды к этим девушкам и остальным партизанам у него не было. Да ему собственно не партизаны нужны были, а только путь к ним.
   Хотелось закурить, но боялся, что огонь могут заметить, и поэтому внутри подымалось раздражение.
   "И к чему медлят?" - подосадовал он.
   Наконец Катя поднялась с земли и что-то сказала. Маруся тоже встала. Степка быстро соскользнул по стволу вниз.
   Катя и Маруся шли от поляны прямо на него. Пригнувшись, Степка вполз в ложбину под дерево.
   Девушки шли молча. Неподалеку от степкиного укрытия Катя замедлила шаг.
   - Давай попрощаемся, Марусенька.
    - Ты разве не в отряд?
   - Нет, мне надо еще в одно место. - Катя осветила фонариком часы. - Наверное, успею.
   Степка досадливо поморщился.
   "Хоть в десять мест, только я-то от тебя не отстану, нет!" - подумал он с вдруг нахлынувшим озлоблением.
   - Спасибо тебе, Катюша... за все, - растроганно прошептала Маруся. - Ты... забудь про это... Ладно? Так... нашло... Ведь до этого и потом... после... все время... я, Катюша...
   Она не могла говорить.
   - Забуду, - пообещала Катя. - Ты, Маруся, об одном помни: тебе нужно сдерживать свою ненависть. Это, правда, трудно, куда труднее, чем убить немца. Но это нужно, особенно теперь, когда борьба за мост.
   - Понимаю...
   - Листовки тебе передаст Женя. Может быть, завтра поздно вечером. А сейчас иди прямо в Покатную.
   Маруся скрылась за деревьями и оттуда крикнула:
   - Больше не повторится этого! Не сердись на меня, родная!
   - Не сержусь.
   Катя сунула фонарик в карман и, поправив автомат, быстро прошла мимо валявшейся на земле сосны.
   Переждав минуты две, Степка выполз из своего укрытия.
   
   
   
   

Глава одиннадцатая

   Издали донесся гул взрыва, вот опять...
   - Стоп!
   Шофер, безусый мальчишка лет семнадцати, нажал тормоз. Дверца распахнулась, и, не дожидаясь, когда машина остановится совсем, на дорогу выпрыгнул полковник Корф - мясистый, круглый. Волосы у него были густые и белые, точно взбитая мыльная пена, нос приплюснутый. Красноватые, навыкате, глаза зло поблескивали под седыми бровями. Растягивая ворот кителя, ставший чересчур тугим, он осматривался и слушал.
   Машина стояла среди черного голого поля. Позади остались Большие Дрогали, впереди темнел лес, за ним в низине было Жукове Взрывы доносились со стороны Жукова. Ухо безошибочно различало: тяжелое и долгое аханье - так рвутся снаряды; трескучее - будто залп из сотни винтовок - так рвутся ящики с патронами, когда их со всех сторон охватит огнем. Сомнений быть не могло: машины с боеприпасами и горючим, которые должны были прибыть утром в Певск, подверглись налету партизан. Шофер тоже выпрыгнул из машины.
   - На Жуковском шоссе, господин оберст', - проговорил он сорвавшимся по-петушиному голосом. - Смотрите!
   Небо над лесом с каждым мгновением становилось светлее: казалось, поверх зубчатой стены сосен вырастал другой лес из жгутов черного дыма, сквозь них клочьями прорывалось рыжее пламя.
   Лицо полковника стало багрово-синим, как от удушья. Он взвешивал в уме обстановку. Жуково почти рядом - примерно километрах в двух от места налета. Из этого села в Покатную отправлены сотня конников и два танка; но там остались еще сотня конников и три орудия. По другую сторону Жуковского большака, километрах в пятнадцати, - Головлево. Там - гарнизон в сорок человек, мотоциклы...
   Он повернул голову. Западнее Жуковского большака, над Покатной, расплывалось грязновато-розовое пятно зарева. Вероятно, там уже нет надобности в войсках.
   Жуково - Головлево - Покатная - получался треугольник, и если двинуть все силы одновременно, замкнется кольцо, из которого партизанам не вырваться.
   Забравшись в машину, Корф тяжело плюхнулся на сиденье и зажевал губами.
   - В Жуково? - спросил шофер.
   Жуково находилось ближе к месту, откуда доносились взрывы, слившиеся теперь в сплошной гул. Но Корфу сейчас важнее всего было осуществить свой план окружения партизан; для этого нужно скорее попасть к телефону, а ближайший телефон - в Больших Дрогалях, которые они только что проехали.
   - Обратно! - закричал он и взглянул на часы: было пятнадцать минут третьего.
   Шофер резко завернул машину.
   
   * * *
   
   - Что же теперь?.. - В глазах Корфа, вскинувшихся на Ридлера, только что примчавшегося на машине, густо забрызганной грязью, мелькала тупая растерянность.
   - То, что я говорил: с партизанами надо вести войну наступательную, - холодно сказал Ридлер. - Тех, кто сидит у моря и ждет погоды, бьют на лету, как глупых галок. Я имею в виду не вас, господин полковник, а вообще.
   В лесу стоял гул от тяжелого уханья орудий, татаканья пулеметов и трескотни автоматов; огненно взвивались ракеты. Над большаком волнами плавал дым. Сосны, потрескивая, рассыпали вихри искр; языки пламени, перекидываясь с ветки на ветку, пляшущими отсветами ложились на каски немцев. Солдат было немного. Одни кучкой стояли возле накренившегося танка с перебитыми гусеницами, другие вытаскивали из-под обломков машин обуглившиеся трупы. Рядом со вторым танком, нацелившим орудие на лес, поблескивала лаком машина полковника Корфа.
   По тому, как держали себя солдаты, Ридлер понял, что в лесу не бой, как предполагал он, подъезжая к большаку, а "прочесывание": очевидно, от партизан и след простыл.
   - Как глупых галок! - повторил он, смотря поверх головы полковника, который, поставив ногу на ступеньку машины, мешал ему сойти на землю.
   Глаза Корфа гневно сверкнули.
   - Я солдат, - закричал он, с силой схватившись за дверцу. - Кадровик. - Он ткнул пальцем в один из четырех крестов, висевших у него на груди. - Это сам кайзер... своей августейшей рукой повесил. Я привык воевать по-настоящему. Мне говорят: враг здесь - надо разбить. Я иду и разбиваю. А это чорт знает что! Не знаешь, где силы сосредоточить. Ждешь здесь, а они в другом месте. Кинешься туда, а там уже ни одного дьявола! Простите, но это... это не война! Это издевательство над всеми правилами войны!
   Пущенная из глубины леса ракета низко пролетела над большаком и серебристым рассыпающимся хвостом осветила лицо полковника. Жилы на его висках вздулись и пульсировали; кроличьи с кровяными прожилками глаза выпучились так сильно, точно хотели выскочить вон; с дрожащих губ слетали брызги.
   - Найдите мне их, укажите: вот здесь, - и я раздавлю их! Сотни солдат достаточно будет. Разыскать их - это ваше полицейское дело, а мое дело - раздавить. Да!
   Он замолчал, тяжело дыша.
   Ридлер спрыгнул наземь. В нем еще не остыла злость после выезда из Покатной.
   С этими русскими справиться будет гораздо труднее, чем думалось. Он был уверен, что придуманная им расправа нагонит на остальных такой страх, что парализует у них и мысли и волю. Сначала все как будто так и вышло: к концу казни покатнинцы притихли, словно омертвели. При полнейшем безмолвии был выслушан и приказ о телегах. По команде "Разойтись!" толпа не шелохнулась. Пришлось разогнать ее... А когда он выезжал из села, кто-то кинул булыжник, и стекло машины разлетелось вдребезги.
   Бессмысленная стрельба по деревьям раздражала.
   "Очень большая польза после драки кулаками махать", - усмехнулся он, подходя к солдатам, стоявшим возле разбитого танка.
   Они расступились, и он увидел двух обгоревших солдат. Один лежал пластом на земле и протяжно выл, второй сидел. Голова его, низко опущенная на грудь, была перевязана полуистлевшей рубахой, волосы и брови опалены, кожа с лица и шеи местами слезла. Ридлер догадался, что оба они из охраны, сопровождавшей транспорт.
   - Сколько их было? - спросил он нетерпеливо. Ефрейтор с железным крестом на груди вытянулся и козырнул.
   - В живых только эти двое да экипаж из хвостового танка. - Он кивнул на танк, возле которого стояла машина полковника. - Всего двадцать пять пятитонок было, на каждой по два-три солдата. Если подсчитать...
   - Я спрашиваю, сколько было партизан? - оборвал его Ридлер.
   Ефрейтор смущенно замолчал. Один из обгоревших солдат приподнял голову, взгляд его дико пробежал по вершинам сосен, потрескивавшим от пламени.
   - Я немец... Я бог! - прохрипел он и захохотал. Сорвав с головы повязку, он вытянул перед собой руки: из потрескавшихся пальцев сочилась кровь. - Смотрите: я немец... - Лицо его передергивалось, на губах выступала пена.
   Ридлер выстрелил ему в голову.
   - Не догадались раньше... Зачем мучиться? - вкладывая револьвер в кобуру, холодно сказал он полковнику.
   На дорогу вылетела группа всадников: впереди - косоплечий вахмистр, присутствовавший при казни в Покатной. Ридлер узнал его и поморщился: значит, отрезать партизанам путь к отступлению не удалось. Круто осадив коня, вахмистр спрыгнул.
   - Схватили партизанку!
   Лицо Ридлера оживилось.
   - Где она?
   Вахмистр указал на лес.
   Между деревьями, приближаясь, мелькали кони и фигуры пеших солдат.
   Ридлер перешагнул через труп солдата и вошел в лес. Следом за ним заторопился полковник.
   С надломившейся обгорелой сосны на голову им посыпались искры.
   Глаза Ридлера заслезились от дыма, и он остановился. Слева шагах в десяти от него тесной кучкой белели кони. Они тихо ржали, а спешившиеся кавалеристы обступили рыжеусого унтера в форме танкиста, сидевшего на вырванной снарядом сосне.
   Ридлер прислушался.
   - О головном танке, как подорвался, не скажу, господа. За грузовиками не видно было, - рассказывал танкист. - Полагаю, на мине. Я открыл люк - машины стоят, а с деревьев тучей - гранаты. Баки с горючим вспыхнули. Светлее, чем днем, стало. - Он помолчал, смотря в сторону дороги. - До сих пор, господа, в глазах: сосны качаются... спрыгивают с них... больше все женщины... молоденькие... как ведьмы! Наши - в лес, а по ним - из винтовок, из автоматов, из пулеметов... Думали по другую сторону дороги в лесу укрыться, а там тоже сосны качаются, и с них... А снаряды рвутся... ящики с патронами рвутся... Два года, господа, я на войне, но страшнее этой ночи...
   Страх, звучавший в его голосе, передавался и слушателям. Их освещенные лица были мрачны. Некоторые пугливо оглядывались на горящие сосны.
   Ридлер до крови прикусил губу. Только этого еще нехватало, чтобы гарнизонные войска стали дрожать при одном слове "партизан".
   - Танкист? - спросил он, быстро подходя к рассказчику.
   Тот мгновенно поднялся.
   - Так точно, госпо...
   - Из уцелевшего танка?
   - Так точно.
   - Ну и убирайтесь к дьяволу на свое место! Козырнув, танкист попятился.
   Ридлер хотел сказать Корфу, чтобы тот разъяснил солдатам, что здесь не место забавляться сказочками о ведьмах, но полковника уже не было возле коней.
   - Партизанен? - по-женски тонко долетел его голос из темноты.
   Присмотревшись, Ридлер смутно увидел тесную массу людей, мерцание касок, головы коней. Быстро подойдя к этой толпе, он повелительно крикнул, - и солдаты расступились, чтобы пропустить его внутрь. Пленница лежала на земле, а Корф топтал ее ногами и визжал:
   - Партизанен! Будешь дорога показать? Партизанен! Рядом с ним стоял Август Зюсмильх.
   Сквозь стоны пленница кричала:
   - Нет, не партизанка!
   Ридлер тихо отстранил полковника.
   - Полицейское дело не ваше, господин полковник, - сказал он насмешливо. - Эй, ты... Встать!..
   Пленница ухватилась дрожащими пальцами за низенький пенек и с трудом поднялась.
   - Свет!
   Солдаты защелкали карманными фонарями. Больше десятка бледных лучей скрестились на окровавленном лице Даши Лобовой. Глаза ее встретились с глазами фон Ридлера, и она съежилась.
   - Я не партизанка.
   ...Ридлер допрашивал, наверное, свыше получаса, с терпеливой настойчивостью по нескольку раз задавая одни и те же вопросы; потом он закурил. Полковник выжидательно вскинул на него глаза:
   - Не партизанка? - Посмотрим, - уклончиво ответил Ридлер. Пулеметы стихли совсем, и лишь по другую сторону большака продолжали тяжело ухать два или три орудия.
   Солдаты пугливо озирались: лес вокруг был непонятный, враждебный, пугающий. Кое-где дымную муть прорезали лохматые красные столбы - горели деревья. Быть может, партизаны и не ушли? Может быть, они притаились где-нибудь близко в этом дыму и каждую минуту могут застрочить их пулеметы и винтовки?
   Даша стояла с низко опущенной головой.
   - Жарко? - притворно сочувствующим голосом обратился к ней Ридлер. - Прошу извинить, я не сообразил.
   - Раздеть! - приказал он по-немецки солдатам. Солдаты сорвали с Даши вязаную кофточку, платье.
   Курносый унтер так рванул рубашку, что она затрещала; оголились плечо и грудь. Ридлер сделал знак прекратить раздевание. Даша натянула рубашку на плечо. На нее со всех сторон направили лучи фонариков.
   Солдаты загалдели. Задние напирали, пытаясь пробиться вперед.
   Прищурясь, Ридлер с ног до головы разглядывал стоявшую перед ним девушку. Отбросив окурок, он взял ее за подбородок.
   - А ты недурна, очень недурна. Они непрочь будут поиграть с тобой в одну игрушку.
   Даша обмерла. Этого она страшилась больше смерти, больше пыток. Тело стало горячим, точно его огнем охватило, а в груди все обледенело. Вокруг был мир - большой, черный, пустой; и в нем одна она и эти звери с разгоревшимися глазами.
   Ридлер тряхнул ее за плечо и резко крикнул:
   - Зачем лесом шла?
   - Страшно дорогами.
   - Откуда?
   - С той стороны.
   - Зачем?
   - Говорила ведь... Своего дома нет теперь - сожгли. Вот и хожу из деревни в деревню: где люди добрые пустят, там и поживу.
   - Ночью зачем?
   - Да я все время так - и днем и ночью иду.
   - Где партизаны?
   - Какие партизаны? Я из простых. Дома своего нет, вот и хожу из деревни в деревню.
   Ридлер положил ей на голеву ладонь, ласково погладил.
   - А ты не пугайся нас, девушка, мы не звери. Кто с нами хорош, с тем и мы хороши. Скажи нам все, что знаешь, - ничего плохого не сделаем, если ты и партизанка. Ты красива - о себе подумай, о матери. Старенькая она, да?
   - Нет у меня родных, сволочье проклятое! - закричала Даша. И в этом крике вырвалась вся ее до сих пор сдерживаемая ненависть. - Ничего не скажу! Не знаю!
   Ридлер сделал рукой широкий жест, по-немецки крикнул:
   - Берите ее!
   Радостный животный вой покрыл его слова. Даша пошатнулась.
   С большим трудом Ридлеру удалось выбраться из толпы. Полковник сердито попыхивал трубкой. Он думал, что без этого гестаповца ему не распутаться с начальством за сегодняшнюю ночь. У Ридлера большие связи в верхах. Говорят, его поддерживает сам Гиммлер, с которым он когда-то, кажется еще до прихода Гитлера к власти, был даже на "ты". Но захочет ли гестаповец помочь после того, как он, Фридрих Корф, так грубо говорил с ним?
   - Ночка! - выговорил он с ненавистью.
   Ридлер слушал. Сквозь густой хохот солдат не прорывалось ни криков, ни стонов девушки. Чтобы скрыть от полковника досаду, он улыбнулся. Улыбка получилась почти естественная. То, что Корф находился в такой растерянности, для него, Макса фон Ридлера, было совсем не плохо: когда человек перестает ощущать под ногами почву, легче из него веревки вить.
   - Не унывайте, господин оберет, разыщем или... крестьяне сами нам их приведут... со скрученными руками. И эта девчонка не выдержит, подаст свой голос.
   - О, конечно, - предупредительно согласился полковник.
   Ридлер устало прислонился к сосне. Хотелось спать. Когда на рассвете он вернулся в город, у дверей кабинета его поджидал Степка.
   
   
    

Глава двенадцатая

   Василиса Прокофьевна потрогала рукой застонавшего Витьку. По другой бок шуршал соломой Шурка, и рядом с ним сидела Маня.
   - Ши-ши... ши-ши... - слышалось, как она убаюкивала ребенка.
   В темноте попыхивал цыгаркой Филипп Силов. Дым был едкий и вонючий: Филипп смешивал табак с какой-то травой, чтобы подольше хватало.
   Тоскливо всхлипнула Марфа. С той ночи, как пропал Васька, она и во сне и наяву то всхлипывает, то в голос ревет: как будто этим можно вернуть мальчишку! Но Василиса Прокофьевна не осуждала. Душа слезой омывается - ясности больше, покой находит. Сама, случалось, в лесу, как схватит сердце, уходила в чащу, ложилась на сырую землю и выла в голос. Иной раз, глядишь, и помогало - светлело на душе, будто с Катей словом перемолвилась. Лежала в такие минуты и замечала паутину на голых сучьях берез-тонкую, сверкающую, как серебряные волоски. Слушала, как дышала земля под прелым игольником или под ворохами желтых сморщенных листьев, и удивлялась: осень как осень, будто и не было рядом немцев. И удивление это было отрадным; думалось в такие минуты: "Вот она, жизнь, - вечное течение в ней, как река... А немцы? Они, как были немцы, так немцами и остались... Гнали их в осьмнадцатом и теперь погонят. Чужие они нашей жизни, вроде этого лишая на дереве... Тяжко с лишаем-то. Но нет пока в стволе достатка соков целебных, чтобы подновить кору - защиту свою от ветров и прочей напасти, вот и стоит дерево, терпит. Слезами-кровушкой сочится, а терпит. Но не как сухостой, что ждет ветра посильней, чтобы от гнилых корней оторваться и наземь мертвяком упасть. Корни-то крепкие! Сильно за матушку-землю держатся - не предаст она, не отвернется, отдает деревцу материнские соки свои, и стоит деревцо. Наберет соков вдосталь, сбросит лишай проклятущий и опять по весне зеленой листвой оденется. Придут в лес, может быть, вот на это самое место, где она лежит, Катя, Шурка, Маня со своими ребятишками. Бог даст, и Катя-то с детками, а там, глядишь, когда-нибудь и с внучатами. Лягут здесь и будут радоваться, смотря на эти паутинки серебряные, на эти облака, которые плывут по небу. И откроется им, деткам, как ей, старой, жизнь вечная; раз земля русская - не стерпит она немцев, сбросит с себя, как дерево лишай. Жили на этой земле Волгины, Лобовы, Силовы и будут жить; и как эти облака - одно рассеется, а другие, дети их, тут как тут, и поплывут-поплывут. Пусть не те облака, другие, но ведь облака же! Пусть не я, но все равно Волгины, - кровь моя, душа поделенная".
   Душа ее в минуты такого просветления отдыхала, но выпадали они редко и бывали коротки. Слишком сильна была боль от порушенной жизни. Страшила неизвестность, в которой жила теперь Катя. Ведь в этой темной неизвестности жизнь и смерть так близко ходят, что, наверное, то и дело задевают друг дружку. И между ними... она, Катя! Она к жизни тянется, а смерть к ней. Поэтому почти всегда окружала Василису Прокофьевну сплошная чернота. И лес был вокруг беспросветный: порой и небо казалось таким же, как волны у берега Волги в ночь прощанья с Катей. А во сне все виделась та большая туча с разорванными краями, что тогда луну закрыла.
   Казалось, нельзя было больше сгуститься черноте, а она сгустилась, как только довелось столкнуться с немцами лицом к лицу. И особенно после вчерашней ночи. Вместе со всеми ожерелковцами, оцепенев от ужаса, слушала она вчера по радио расправу немцев над покатнинцами. И до сих пор в ее ушах стояли крики и вопли тех, которых подавили танками, до сих пор волосы шевелились, словно от ветра, и по корням их пробегал мороз. Вчера немцы устроили такое в Покатной, завтра могут то же самое устроить и здесь. Придут и бросят под танки Шурку, Маню, внучат... И раз они так с мирными жителями поступают, то что же сделают с Катей, ежели словят?
   В щели щита, прикрывавшего вход, дул холодный, сырой ветер, разгоняя по всей землянке дым от филипповой цыгарки. Старик Лобов тихо стонал. Шутка ли: бывало в это время и на печи он мучился от ревматизма, а тут больше месяца в лесу прожил и теперь вот здесь - на сырой соломе...
   В углу, где разместилась семья кузнеца, было тихо - спали. Филипп пыхнул еще раз цыгаркой, и огонь затух.
   - Не спишь? - тихо спросила Маня.
   - Нет.
   - Холодно. Зуб на зуб не попадает.
   Василиса Прокофьевна промолчала. Словами не поможешь, а одежду всю немцы забрали.
   - Прокофьевна! - послышался шопот оттуда, где лежал старик Лобов.
   "И охота им еще разговаривать, - не отзываясь, с раздражением подумала Василиса Прокофьевна. - Не только говорить, - мысли бы не шевелились, душа бы остановилась, камнем бы сделаться!.."
   Шопот становился настойчивей.
   - Ну, чего ты, Лукерья?
   Лукерья нашарила ее в темноте и села рядом.
   - Все думаю. Ведь и нас немцы не обойдут, приневолят к работе... Мост этот самый строить... Как быть?
   - Позволяет совесть на них работать - иди! - сурово сказала Василиса Прокофьевна.
   Лукерья заплакала.
   - Не позволяет, Прокофьевна... А как может душа позволить детей... - Она дотронулась до колена Василисы Прокофьевны. Рука ее была горячая и дрожала. - Скажут тебе, Прокофьевна, выбирай: или работать, или Шурку под танк...
   - Да ты в уме - что говоришь-то? - отшатнулась Василиса Прокофьевна. Будто тиски сдавили ей сердце - нечем стало дышать. - Выйду на волю, - прошептала она трясущимися губами.
   Ее тихо окликнул старик Лобов:
   - Помираю, соседка-Василиса Прокофьевна чуть было не сказала привычную в таких случаях фразу: "Что ты, родимый, еще поживем", но сдержалась: зачем ему жить?
   Помедлив, присела у изголовья.
   - Душой, Игнат, чуешь?
   - Чую... не дотяну до рассвета.
   Она положила руку на его холодную костлявую грудь и с трудом ощутила биение сердца: оно еле вздрагивало.
   - Крепился все... внучку Дашку поджидал... любимица моя. Как ушла в партизаны - с тех пор не видывал... Благословенье хотел передать... Пусть живет дольше деда... во счастии. Ноги пусть хранит, не остужает... Не дай бог ревматизму схватит...
   Говорить ему было трудно. Он то хрипел, то переходил на шопот.
   - Глядишь, бог приведет - свидишься с партизанами... Скажи, в смертную минуту о йей думал... Мужика пусть себе хозяйского подберет... За красотой чтобы не гналась. Душу надо ценить...
   - Слово в слово передам, Игнат. - Василиса Прокофьевна провела рукой по его голому черепу. - Не тревожься.
   Он помолчал.
   - Я вот тебя зачем, Прокофьевна... В бога ты веришь?
   - Как же, Игнат, не верить? Молодые - те пусть по-новому, а мы с богом родились, с богом и помрем.
   - Истинно... В таком случае перекрести меня, а то без обряду помираю - нехорошо.
   Василиса Прокофьевна перекрестила.
   - Спасибо... Больше ничего... не надо...
   В тишине было слышно, как с посвистом врывался в щели ветер. Василиса Прокофьевна поцеловала старика в холодный лоб и, сурово сказав Лукерье: "Иди к отцу - отходит", вышла из землянки.
   Вокруг безмолвствовало настоящее кладбище: обуглившиеся остовы печей - надмогильные памятники, трубы - кресты. К печам прижались бугристые крыши землянок. Кое-где торчали черные деревья. Все это было обнесено колючей проволокой, и по ту ее сторону ходили немцы в касках, со штыками.
   Тяжело смотреть на родное место - спаленное, порушенное. Василисе Прокофьевне это было тяжело вдвойне: ведь от ее руки запылал здесь первый дом. Тогда, в ту минуту, не чувствовалось ни страха, ни этой тяжести - об одних немцах думала: "Нате, проклятые! На головнях поспите, небом укройтесь!"
   Кутаясь в шаль, она поднялась на соседний холм.
   Из-за облака краешком выглянула луна, и тени от холмов из серых стали черными.
   Василиса Прокофьевна повела взглядом и не могла отыскать ничего, в чем сохранилась хотя бы крупинка минувшей жизни. Все стерлось: холмы и холмы, одни побольше, другие поменьше, печи, трубы...
   Она посмотрела в сторону темневшего леса, на опушке которого покоились в могилах деды и прадеды ожерелковцев.
   "Тяжело, родные, душе моей, мучается, как в аду, но перед вами она чиста... Нет у меня против себя раскаяния. Против других - огорчение и обида. Мы-то сожгли, а другие села стоят целехоньки - приют для немцев. Кабы все пожгли, глядишь, и немцев тут не было бы. Чего им на голом месте делать? Не лилась бы кровь шире Волги нашей. Не было бы этих мук, каких в аду, поди, и самый окаянный грешник не пробовал, не изводилось бы сухотой сердце материнское".
   Откуда-то выскочил черный кот - худой, облезлый. Он вытянул горбылем спину и, уставившись на Василису Прокофьевну зеленоватыми глазами, так дико завопил, что она вздрогнула.
   - Господи Исусе!..
   Василиса Прокофьевна шикнула, и кот побежал через дорогу, продолжая вопить. Взглянув ему вслед, она вдруг нахмурилась, и пальцы ее стиснулись в кулаки: к селу подъезжали немцы, все на конях. Ехали от реки неторопливой рысью, растянувшись на полкилометра. Впереди, рядом с офицером, с трудом удерживавшим горячего белого коня, беспокойно юля во все стороны головой, трусил на пегой клячонке какой-то кривоногий парень.
   "Иуда! - с ненавистью подумала Василиса Прокофьевна.- Вот такой же, поди, и нас выдал".
   Ее непреодолимо потянуло посмотреть в лицо парня. Гитлеровских молодчиков она теперь знает, а вот что за лица у таких? Человечьи ли глаза у них, или стекляшки бесстыжие?
   Она медленно спустилась с холма, а сердце внезапно затосковало, наполнилось смятением.
   "Куда же это? Или еще село сбежавшее есть? Что-то не слыхала... Ежели село, зачем войска столько? Разве большой труд с безоружными бабами и ребятишками справиться?"
   Подойдя к колючей изгороди, она увидела за кромкой берега длинно протянувшиеся круглые жерла: на пароме к берегу подплывали пушки.
   "А что, ежели..." - От этой оборвавшейся мысли у нее перехватило дыхание.
   Всадники поравнялись с изгородью.
   - Я тебя, русски дурак, спрашивайт: шислё... шелё-век? - Голос у офицера был брезгливый и раздраженный.
   - Говорю, ваше благородие, не знаю до точности... Много... человек сто... - Парень смотрел в сторону, но Василису Прокофьевну не интересовало теперь его лицо. Она напряженно вслушивалась в слова.
   - Вооружений... винтовка... пулемет?
   Что ответил парень - не расслышала. Офицер и кривоногий свернули к лесу: за ними, набавляя скорость, хлынули и остальные.
   Сомнений не оставалось: "Туда!"
   Василиса Прокофьевна рванулась вперед... и, изодрав руки о колючки проволоки, со стоном отшатнулась.
   "Господи, что же делать?"
   Конница уже во весь опор скакала к лесу. Василиса Прокофьевна растерянно осмотрелась. Неподалеку от нее в проволочной изгороди был разрыв - что-то вроде калитки, охраняемой двумя солдатами. Ничего, что она не знает, где отряд - далеко ли, близко ли, - побежит вместе с немцами, потом обгонит их. На пять минут, да опередит - крикнет, не даст врасплох напасть. Сто человек смогут за себя постоять, смогут!
   Часовые, изумленные стремительностью, с которой бежала старуха, выпустили ее за изгородь, но тут же схватили и швырнули обратно, прямо наземь.
   - Пустите! К дочери я!..
   И опять отшвырнули ее немцы, защелкали затворами винтовок. Она поняла - живой ей не выбраться из этой колючей тюрьмы.
   А конница уже въезжала в лес.
   Василиса Прокофьевна провела по лицу окровавленной рукой и побрела назад. Сделав несколько шагов, пошатнулась, схватилась рукой за черную трубу и сползла на землю. На миг ей показалось, что она теряет сознание, но на самом деле потемнело все вокруг нее, потому что луна снова спряталась за облако, точно не желая быть свидетельницей того, что сейчас произойдет в лесу. На небе кое-где светились бледные звезды.
   "Говорят, звезды - это глаза ангелов, через которые бог на весь мир смотрит". Василиса Прокофьевна не испытала от этой мысли ни страха, ни благоговения - она вся дрожала от гнева: "Смотреть, видеть все - и допустить!"
   Солдаты, с любопытством наблюдали за ней, запрокинувшей седую голову к небу. У некоторых землянок стояли односельчане, потревоженные шумом промчавшейся конницы. Василиса Прокофьевна не замечала никого: здесь была только одна она, а там, на небе, - он, как с детства ей внушили, судья всех и всего, - бог, никогда не виденный; бог, чистота веры в которого колебалась у нее в последнее время, как маятник у часов: она то проникалась неверием, то в страхе со слезами вымаливала прощение за греховные мысли. И сейчас ее всю охватил холод за только что пережитый гнев против бога.
   "Не попусти, господи, укорениться аду на земле русской, - прошептала она, заломив руки. - Спали гневом своим нечисть немецкую... - Из глаз побежали слезы. - Молитву материнского сердца услышь - сохрани в здравии дочь мою Катерину... Дай мне обнять ее на вольной земле, и тогда возьми мою жизнь, и суди меня, грешницу старую, - не 'соблюла дочь в вере к тебе. Не казни... Сам подумай - девчонка, еще и не заневестилась. Душа мятется у меня; всю жизнь в тебя верила, а сейчас думается: допустишь немцев на земле родной остаться, погубишь дочь - в грех душой впаду, не поверю, что есть ты, сама безбожницей стану, по всему свету пойду, везде говорить буду: "Нет бога! Тучи одни наверху". Господи, не допусти до этого!"
   И она разрыдалась. Почувствовав на плече чью-то руку, оглянулась. Рядом стояла Лукерья.
   - Помер старик-то.
   Василиса Прокофьевна ничего не ответила, словно не слышала. Она с ужасом смотрела на пушки, с грохотом мчавшиеся мимо изгороди. Они не сворачивали в лес, а мчались прямо, вероятно в обход. Проследив, как они скрылись за лесом, сурово сказала плакавшей Лукерье:
   - За Катей моей!..
   
   
    

Глава тринадцатая

   Партизаны - весь отряд - столпились посредине поляны, там, где качались на ветру три березы с голыми сучьями и сосна с покривленной вершиной.
   Прислонившись спиной к сосне, Катя не отрывала глаз от Маруси, напряженно ловя каждое ее слово.
   Было ясно, что злодейство в Покатной - это ультиматум немцев, и в первую очередь не мирному населению, а им, партизанам: или откажитесь от борьбы, или за все ваши действия будет отвечать народ, - так немцы думают скрутить по рукам и ногам отряд.
   Маруся замолчала, и стало слышно, как царапались, задевая друг друга, голые сучья берез.
   Вокруг деревьев желтели шесть могил. На одной земля была совсем свежая, необветренная - во время разгрома немецкого транспорта на Жуковском большаке отряд потерял трех человек.
   Рассвет только еще начинался, и по поляне плавал клочковатый туман, выползавший из кустов, за которыми лежало болото, поросшее хилым березняком и осинником. Поляна была большая и походила на прямоугольный треугольник: с двух сторон подступили к ней шумные сосны, кое-где среди них белели стволы берез, а с третьей стороны окаймлял ее непроглядно разросшийся ивняк.
   Ближе к кустам курганами горбатились две большие землянки. По левую сторону мужской землянки был сделан навес, опиравшийся на врытые в землю, необструганные кругляши; там лежали груды трофейного оружия: пулеметы, автоматы, минометы. Рядом с женской землянкой, над кострами, чернели большие котлы. От них подымался пар; вкусный запах борща перемешивался в воздухе с ароматом хвои и сырыми запахами болота.
   Зимин медленно, точно преодолевая большую тяжесть, поднялся на бугор, на котором стояла Маруся - бледная, с расширенными глазами.
   - Решайте, товарищи: можем ли мы отказаться от борьбы?
   По поляне пробежал ропот. Взгляд Зимина задержался на Кате. Она решительно покачала головой.
   - А допустить, чтобы весь народ, от стара до мала, был истреблен, можем?
   Шум разом стих.
   - Что ты, Зимин?! - испуганно вскрикнула Катя. Зимин обвел взглядом всю толпу.
   Прямо перед бугром стояла машинистка райкома комсомола Нюра Баркова, в белом переднике, с большим половником в руке; слева от нее - две великолужские колхозницы с оголенными по локоть руками, на руках засохла мыльная пена: женщины прибежали от ручья, где стирали белье. Руки Кати и Коли Брагина были в черной краске - печатали листовки. Еще несколько человек в толпе выглядели "по-мирному", а остальные только что вернулись из очередной операции и стояли в полном боевом снаряжении - с винтовками, с автоматами, с пулеметами.
   Выражение лиц из-за утреннего сумрака трудно было рассмотреть, но Зимин слышал, как тяжело все дышали, и у него самого дыхание спирало, словно вдруг тесным стало горло.
   - Чувствую, все вы того же мнения, что и я, - сказал он. - Другого выхода у нас нет и быть не может: продолжать борьбу еще более ожесточенную... и спасти от расправы весь народ. Для этого кое-что придется нам перестроить в своей жизни, кое от чего отказаться... Обо всем этом подробно поговорим вечером.
   Он спустился с пригорка и подошел к Кате.
   - Пройдемся по лесу.
   Поляной шли молча, а в лесу Катя тревожно спросила:
   - От чего думаешь отказаться, Зимин?
   - От налетов на гарнизоны, например.
   - А еще?
   - Обязательно от налетов на мост. Катя остановилась.
   - Дадим восстанавливать?
   - Да.
   - И потом, может быть, будем развлекаться - ходить на Волгу и смотреть, как через нее помчатся поезда, чтобы задушить Москву?
   На лице Зимина не дрогнул ни один мускул; оно продолжало оставаться таким же хмурым и спокойным.
   - От слова "строиться" до слова "помчатся поезда" так же далеко, как от земли до неба, Катя.
   Он отломил ветку и, общипывая с нее игольник, рассказал ей о мыслях и планах, которые сложились у него, когда слушал Марусю. Каждый налет на строительство моста будет оплачен сотнями жизней колхозников и колхозниц. К тому же в этих налетах совсем нет острой необходимости. Раз или два они могут удаться, а потом немцы выставят такую охрану, что не подступишься. Тогда действительно придется смотреть, как побегут через Волгу вражеские поезда. Пусть лучше немцы думают, что отряд боится риска. Надо дать им отстроить мост и тогда взорвать. Отказавшись от налетов на мост и гарнизоны, отряд возьмет под свой контроль магистраль и будет пускать под откос поезда со строительными материалами, а все лесные дороги превратит в настоящие "дороги смерти" для немцев. Надо вывести из строя, по возможности, весь транспорт - это одна из задач отряда, и не очень трудная: автотранспорта у немцев здесь мало, лошадей они не получили. Затяжка строительства поможет отряду разрешить и вторую задачу: спасти народ от физического истребления. Нужно сагитировать все население уйти в леса, чтобы к моменту взрыва моста немцы остались один на один с отрядом. В свою очередь, народ поможет отряду затянуть строительство. В этот промежуток, необходимый для организованного ухода в лес, пусть работают, но работают медленно, используя для вредительства каждый удобный момент.
   - Ясно, дочка? - пытливо и вроде колеблясь, спросил Зимин. Катя кивнула. Она сразу схватила и оценила его мысль о временном отказе от борьбы с немцами "в лоб". О бегстве же всего населения в леса она думала еще в ту ночь, когда прощалась на берегу с матерью.
   Зимин скомкал в кулаке общипанную ветку, отбросил ее.
   - От того, как удастся разрешить вторую задачу, зависит вся наша дальнейшая борьба. Задача трудная: медлить нельзя - упустим момент, а слишком поторопимся - испортим все дело...
   Из глубины леса донесся крик кукушки. Еще и еще раз. Зимин и Катя встревоженно переглянулись: трехкратный крик кукушки - условный сигнал, которым часовые должны предупреждать отряд о близкой опасности.
   Когда они выбежали на поляну, с другой стороны из-за деревьев выскочил Васька:
   - Немцы!
   Зимин остановился как вкопанный.
   - Где?
   - Подходят, товарищ командир. Разреши мне винтовку, я...
   - Сколько их?
   - Не знаю, товарищ командир, много... И пешие и конные...
   Ему хотелось рассказать, как он сидел в лесу, а вокруг него все время белка крутилась, как он осмотрелся и увидел дупло, полез на дерево, до самого дупла добрался, оглянулся - вдали каски, штыки, кони...
   Но командир уже стоял к нему спиной.
   Лицо Зимина, как и всегда перед началом боя, было сурово. Он думал: сила партизанских ударов - в быстроте и неожиданности. Вступить в бой с численно превосходящим противником, находясь в обороне, на фронте - это оправданный героизм, а здесь - глупость. Отступить в лес, с риском попасть в кольцо - еще глупее. Оставался единственный вариант - тот, который он имел в виду, когда приказал заминировать отдаленные подступы к поляне с правой и с левой стороны - отступить по потайной болотной тропинке, но... просто отступить сейчас уже невозможно: враг слишком близко подошел. Нельзя на глазах у немцев растянуться по болоту цепочкой, да еще с двенадцатью ранеными. Обстановка вносила в этот вариант существенную поправку - обязательность боя, но не оборонного: лишь при условии разгрома немецкого отряда можно будет уйти по болотной тропинке. В голове складывался план: устроить немцам ловушку - пропустить их на эту поляну и ударить по ним с двух сторон. "Да, только так! Вырвать у врага инициативу: вместо обороны - в атаку".
   - Ку-ку, ку-ку... - тревожно неслось из леса. Справа один за другим грохнуло несколько взрывов. Зимин, а следом за ним и все партизаны повернули
   головы влево.
   - А-ах!.. А-ах!.. - раздались там подхваченные эхом взрывы.
   - Хорошо! - спокойно сказал Зимин.
   Он вынул из грудного кармана свисток и с перерывами просвистал. Это был сигнал часовым покинуть посты и немедленно прибыть на поляну.
   Вдали одиноко прогрохотал выстрел. С минуту стояла тишина, и вдруг - залп.
   Зимин поднял руку.
   - Отряд...
   Не прошло и пяти минут, поляна опустела. Над мужской землянкой вился дымок. Зимин и Катя вышли из нее, отряхивая с себя черный пепел от сожженных бумаг.
   - Только не торопиться, дочка. Самое страшное, если немцы зайдут кому-либо из нас в тыл. А это очень вероятно, если мы начнем бой прежде, чем заманим их на поляну. Жди сигнала. Ясно?
   Из-за деревьев выбежал взволнованный Васька..
   - Немцы тоже вроде нас, товарищ командир, поделились надвое. Одни стоят, где стояли, а другие идут сюда...
   Катя побледнела, взглянула на Зимина.
   - Да, это может сорвать нам все, но изменить что-либо поздно. - Он крепко сжал ее руку. - Можно всего ожидать, дочка, поэтому... поцелуемся.
   Сердце Кати сжалось недобрым предчувствием. Она судорожно обняла Зимина.
   - Прощай, отец! Но все же будем надеяться, что "до свиданья".
   - Будем надеяться. - Зимин посмотрел ей вслед и побежал в другую сторону.
   Васька нагнал Катю, когда она остановилась у ложбины, в которой залегли партизаны.
   Глаза ее были синие-синие и не светились, хотя все лицо было залито солнцем. Партизаны молча смотрели на нее. Она - на них. Исключая раненых, здесь было тридцать человек, и среди них: Маруся Кулагина, Нюра Баркова, Озеров, Саша, Николай Васильев, отец Жени агроном Омельченко, два старика с Лебяжьего хутора.
   Маруся лежала так неспокойно, что казалось, еще мгновение, и она кинется навстречу немцам. Взгляд Кати перебежал на Нюру Баркову. Та была бледна и вся дрожала.
   "Нужно не выпускать их из глаз", - подумала Катя. За остальных она не опасалась - не раз все они бок о бок дрались под немецким огнем.
   - Подходят ближе, - тихо доложил Васька. И тут же все услышали, как глухой, спокойный шум леса разорвался криками и пропал, точно придавленный тяжестью бегущих ног.
   Нина Васильева зябко поежилась.
   - Чуется, прямо вот в воздухе смертью пахнет. Лебяженские старики посмотрели на нее: один - зло, другой - с укором, а Озеров сурово сказал:
   - Перед боем о смерти не говорят, девушка.
   От поляны донеслись резкая пулеметная очередь и пьяные голоса, слившиеся в один вопль.
   - По деревьям стреляют, Катерина Ивановна! - крикнул Васька.
   Сердце Кати горело, и столько было любви в нем! Подруги, товарищи.... Хотелось обнять их всех и крепко прижать к груди, как сейчас Зимина, а в горле было душно, нехватало воздуха: тяжело вести бой, когда наверняка знаешь, что многие из него не вернутся.
   Стрельба оборвалась так же внезапно, как и началась. Вот вдали закуковала "кукушка", и Катя приказала пулеметчикам выдвинуться вперед.
   Раненые заволновались. Зоя приподнялась на локте.
   - Товарищ командир! Катюша... Я тоже смогу... ползком.
   - Нет! - отказала Катя. Лицо ее стало властным. - Помните, товарищи, о покатнинцах... Вперед!
   С качающихся веток глуховато падали шишки. Пулеметчики - Озеров, Николай Васильев, Саша и Люба Травкина - ползли, плотно прилегая к земле. Пропустив мимо себя Марусю и двух уваровских колхозниц, Катя поползла рядом с Нюрой Барковой.
   - Боишься, Нюрочка?
   - Не знаю, Катюша. Сама не пойму, что со мной... Трясет всю. Скажи... страшно убивать людей?
   - Это не люди, Нюрочка, - фашисты. Будешь в них гранаты бросать, о каждом думай: это он твоего отца живым в землю зарыл.
   - Да, так, пожалуй, легко будет, - прошептала Нюра. Метра два проползли молча, потом Нюра, вся как-то содрогнувшись, взяла Катю за руку.
   - Катюша, а ты... о смерти думаешь? Катя покачала головой.
   - О чем же?
   - О чем? Не знаю... О многом, обо всем, только не о смерти.
   Стало видно поляну. Немцы разрушали землянки, подбрасывали на воздух матрацы и подушки, рвали их штыками.
   - Стой! - тихо подала команду Катя.
   Она приказала Саше и Озерову занять позиции справа и слева. Дождавшись, когда они залегли за отдаленными холмами, прижала к губам свисток. Еще не успел оборваться свист, как по ту сторону поляны дружно застрочили пулеметы. Просветы между деревьями потемнели - это побежали с поляны немцы.
   - Пулеметы-ы! - звонко скомандовала Катя.
   - Та-та-та... - заговорил пулемет Николая Васильева, и тут же захлебывающейся скороговоркой зачастил пулемет Любы. Первый ряд бегущих немцев упал, как густая трава под косой.
   Немцы метнулись влево.
   - Та-та-та-та-та... - застучал пулемет Саши.
   Давя друг друга, немцы кинулись вправо. Справа ладно запел пулемет Озерова.
   Немцы падали кучками, зеленые, как саранча.
   Вдали прокатился гром. По ту сторону поляны взметнулся черный лохматый столб, и Катя почувствовала, как земля под ней загудела, задрожала, поплыла...
   "Артиллерия!"
   Стремительно поднявшись, сна схватилась за гранату, хотела крикнуть: "За мной!", но рука беспомощно опустилась: с нее капала кровь.
   Ошеломить и сразу смять немцев не удалось. Голоса пулеметов по ту сторону поляны отдалялись. Вероятно, Зимину пришлось принять на себя удар резервной части немцев.
   Закусив губу, Катя смотрела, как немцы залегли за деревьями, как вытащили с поляны станковый пулемет. Пули со свистом пролетали мимо ее головы, вгрызались в землю, срезали с сосен ветки. Вдали опять грохнуло, и послышался визг летящего снаряда.
   
   
   
   

Глава четырнадцатая

   Зимин не знал, сколько прошло времени с тех пор, как он отдал приказ: "Умереть, но не сдвинуться с места". Дым стлался по земле, заволакивал небо. Партизаны лежали в одну линию, с большими интервалами один от другого. Только две комсомолки-пулеметчицы остались в заслоне у поляны.
   Зимин не командовал: всем и так было ясно - требуется одно: стрелять, стрелять и стрелять до тех пор, пока бьется сердце, пока есть патроны... Патронов не станет - кинуться вперед с гранатами.
   Путь к спасению отряда оставался прежний - уничтожить прорвавшихся на поляну немцев и, выставив заслон пулеметчиков, отступить по потайной болотной тропинке. Но для этого нужно было сначала измотать и отбросить вот эту вторую лавину немцев, оставить здесь заслон в два-три пулемета и кинуться на помощь катиной группе. Правда, положиться на такой заслон очень дерзко, но и весь бой дерзкий. И с самого начала именно через дерзость мыслилось спасение; к тому же свежий враг и потрепанный - не одно и то же: пуганая ворона куста боится... Пока немцы решатся на очередную атаку да разберутся, что против них всего-навсего два-три пулемета, времени пройдет достаточно, чтобы сделать последний бросок, который решит, быть отряду или не быть.
   Накалившийся пулеметный ствол дышал жаром, и Зимин чувствовал, что у него со всего тела пот лил ручьями. Шею, поцарапанную пулей, жгло, будто в ссадине растворялась соль; нестерпимо хотелось потрогать это место, почесать. Вокруг рвались мины, гудела земля... Рядом - раненые, может быть убитые... Кто? Это станет известным после боя, если он окончится благополучно, а сейчас думать об этом не к чему.
   Все его внимание было сосредоточено на пулемете и немцах, выраставших вдали сквозь дым, как зеленые волны. Срежут пули одну - поднимается другая. Впереди горело несколько сосен. Земля за ними была устлана трупами. Они лежали кучками, и кучки эти шевелились: по мертвым немцам ползли живые. Сколько там в запасе этих зеленых фрицев? Издали доносилось ржание коней. Чьи кони? Этих, что ползут, или прибыл свежий резерв? Нет времени оглядываться по сторонам. А вырваться отсюда надо во что бы то ни стало... Если отряд погибнет, народ останется на растерзание немцам и мост будет построен... Пойдут по нему поезда на Москву...
   От этих мыслей крепче стискивались зубы. Пальцы как бы закостенели на спусковом крючке. Пули летели сквозь стену дыма красными пунктирами.
   - Та-та-та-та... - стучали в лад и пулемет и сердце.
   Отползли назад немцы, застывали на окутанной дымом земле.
   "Так вам, арийская сволочь! Зарились на советскую землю, - она под вами... Мягко лежать?" - радовался Зимин и чутко слушал.
   - Та-та-та-та... - поливали немцев огнем остальные пулеметы.
   Автоматы отзывались глухим беспрерывным кашлем.
   - Пах... пах... - с паузами выговаривали винтовки.
   Вдали на земле то и дело вспыхивали светлые пятна, лучами разбрызгивая от себя огненный дождь: это Гриша-железнодорожник посылал немцам гостинцы из миномета.
   "Хорошо, ребятки, хорошо!" - мысленно одобрял Зимин, а сам слушал все напряженнее и напряженнее, боясь пропустить паузу в минометной пальбе: когда затихал звук рвущихся мин, можно было расслышать, что делалось по ту сторону поляны.
   Ванюша Кузнецов едва успевал подтаскивать пулеметчикам патроны и воду для охлаждения стволов. Побежав от ручья, он чуть не попал под мину - суком, оторвавшимся от сосны, зашибло плечо.
   Зимин невольно вобрал голову в плечи - так низко провыла мина; оглушенный, он ткнулся лицом в прелый игольник и почувствовал, как на него посыпались сверху тяжелые комья земли.
   Попробовал шевельнуться и не мог. Подумалось: "Конец!"
   Кто-то тряс его за плечи, и звонкий голос кричал:
   - Товарищ командир!.. Товарищ командир! Осыпая с себя землю, Зимин рывком сел и протер глаза. Перед ним стоял Васька; позади зияла воронка, и на краю ее трещала охваченная огнем сосна. Лицо у Васьки было в крсви.
   - Я от Катерины Ивановны... Патроны кончаются... Отбили пять атак... - проговорил он задыхаясь.
   Присел рядом с Зиминым и торопливо принялся рассказывать, как сложился бой по ту сторону поляны. Слушая, Зимин не сводил глаз с немцев. Сквозь дым было видно, как они подымались во весь рост и строились под прикрытием деревьев.
   "Психическая... Ну что ж!"
   - Передать по цепи - прекратить огонь! - крикнул он стрелявшему из автомата учителю Васильеву.
   Тот передал приказ соседу и оглянулся.
   - Без моего приказа огня не открывать, - продолжал Зимин. - Приготовить гранаты.
   Немцы шли плотными шеренгами, волна за волной...
   Зимин приник к пулемету.
   - Передай: держаться до последнего патрона, - сказал он Ваське. - Если есть возможность, пусть немедля переходят в атаку со штыками и гранатами. Я помогу. Еще передай: "До скорого свиданья". Понял? Иди!
   - Есть итти, товарищ командир, - взволнованно сказал Васька и не сдвинулся с места. О" изумленно смотрел то на немцев, которые приближались, помахивая автоматами, то на партизан, неподвижно застывших возле своих пулеметов и винтовок.
   - Иди! - гневно поторопил его Зимин. Немцы были уже шагах в полутораста. Васька побежал.
   "Держаться до последнего патрона... До скорого свиданья", - пробираясь кустами, твердил он слова командира, а сам завистливо думал: "Эх, и чесанут немчуру, чтобы пешком не ходили! Вот бы посмотреть!" Сердце то колотилось и горело, то сжималось в холодный комок: со своими все-таки ничего, а одному страшно!
   Совсем близко он услышал немецкую речь и притаился, но тут же подумал: "Не век же стоять. Приказ командира надо передать скорее", - и побежал. Вдогонку ему затрещали выстрелы, но на Ваську они особого впечатления не произвели. Вокруг и так все стонало и грохотало.
   Выбравшись из кустов, он протер глаза и... ничего не увидел: такой был дым, словно по всему воздуху молоко разлилось. И это молоко было испещрено пятнами, неподвижными и двигающимися. Неподвижные - трудно было сказать - то ли деревья, то ли люди... Двигающиеся определенно были людьми, но какими: свои или немцы?
   Васька стоял растерянный. Где-то здесь должен быть Саша со своим пулеметом. Услышав на земле шипение, он наклонился и увидел, что стоит возле пулемета. Рука Саши лежала на спусковом крючке, но пули из ствола не вылетали: диск был пустой. Саша лежал, склонив голову к плечу, и по его белым вьющимся волосам на прелый игольник струйкой стекала кровь.
   - Саша! Саша простонал.
   На голову Васьки упала ветка хвои. Вторая ветка упала на пулемет, и он зашипел: ствол был раскален почти докрасна. Васька вытер шапкой лицо и тут только понял, что вокруг свистели пули, - это они срезали ветки. Он затряс Сашу за плечо.
   - Саша! Катерина Ивановна где? Саша! Саша лежал, как мертвый.
   Глотнув слезы, Васька побежал было к тому месту, откуда Катя посылала его к Зимину, и упал, споткнувшись о что-то темное; рука попала на холодное и мокрое лицо. Догадался: труп... Тела валялись в одиночку и кучками. Наверное, побитые немцы, а может быть, и партизаны... Ощущая, как у него зашевелились волосы, Васька побежал прямо по трупам. Кто-то застонал под его ногами, кто-то закричал:
   - О, майн готт! О-о!..
   С головы сорвало шапку, но не ветром: Васька почувствовал, как обожгло ему затылок, а в ушах так и стояло: взи!.. взи!..
   На голову падали ветки, сыпался игольник. Все это сейчас было безразлично Ваське. Он только чувствовал, как от дыма все горше становилось во рту, к горлу подступала тошнота, в висках стучало, и так горячо, словно в голове начинался пожар.
   Вот, наконец, и бугор.
   Люба Травкина и Николай Васильев, прильнув к пулеметам, устало вглядывались в дымную даль. Позади них, в низине, Васька увидел неподвижно распластавшихся девушку и старика с Лебяжьего хутора. В стороне кто-то стонал. Ни Кати, ни остальных партизан не было.
   Пошатываясь, Васька остановился около пулеметчиков.
   - Катерина Ивановна... где?
   Люба молча указала вправо - туда, где, словно факел, трепетала языком пламени высоченная сосна.
   Немцы, видимо, решили любой ценой разделаться с пулеметчиками. Едва умолк сашин пулемет, как они предприняли атаку бугра Озерова. Катя повела партизан на выручку предрика. Слитным гулом неслись оттуда стрельба, трескучий грохот гранат, крики.
   "Успеют ли? А если и успеют - осилят ли? Ведь немцев вон сколько!"
   Николай Васильев повернул голову и забегал глазами, отыскивая Ваську.
   - Эй, где ты? Видел командира?
   - Держаться до последнего патрона, - смутно долетел из дыма голос мальчика.
   - Гляди, Николай, гляди! - заволновалась вдруг Люба.
   Фланговый удар партизан был для немцев настолько неожиданным, что они в панике хлынули обратно к поляне.
   - Та-та-та-та-та! - пел им вдогонку замолчавший было пулемет Озерова.
   Катя обрадовалась: "Жив!" Она взбежала на пригорок и пошатнулась: предрика с окровавленной грудью силился подняться с земли. Отблески пламени горевшей сосны ложились на его посеревшее лицо, плясали в закатывающихся глазах.
   Опустившись на колени, Катя поддержала голову умирающего товарища. На мгновение она забыла о бое и о том, что, может быть, через несколько минут всех их ожидает смерть. В мыслях всплыло звездное небо, отражавшееся в ручье. Она и предрика стояли на краю ручья, и он говорил: "Меня никак не могут убить - предчувствие такое. Мужик я, Катя. И горжусь этим. Мужик знает цену трудовой народной копейке - не пустит ее на ветер. Многие считали меня скупцом. А для себя, что ли, я трудовые копейки сберегал? Электростанции строил, эмтеэсы, племенные фермы разводил... Трудовую копейку, Катерина, всегда надо вкладывать в такие дела, которые богатства наши множили бы; и нам, и детям нашим, и внукам служили бы; чтобы они живым памятником труда нашего сквозь годы прошли. А вот теперь своими руками пришлось рушить построенное... Знаю: так нужно, и все же совести нет покоя. Когда отстрою все заново, когда скажут люди: "Нет боле за тобой долга, товарищ Озеров", - тогда можно помереть, а до этого... нет!"
   Было это минувшей ночью, всего несколько часов назад. И вот теперь...
   Губы Озерова разомкнулись.
   - Не дождался, Чайка... Ты... и Зимину передай... не хочу унести с собой... ненависть... неистраченную... На себя ее примите... вам завещаю...
   Катя хотела сказать, что и она и Зимин примут его завещание, отомстят, но, почувствовав, как быстро стали леденеть под ее пальцами щеки предрика, молча поцеловала его и поднялась.
   Она стояла, с ног до головы освещенная горящей сосной. Зубы ее были стиснуты крепко-накрепко и на скулах шевелились тени от двигающихся желваков.
   К ней подбежала Нина Васильева.
   - Катюша... убьют!
   Катя не ответила и не пошевельнулась. Она смотрела, как у поляны, словно туча, разрасталось в дыму черное пятно: немцы опять поднимались в атаку. Но думалось не о немцах, а вот об этих товарищах и подругах, притаившихся за деревьями, за бугорками. Она чувствовала на себе взгляды друзей. Все они доверили ей свои жизни, пошли за ней и сейчас, вероятно так же, как и она, понимают: подходят последние минуты.
   Движется в дыму черная масса... Чем отшвырнуть ее? Нечем зарядить автоматы и винтовки. Молчит пулемет. Отступить бы и соединиться с группой Зимина? Нельзя: позади, в низине, лежат раненые подруги и товарищи. А Васьки нет. Может быть, тоже убит. Нет ответа от Зимина. Что там, по ту сторону поляны?
   От сознания беспомощности, обреченности она едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться. А немцы приближались, немые, безликие, черные...
   Катя на секунду зажмурилась и тут же широко раскрыла глаза: пулемет Озерова вдруг заговорил. К нему прильнула Зоя. Губы ее судорожно передергивались, и так странно, словно смеялись. Бинты на ногах были в крови и грязи.
   - Хорошо, Зоенька, хорошо! Спасибо, - заликовала Катя.
   Одни немцы падали, другие появлялись на их месте в дыму и продолжали итти вперед - все так же стеной, сплошной лавиной.
   Бывают мысли неожиданные и яркие, как вспышка молнии. Так было и у Кати. Она вдруг поняла: обороняться больше нельзя. Если перебьют их здесь, у пригорка, то раненые все равно погибнут. Если же смело кинуться в атаку, можно и победить - опрокинуть немцев. Группа Зимина услышит и поможет хотя бы одним или двумя пулеметами. Дым будет союзником - скроет число атакующих. Перед дыханьем смерти и понятие "риск" приобретает совсем новый смысл.
   Глаза ее сверкнули, лицо посветлело.
   - Победа и месть, товарищи!
   Не замечая боли, она отцепила раненой рукой от пояса гранату и взмахнула ею:
   - За мной!
   И побежала с пригорка.
   Партизаны поднялись как один; Маруся Кулагина и еще три девушки обогнали Катю.
   Резко прозвучала немецкая команда, и не стало в дыму темной стены, а с того места, где она была, сверкнули вспышки выстрелов. Катя услышала сбоку чей-то девичий вскрик; вот впереди нее кто-то упал: кажется, Маруся...
   Она перепрыгнула через тело подруги и крепче стиснула гранату.
   - Катерина Ивановна-а!.. - откуда-то издалека донесся голос Васьки.
   В сознании мелькнуло: "Ответ от Зимина". Но это было сейчас неважно. Сердце горело уверенностью, что ею принято правильное решение. Другого нет и не может быть.
   Дым слезил глаза.
   Трах-та-тах! - разорвалась слева от нее граната.
   Метрах в десяти-пятнадцати от себя Катя разглядела лежавших на земле немцев. Рука сама взметнулась, и на месте, куда упала граната, поднялся клуб огня, мгновенно разлетевшийся на фосфорические брызги. Стоны и вопль немцев наполнили сердце радостным торжеством; на бегу отцепляя от пояса вторую гранату, Катя звонко крикнула:
   - Бей гадов!
   - Бей! - подхватил позади нее Николай Васильев. Рядом с ним бежала Люба Травкина.
   Гранаты рвались слева и справа. Немцы отползали, и за ними гнались синеватые клубы дыма.
   Катя чуть не упала, споткнувшись о барахтающиеся на земле тела. Нюра Баркова, сдавливая пальцами горло немецкого офицера, кричала:
   - Ты, гад, тятеньку моего живьем зарыл! Ты!
   На мгновение Катя задержалась и каждым мельчайшим нервом почувствовала, что вот именно того, что делает Нюра, страстно хочет и она-сдавить проклятое немецкое горло: за Федю, за любовь свою горькую, за мать, посаженную в колючую тюрьму, за Озерова - за все!
   Из-за деревьев в нее прицелился длинный немец. Она рванулась вперед, перепрыгнула через офицера и Нюру и медленно осела: пуля впилась ей в бедро.
   Близко раздалась чья-то автоматная очередь - и немец упал.
   Николай Васильев подхватил Катю под руку.
   - Оставь! Вперед! Бей же! Бей! Ну! - простонала она яростно.
   Одна за другой взвились к небу три сигнальные ракеты. При свете их Катя увидела: немцы стадом бежали на поляну. "Ах, если бы встретили их с той стороны огнем!.. Неужели Зимин не слышит? Неужели не поможет?"
   Катя поднялась. Вероятно, пробило только мякоть бедра; нога стояла твердо. Схватилась за пояс - гранат не было.
   - Ура-а-а!.. - донеслось до ее слуха. По ту сторону поляны затрещали пулеметы.
   "Зимин!" - Катя засмеялась от радости и, вырвав из руки мертвого немца винтовку, кинулась вперед. Она не слышала воя мины, пронесшейся над самой головой, почувствовала лишь ветер от нее. Земля дрогнула, словно расколовшись пополам; перед глазами Кати взметнулся черный вихрь и плашмя швырнул ее на землю.
   
   
    

Глава пятнадцатая

   Первое, что услышал Федя, были звуки, похожие на отдаленные раскаты грома.
   "Где я?"
   Переход от темноты к свету был так резок, что глаза, заслезившись, тотчас же закрылись. Чьи-то руки поправляли под его головой подушки, слышались радостные голоса:
   - Видела? Открывал глаза!
   - Открывал... Глядишь, скоро к чувствию вернется... Он с трудом приподнял веки и увидел, что лежит на высокой кровати в незнакомой полутемной комнате; в раскрытую дверь была видна другая комната, и в ней на полу и подоконниках лежали полосы солнечного света.
   У постели стояли две пожилые женщины и девушка. Федя внимательно вглядывался в их лица: ни одну из них он не знал.
   Девушка погладила его волосы.
   - Дорогой ты! Уж как мы боялись: думали, так и не придешь в себя.-Глаза ее смотрели с лаской и нежностью. Она поцеловала его в лоб и, застыдившись, вспыхнула и смущенно проговорила:-Меня зовут Наташей. А тебя?
   Федя не ответил.
   Взгляд его заскользил по комнате, подолгу задерживаясь на каждом предмете. Восприятие всего окружающего было схожим с восприятием ребенка при первых проблесках зарождающегося сознания. Но такой ребенок с изумлением озирает открывающийся ему мир, в котором все незнакомо и непонятно, а у Феди было холодное недоумение, и все предметы, которые он видел, не представляли для него первобытной новизны. В глубине сознания оставалось ощущение чего-то знакомого, понималось: все эти предметы так и должны быть здесь, - но память молчала, не могла подсказать ни их назначения, ни смысла. И чем напряженнее он припоминал, тем больше все путалось в голове, утрачивая ощущение чего-то знакомого и делаясь непонятным, как впервые видимое. Больше всего был непонятен себе он сам. Кто он, как сюда попал и зачем?
   - Господи, что там делается, что делается! - взволнованно прошептала пожилая женщина. Федя повернул к ней голову. По его взгляду она поняла: спрашивает, что сказала. - Стреляют, милый... Слышишь? С самого утра... Говорят, нашлась какая-то гадина - выдала.
   От слов женщины на Федю тоже повеяло чем-то знакомым, но смысл сказанного ускользнул от него. Он отвернулся и стал смотреть на окно, закрытое синей шторой. Смотрел долго. В глазах сначала мелькнуло удивление, потом радость. Он вытянул руку и по складам проговорил:
   - Што-ра... Женщины забеспокоились.
   - Нельзя, милый, - сказала пожилая. - Не дай бог, недобрый глаз приметит с улицы.
   Федя был уверен, что правильно назвал этот темный предмет.
   Вытянув опять руку, он раздраженно крикнул:
   - Што-ра!
   Наташа приподняла угол шторы, и на комод косо легли бледные солнечные лучи. На нем что-то вспыхнуло, точно кусок серебра заиграл, и тут же к потолку прилепился светлый овальный кружок.
   Сцепив зубы, Федя с трудом приподнялся на локтях. На комоде лежал сверкающий предмет - это из него смотрело на потолок крохотное солнце, во все стороны брызнув лучами. Федя не мог вспомнить, как называется этот предмет, но зато вспомнилось другое: в нем он может увидеть себя.
   Он требовательно протянул руку. Наташа подала зеркальце. Руки у Феди были багрово-синие, исполосованные шрамами, ни на одном пальце не было ногтей, но он не обратил на это внимания. Прильнув лицом почти вплотную к зеркалу, пытливо разглядывал свое отражение. Седые волосы, сурово сжатые губы, холодные глаза и какая-то спокойная, каменная неподвижность во всем лице... В памяти ожило что-то очень близко знакомое - ближе, чем все эти окружающие предметы, чем речь женщин: темнорусые волосы, непослушно спадающие на лоб, веселые карие глаза... И вот такой же, как в зеркале, открытый ровный лоб.
   "Федор Голубев", - мелькнуло в голове. Открытие не взволновало, а удивило: он, седой человек, неизвестно, как и зачем попавший в этот мир незнакомых вещей, знает какого-то Федора Голубева.
   И Наташа и женщины услышали, как Федя что-то невнятно прошептал.
   Зеркало выскользнуло из его рук на одеяло. Он блуждал взглядом по комнате. Наташа наклонилась, и глаза их встретились.
   - Где Катя?
   Она вздрогнула.
   - У тебя есть жена?..
   Федя смотрел на нее все так же недоумевающе. Он хотел спросить: кто он, почему знает Голубева Федора и Катю? Но слов для этих вопросов не нашлось.
   Помолчав, задумчиво произнес:
   - Фе-дя Го-лу-бев...
   - Ты Федя?- обрадовалась Наташа. Он не ответил.
   В сознании мелькнуло что-то светлое-пресветлое. Золотистые хлебные поля... голубой лен... Волга... музыка, песни...
   - Жизнь, - отчетливо проговорил он.
   Да, все это называлось жизнью, и в этой жизни был механик Федя Голубев. Потом... потом на все окна почему-то опустились шторы, и жизни не стало. А Федя? Он остался... наверное, вот за этой шторой. В горячей голове назойливо засела мысль: надо найти Федю Голубева и от него узнать: кто он, седой? Если он знает Федю Голубева, то и Федя Голубев должен знать его.
   Он так упорно смотрел на штору, что Наташа решилась: приподняла ее всю и открыла окно.
   В комнату пахнуло сырым холодом, и стало слышно отдаленное уханье артиллерийской пальбы. Взору Феди представилась пустынная улица, слепые дома, бледное солнце на мокрых крышах. Феди Голубева нигде не было видно.
   Он ничего не понимал, но уверенность в том, что Федя Голубев есть, и где-то здесь близко, рядом с ним, не покидала его.
   - Го-лу-бев Фе-дя! - вырвалось у него раздраженно.
   Женщины смотрели на него и качали головами. Наташа закрыла окно.
   Вздохнув, Федя провел ладонью по лбу, покрывшемуся крупными каплями пота.
   Ведь он же знал все о Феде Голубеве: знал, что тот жил в детдоме и считался "трудновоспитуемым", потому что был главным коноводом во всех отчаянных проделках озорной детдомовской ребятни. Знал, что любимая Феди Голубева прекраснее всех девушек в мире, что народ прозвал ее Чайкой, а сам Федя никак не мог отыскать такого слова, которое охватило бы - не всю ее, нет, а хотя бы только одни ее глаза, и что у Феди так и не нашлось смелости сказать ей: "Будь моя!"
   Знал, что в день отъезда на строительство оборонительных укреплений Федя видел на глазах Кати слезы, но не понял, что они означали: просто Катя переживала за близкого друга, уезжающего туда, где смерть, или догадалась, какие слова хотели слететь с его губ, и слезы ее были слезами сострадания большой, чуткой души. Федя убедил себя, что правильно последнее; во-первых, он был горд и не переносил, когда его жалели, а во-вторых, чувствовал: душа станет пустынней, если из нее уйдет последняя надежда на катину любовь к нему.
   Все это и многое другое он знал о Феде Голубеве, но самое главное было неизвестно: какая же связь между ним и Федей Голубевым, почему он так много знает об этом Феде? Морща лоб, он старался припомнить всю жизнь Феди: детдом, война с белофиннами, встреча с Катей, Головлевокая МТС, страдная пора на полях - все это проходило перед глазами без всякой связи, как порванная и беспорядочно склеенная кинолента. Сам Федя Голубев мало занимал его пробуждающееся сознание. Ему важно было, кто находился рядом с Федей. В этом "кто" он искал самого себя. Словно сквозь дым, перед ним мелькали лица, знакомые и незнакомые, и всех их сознание отвергало: "Не я... не я..."
   Он опять взял зеркало и опять прильнул к нему воспаленными глазами.
   Наташа с беспокойством следила за выражением муки и гнева, все больше проступавшим на его лице. Он простонал и швырнул зеркало на пол. Из глаз, с мольбой вскинувшихся на Наташу, побежали слезы.
   - Кто я?
   Обе женщины, не выдержав, расплакались.
   Наташа села на постель и попыталась обнять Федю за шею. Он отстранил ее и закрыл глаза.
   В голове стояла жаркая пустота, и вдруг в памяти точно дверь распахнулась - зазвучали в ней трескучая стрельба и хриплые крики: "Хальт! Стоп!"
   И опять в глазах - Федя Голубев. Вот он вместе с Танечкой выбежал из-за угла глухого забора, на котором крупно написано углем: "Головлевская МТС".
   Дорога. Слева забор, справа канава, впереди берег, густо поросший кустами. Выстрел... Еще... Танечка вскрикнула и рухнула плашмя. Федя быстро обернулся и увидел на углу толпу немцев. Припав на колени, они целились в него. Дула их винтовок обволоклись дымом, и Федя схватился за бок... упал, а немцы подбежали к нему...
   "Седой" заволновался. Мысли о себе покинули его. Он теперь не искал рядом с Федей себя. Чувствуя с каждым мгновением, как горячее и горячее становится не только в голове, но и в груди, во всем теле, он приковался мысленным взором к Феде, только к нему! Вот он, раненый, отбивается от немцев. От его ударов они отскакивают на середину дороги, к забору, скатываются в канаву, поднимаются и опять стаей кидаются на него с явным намерением захватить живым. Сердце у Феди прыгает от ярости и ненависти. "По-вашему - гут, по-нашему - бьют!" - говорит он и, обернувшись, бьет наотмашь немца, собирающегося прыгнуть на него сзади. Замахнувшись для нового удара, видит через плечо: с криком "Цетер!" немец скатывается в канаву, на дне которой уже стонут, силясь подняться из грязи, два солдата. Кто-то бьет Федю прикладом под коленки, и он падает... Слышен гудок автомашины. Связанного Федю кидают в кузов грузовика... Моросит дождь... Машина мчится городской улицей. Федя сидит, стиснутый двумя немцами. Машина останавливается возле дома. Федю стаскивают наземь и волокут к парадному крыльцу. Гулко захлопывается дверь и...
   Перед глазами "седого", заслонив все, вырос Макс фон Ридлер... Лисье лицо, на губах - улыбка.
   Федя заскрипел зубами и открыл глаза.
   Все прояснилось.
   В груди кипело, но он так и не успел разобраться, какие чувства горячили душу: сознание опять рухнуло в черный провал.
   Наташа первая заметила, как помутнели и остановились его глаза.
   - Родной!
   Она положила руку ему на грудь и сквозь слезы прошептала:
   - Не бьется.
   Подбежала к шкафчику, быстро вынула из него жестяную коробочку со шприцем и пузырьки. В комнате запахло камфорой, спиртом.
   Вытащив из-под кожи иглу, Наташа опять взяла Федю за руку. Обе женщины настороженно смотрели на его бледное лицо.
   - Жив, - вскрикнула она радостно, и щеки у нее порозовели. - Тепло скорее!
   Женщины принесли несколько бутылок с горячей водой и обложили ими Федю. Прислушиваясь к отдаленному артиллерийскому гулу, они долго стояли у постели и тревожно смотрели на распростертого перед ними седого парня. Наконец Федя открыл глаза...
   - Ничего... Спасибо... Голова немножечко закружилась... Пройдет, - слабым голосом сказал он склонившейся над ним Наташе.
   Он теперь знал и помнил все. Одно оставалось непонятным: почему он здесь, кто эти женщины и эта красивая девушка? Можно бы спросить, но разговаривать не хотелось.
   - Пусть побудет один, - шопотом сказала пожилая.
   Наташа вышла последней и долго не закрывала дверь, с нежностью смотря на вернувшегося к жизни Федю. Он лежал, неподвижно устремив взгляд на штору.
   Мысли от Макса фон Ридлера перекинулись к партизанскому отряду... В памяти всплыло лицо Кати, и он удивился: в груди не полыхнуло привычной радостью, сердце билось ровно, и губ не потревожила улыбка. Вспомнился только что виденный "сон", будто смотрел в зеркало, видел себя седым, с каменным лицом, и не узнавал. Федя повел взглядом по комнате - зеркала нигде не было видно.
   "Седой? К чему мне седым быть?"
   Как часто бывало раньше, он, закрыв глаза, прислушался к тому, что творилось в душе, и ничего не мог услышать: внутри была тягостная безжизненность, и лишь при мысли о немцах, и особенно о Ридлере, всего его будто кипятком ошпаривало, в глазах темнело, мышцы напружинивались, и, казалось, не будь этих дьявольских болей, пригвоздивших к постели, выпрыгнул бы прямо в окно, ударил в набат и впереди всех ворвался бы в ту камеру.
   "Сон-то, пожалуй, правда: я и Федя - разные люди, - подумал он. - Вернее, Федя вообще больше не существует. Все, что составляло его душу, погибло в той камере, растворившись вот в этом чувстве ненависти и бескрайной жажде мести".
   И "новый" Федя понимал: так будет до последнего немца. "А дальше что?"
   "Все равно что", - подумал он устало и насторожился: его внимание привлекли звуки артиллерийской стрельбы. Вспомнилось: и во "сне" чудились эти звуки. А может быть, не было сна?
   Орудия били далеко, но по частоте залпов, по силе их раскатов Федя заключил: бой настоящий, серьезный. Слушал он, и его охватывало все большее волнение.
   Что же это? Мало вероятно, чтобы легко вооруженный отряд завязал бой с тяжелой артиллерией... Красная Армия? Контрнаступление? Конечно! Почему же не может быть так?
   "А я лежу! Лежу, когда пробил час расправы над максами!"
   Забыв о болях, Федя рванулся встать и, застонав, откинулся на подушки. От резкого движения бутылки со звоном полетели на пол. В комнату вбежала встревоженная Наташа.
   - Опять бунтуем?
   - Где стреляют? Кто? - нетерпеливо спросил Федя.
   - В лесу... - Наташа замялась, не зная, сказать ли всю правду. - У партизан бой с немцами.
   
   
   

Глава шестнадцатая

   Перед вечером пулеметы партизан, не дававшие немцам подняться с земли, умолкли. Почему? Ленты все вышли или из пулеметчиков не осталось в живых ни одного? Немцы три раза подходили к поляне и откатывались обратно: поляна встречала их ливнем пулеметного огня.
   Сколько укрепилось там партизан - одиночки, сотни? Дым стоял такой плотный, что и в двух шагах ничего не было видно. Разъяренные упорством противника, немцы ввели в дело артиллерию. Над горящими соснами с визгом и воем проносились снаряды. Там, где они падали, дым взвивался черно-красными столбами.
   Выждав довольно долго, Корф приказал любой ценой захватить поляну. Орудия замолчали, и наступившая тишина нарушалась лишь треском горевшего леса. Истошно взвыв, со штыками наперевес, немцы ворвались на поляну и притихли, удивленно и испуганно вглядываясь в дымную муть: никто в них не стрелял, никто не колол штыками, не закидывал гранатами. Посреди поляны, охваченная пламенем, надломилась сосна, и верхняя ее половина искромёчущей головней рухнула наземь. От огня один за другим выстрелили несколько патронов, рассыпанных на земле. Огнем охватило сумку на спине лежавшего рядом трупа немецкого солдата. Она задымилась, взметнулась факелом и так ахнула, точно разом выстрелило несколько винтовок. Пламя далеко вокруг осветило обгорелую землю, покрытую трупами немцев. Партизан не было видно - ни живых, ни мертвых.
   Прикрывая глаза от дыма, Корф подбежал к краю болота, топнул ногой и, не помня себя от ярости, закричал:
   - Если вы... шестний шелёвеки, отвечайт мне! Виходить для откритий шестний битва!
   Он никак не мог примириться с мыслью, что партизаны ускользнули из его рук.
   "Не могли же они пройти этим болотом, в котором погибло столько моих солдат, - думал он. - Или дьявол им помогает?"
   - Слишать, ви!
   - Слушать болванов - удовольствие ниже среднего. Корф, как ужаленный, обернулся.
   За его спиной стоял Макс фон Ридлер.
   
   * * *
   
   Всю дорогу до Певска полковник пыхтел, как паровоз, и сплевывал: "Сволочь гиммлеровская!" Выпрыгнув из машины, спросил часового:
   - Господин фон Ридлер не приезжал?
   Получив отрицательный ответ, он заложил руки за спину и принялся ходить перед крыльцом.
   Машина фон Ридлера подкатила к калитке на бешеной скорости.
   Полковник шагнул ему навстречу.
   - Я жду. Вы обещали...
   Кутаясь в плащ, Ридлер взглянул куда-то поверх его лица.
   - Идите к себе... Я приду.
   Полковник прождал больше часа. Ридлер вошел в кабинет с папиросой во рту. Не вынимая ее, процедил сквозь зубы, точно подчиненному:
   - Пишите!
   Рука полковника дрожала, но буквы ложились на бумагу ровно, с завитушками давно вышедшего из моды готического шрифта:
   "21/310 - секретная.
   Сегодня выяснилось окончательно: в лесах района, кроме партизанских отрядов, действовала ударная часть Красной Армии, имевшая в своем распоряжении орудия и легкие танкетки. В ночь на 3 ноября эта часть совершила два налета: на село Покатная, где были заперты заложники, и на Жуковское шоссе. В Покатной гарнизон держался стойко, до последнего человека. На Жуковском шоссе красноармейцы уничтожили автотранспорт с боеприпасами. Разведке удалось открыть местонахождение врага..." Отложив перо, полковник хмуро взглянул на гестаповца, ходившего по кабинету.
   - Простите, господин фон Ридлер, но, мне кажется, это не совсем честно, и если вскроется...
   - Хорошо. Давайте поиграем в честность, - сказал он холодно.-Давайте напишем: был небольшой партизанский отряд. Нам указали, где он находится, а гарнизонные войска оказались настолько лопоухими, что дали заманить себя в ловушку и частью были перебиты, частью затонули в болоте. Посланная на помощь кавалерийская часть потеряла половину своего состава, а оставшиеся в живых попали на поляну, когда бой затих совсем, и не обнаружили ни одного партизана. Ну, что же вы не пишете? Пишите!
   - Я думаю, господин фон Ридлер... первый вариант, так сказать...
   Ридлер презрительно усмехнулся. Он подошел к окну и, обернувшись, скрестил на груди руки.
   - Пишите: "Гарнизонные войска окружили красноармейскую часть, и, несмотря на то, что силы врага превосходили наши раз в десять, враг был разбит наголову. Свыше двухсот красноармейцев, спасаясь бегством, затонули в болоте. Гарнизонные войска в жестоком бою потеряли шестьдесят процентов своего состава..."
   - Не меньше. - Полковник сжал кулаки. - Но я знаю, как исправить ошибку. И я ее исправлю. Нужна не облава, а блокада. Блокаду подкрепить сильными средствами. Танки, орудия... Окруженный лес со всех сторон поджечь. И будьте уверены - тогда от Фридриха Корфа не уйдет ни один партизан. Ни один! Только вот солдат у меня теперь...
   - Для того чтобы осуществить блокаду, надо иметь что блокировать! - оборвал Ридлер, с трудом удерживая желание подойти и ударить Корфа по лицу.
   "Ведь это чорт знает что, - бесился он, - упустить врага, когда тот был почти совсем в руках!"
   - Очень интересуюсь, как вы теперь обнаружите местонахождение партизан?
   Мясистая челюсть полковника дрогнула.
   - В этом, господин фон Ридлер, я... рассчитываю на вашу помощь. Может быть, в чем и я... смогу быть вам полезным, - проговорил он, все больше и больше багровея: этот гестаповец разговаривал с ним, как с мальчишкой, и приходилось терпеть. - Мой опыт и мои войска в вашем распоряжении, господин фон Ридлер.
   Ридлер звучно хрустнул пальцами.
   - Не будем пока заниматься болтовней, господин полковник: времени у меня очень мало. Собственно, вы это знаете: я приехал сюда для того, чтобы построить мост, а не для того, чтобы вытаскивать вас из ям, в которые вы садитесь по "стратегическим соображениям". Какие последние слова вы написали?
   - "Шестьдесят процентов своего состава", - задыхаясь, сказал полковник.
   - Хорошо. Пишите: "Ходатайствуем о срочном пополнении гарнизонных войск, остро необходимых для уничтожения остатков разгромленного врага и для охраны работ по восстановлению моста".
   Зазвонил телефон. Ридлер снял трубку. Дежурный офицер сообщил, что сын старосты с хутора Красное Полесье, Степан Стребулаев, доставлен и находится сейчас в канцелярии.
   - Выпороть - и ко мне! - приказал Ридлер.
   Не успел он отойти от телефона, снова задребезжал звонок. На этот раз фельдфебель из Жукова вызывал начальника гарнизонных войск.
   - У телефона Макс фон Ридлер. В чем дело? Что-о? Ридлер сжал трубку так, что у него посинели пальцы.
   Корф встревожился.
   - Что такое? - спросил он, когда Ридлер бросил на рогульку трубку и с силой нажал кнопку звонка.
   - Так... все старое. От одних приятелей поклон вам. Между Жуковом и Покатной они спустили под откос поезд со строительными материалами, обстреляли охрану и скрылись, прежде чем подоспели войска.
   - Дежурного из моего отдела! - приказал он показавшемуся в дверях адъютанту полковника и, похрустывая пальцами, заходил по кабинету.
   "В моем кабинете - и как хозяин", - с негодованием подумал Корф, но ничего не сказал
   Вошел дежурный офицер гестапо. Ридлер продолжал ходить из угла в угол. Наконец, он остановился перед своим подчиненным.
   - Свяжитесь немедленно с Жуковом и Покатной. Никаких больных и престарелых в этих селах не оставлять. Всех-на работы! На самые тяжелые... Разъяснить, что это расплата за преступление, которое сейчас, то есть вот этой ночью, совершили там партизаны. И что это очень мягкая мера наказания, потому что нет прямых улик в соучастии. Впрочем, ничего разъяснять не нужно: я сам разъясню.
   Офицер козырнул.
   - А в остальных селах?
   - В остальных?.. Больных и тех, из которых песок сыплется, можно не трогать... до поры до времени... Срочно вызвать ко мне лейтенанта Августа Зюсмильха.
   - Слушаю.
   - Все, идите.
   Ридлер небрежно развалился на диване, положив ногу на ногу.
   - Пишите, полковник. "Работы по восстановлению моста протекают нормально, вопрос с транспортом разрешен полностью и..."
   
   
   

Глава семнадцатая

   В Залесском орудийная канонада не была слышна, и о схватке партизан с немцами Михеич узнал от односельчан, вернувшихся со строительства. Поняв из их слов, что отряд почти полностью уничтожен и только несколько человек убежали неизвестно куда, старик так и обомлел.
   - Сама мертвых партизан видели?
   - Нет, немцы говорят... - плача, за всех ответила мать Любы Травкиной.
   Михеич распалился, сплюнул и закричал:
   - А у вас, поди, и уши-то для того выросли, чтобы немецкую брехню слушать? Эх, вы!..
   И сейчас он шел по дороге и сердито ворчал:
   - Отрывать бы такие языки, что заместо ветра немецкую брехню подхватывают, да в помойку. Такое мое разумение.
   Улица была пустынна, и лишь у крыльца немецкой комендатуры возле оседланных коней толпились солдаты. Не взглянув на солдат, Михеич осмотрел всех коней, одному даже заглянул в зубы и погладил по спине. Круп коня был туго стянут ремнями седла, шерсть местами слезла, обнажив кровавые ссадины.
   Михеич надавил пальцем ремень, и конь, вздрогнув, шатнулся в сторону.
   - Людей ни во что не ставите, так животину хоть пожалейте. Расседлайте, говорю, господа немцы!
   Никто из солдат не понимал по-русски, но один из них, может быть по властности, прозвучавшей в голосе старика, догадался, о чем шла речь, и выругался, но все же подошел к коню и принялся расслаблять ремни.
   "Барахло - кони. Десяток не возьму за одного из тех, что в лес угнали", - поднимаясь на крыльцо, подумал Михеич.
   В помещении сидел сухопарый белобрысый офицер. Он курил и, выпуская дым тонкой струйкой, скучающе разглядывал свои длинные пальцы.
   Михеич снял картуз и низко поклонился.
   - Штарост? - не глядя на него, процедил офицер.
   - Так точно, ваше благородие. Поставили, служим.
   - Есть приказ от господин шеф-полицай. - Офицер подкрутил рыжие усики и важно надул щеки...
   "Жирком ему обрасти... совсем бы индюк!" - усмехнулся про себя Михеич.
   Немец взял со стола лист бумаги и, держа вдали от глаз, стал читать:
   - С каждый двор: хлеб - двадцать пуд, картофель - шестьдесят пуд, мясов...
   - Не читай дальше. Все это не выйдет, ваше благородие.
   - Что-о?
   - По естеству не выйдет! Этого меню у нас теперь не водится. Одна гнилая картошка... Ежели таковой желательно, ваше благородие, наскребем потихонечку.
   Взбешенный офицер резко поднялся и... опять сел: глаза старика смотрели на него заискивающе, пре- данно.
   - И рады бы, как у нас говорят, в рай, да грехи не пущают. Оно и соответствует: одна гнилая картошка.
   - Ich werde... Я буду... посмотреть! - и офицер с подчеркнутой решительностью взялся за каску.
   Михеич побледнел: во многих домах еще с прошлой недели бабы в подарок партизанам готовили полушубки.
   - Сделайте такое одолжение. Только интересу для молодого человека в наших домах мало, - сказал он, выходя вслед за офицером на крыльцо. - Известно, расейские, не по-немецки сделаны.
   Не слушая, офицер махнул солдатам рукой, и они пошли за ним к стоявшему напротив дому Травкиных.
   На стук вышла испуганная мать Любы. Встретившись со встревоженным взглядом Михеича, она отрицательно покачала головой, и старик понял, что полушубков нет.
   - Показывай его немецкому благородию все, как есть! - приказал он, строго сдвинув брови.
   Обшарив весь дом, немцы слазили на чердак, нашли там две лопаты и спустились в подпол. На кухне остались Михеич, хозяйка, ее сынишка и солдат, застывший у порога, как деревянный.
   - Как тебя звать-то, господин солдат? - спросил Михеич.
   Немец молчал.
   "Не понимает или притворяется?"
   - Эх ты, колбаса немецкая!
   На лице немца и на этот раз ничего не отразилось.
   "Не понимает",:- глаза Михеича хитровато улыбнулись.
   Он достал трубку и, неторопливо развязав кисет, протянул немцу щепотку махорки.
   - Бери на закурочку!
   Тот высокомерно повел глазом и с размаху ударил по руке.
   - Так? Ладно...- Старик с сожалением посмотрел на рассыпавшиеся зеленоватые крупинки.
   Сказав что-то короткое, немец рванул кисет к себе, спокойно опустил его в карман и опять застыл, как деревян- ный.
   Кровь густо хлынула Михеичу в лицо. Чтобы совладать с собой, он наклонил голову и отвернулся.
   В молчании хмуро вертел пустую трубку. К злобе на немцев примешивалась тревога за исход обыска: соседний двор - Карпа Савельевича, а у того в подполе продукты.
   Вдруг сердце его радостно дрогнуло от мелькнувшей мысли: "Обождите-ка. Я вам выставлю угощение". Он шустро обернулся к мальчику и указал пальцем на пол.
   - Беги, Петька, к Карпу Савельичу и от моего имени прикажи, чтобы он своего Полкана в подпол посадил. Понял? А сначала, для виду, подбери-ка быстренько махру.
   Мальчишка собрал табачинки, сунул их Михеичу и кинулся к двери.
   - Wohin? - Немец оттолкнул его и зло погрозил кулаком. Михеич тоже погрозил и, вздохнув, сел на скамейку. Остальные немцы вылезли из подпола злые. Михеич начал было жаловаться на часового, отнявшего у него кисет, но офицер досадливо махнул рукой и подступил к хозяйке:
   - Куда все попряталь?
   Осторожно тронув его за руку, Михеич указал на угол двора, видневшийся в окно, и подмигнул.
   - Искать - так уж везде.
   В сарае и хлеву немцы прощупали штыками вороха старья, простучали потолки и стены. Кивнув на пустой сарай, из которого отдавало запахом овечьей шерсти, Михеич шепнул лейтенанту:
   - Сдается, ваше благородие, тут половчее поискать надо. Перед тем как вашей власти прийти, шел я по улице и любопытство, стало быть, проявил... Возня слышалась... Неспроста!
   Не дожидаясь ответа, он вошел в хлев. Лейтенант встал у двери. Юркий, невысокого роста, Михеич быстро двигался по хлеву, топал ногами по земляному полу, припадал к нему ухом и что-то сердито ворчал. Возле стен землю решительно забраковал.
   - Не тронута.
   Лег посреди хлева ухом на руку и лежал так долго, что у немцев, столпившихся у двери, от нетерпения по рукам и ногам зуд пошел. А Михеич смотрел на них тяжелым взглядом и думал: "Подольше надо затянуть, подольше, чтобы все люди узнали, авось, успеют понадежней упрятать полушубки и продукты. Эх, как бы вот с Карпом Савельичем не влопаться! Зарыл, дурень, в подпол, лесу не доверил. Расстреливать таких мало. Оно и соответствует: весь народ под удар не подводи".
   - Что он, спит? - пробормотал лейтенант.
   - Рыхлая... дышит! - умиленно воскликнул Михеич. Он быстро поднялся на ноги, прошел пять шагов прямо, столько же в сторону, на углах воткнул колышки.
   - Стоит покопать здесь. Такое мое разумение.
   По знаку лейтенанта два солдата с лопатами вошли в хлев. Им светили фонарями: было уже темно.
   - Долго они прокопаются, - сокрушенно сказал Михеич. - В большой глубине пустота... Вот заступы бы! - Он сделал вид, что крепко задумался, и, вдруг, хлопнув себя по лбу, вышел из хлева.
   - Петька! Беги по соседям, скажи: староста приказал заступы дать. К Карпу Савельичу обязательно - у него есть. Вобрал в понятие?
   - Вобрал.
   Мальчишка вскоре вернулся с охапкой заступов.
   Солдаты разобрали их и прошли в сарай. Лейтенант и Михеич остались у двери. Лейтенант смотрел на старосту с любопытством и одобрением.
   - Ти есть хороший работа... Хлеб находийт - награда палюшайт, - сказал он, хлопнув его по плечу.
   - Поставили - служим. - Взглянув на офицера, Михеич заставил себя улыбнуться и присел на рассохшуюся кадушку.
   Земля в хлеву была твердая. Яма углублялась не так быстро, как этого хотелось лейтенанту. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу и, наконец, не выдержав, приказал солдатам, не занятым раскопкой, продолжать обыск по другим домам.
   - Штарост! - позвал он повелительно. Михеич поднялся.
   Калитка двора Карпа Савельевича была не заперта. Немцы без стука вошли в избу и застали хозяина врасплох. Вероятно, только что выбравшись из подпола, он прикрыл крышку. Глаза лейтенанта злорадно вспыхнули. Оттолкнув хозяина, он сам приподнял за кольцо крышку и прыгнул в черную дыру. Солдаты хотели последовать за ним, но в подполе послышалось глухое ворчанье и через миг - вопль лейтенанта, точно его резали. Грохнул выстрел, и в дыру просунулась голова лейтенанта: лицо- как у мертвого, глаза - большие.
   Солдаты вытащили его под руки. В подполе раздался громкий лай, на край дыры легли две желтые лапы, и тут же стрелой вскинулось громадное тело окровавленного пса. Щелкнув челюстями, он ринулся за лейтенантом.
   - Цетер! - взвыл тот в сенях. Карп Савельевич побледнел.
   - Полкан!..
   - Сейчас же скройся куда-нито, - шепнул ему Михеич и побежал вон из избы.
   Опомнившись, солдаты кинулись за ним следом, на бегу сдергивая с плеч винтовки и щелкая затворами.
   Страх лейтенанта за жизнь был так велик, что он протащил на себе пса через весь двор и упал только на улице. Полкан вцепился ему в шейные позвонки. Михеич ударил пса засовом, выдернутым из ворот, и Полкан опрокинулся на бок. Подбежавшие солдаты прикончили его штыками.
   Михеич помог офицеру подняться. Вид у лейтенанта был очень жалкий: от брюк остались одни клочья, из оголенного тела сочилась кровь.
   Михеич свистнул:
   - Вот дурень: из зада его благородия отбивную котлету сделал.
   В голосе старосты офицеру послышалось злорадство, и он в бешенстве сжал кулаки.
   Михеич сокрушенно покачал головой.
   - Моя вина, ваше благородие, - был приказ: всех собак или на цепь посадить, или в расход. Гляжу к вечеру, радуюсь - ни одной собаки... "Соответствует", - думаю. Господам немцам теперь просторней будет, а оно, видишь, грех какой: в подпол упрятали - недоглядел.
   Офицер увидел, что и на самом деле у старосты лицо виноватое, смущенное. Кулаки разжались.
   - А вы, ваше благородие, не очень уж к сердцу - глупый народ, известно. Хотя вникнуть поглубже в вопрос, большой вины тут не сыщешь. Приказ они выполнили, потому подпол, подумать ежели, куда вернее цепи. А того, что ваше благородие начнет у них в потемках по подполам лазить, они, конечно, по дурости не догадывались. Это уж наша оплошка. Надо бы раньше упредить, собрание, что ли, какое разъяснительное устроить.
   Михеич внимательно осмотрел корчившегося от боли офицера и покачал головой.
   - Эх, ведь как соответствующе обделал - ни на волосок к вашему благородию сознательности не проявил... Едком бы, ваше благородие, а? Очень даже в таких случаях соответствует: медицина!
   - Иди к тшорт! - взревел лейтенант.
   Он указал солдатам на дом Карпа Савельевича и сказал что-то отрывистое.
   Слов Михеич не понял, но, увидев, что солдаты побежали к дому Карпа Савельевича, вытаскивая из кармана спички, догадался. В глазах потемнело от ненависти.
   "Крепись, старик, крепись! - сказал он самому себе. - Наружу себя показывать в твоем положении не соответствует".
   Дом загорелся со всех сторон. Рыжее пламя лизнуло венцы. Лейтенант хотел итти, но, сделав шаг, заскрипел зубами и опустился на землю. Солдаты на руках понесли его в комендатуру. Михеич поплелся за ними, стараясь не смотреть на горящий дом.
   В комендатуре лейтенант с кем-то долго говорил по телефону то злым, то плачущим голосом. Два раза козырнул; шею, несмотря на боль, все время держал прямо.
   "Знать, перед большим начальством отчет держит", - угрюмо подумал Михеич.
   Офицер поманил его пальцем. Старик нерешительно взял из его рук трубку и враз охрипшим голосом- спросил:
   - Ась?
   - Староста? - резко раздалось в трубке, и, не дожидаясь ответа, голос заговорил отрывисто, точно лая: - Срок - до рассвета. Собрать все, что есть в списке. В противном случае будешь на веревке с первым солнечным лучом! Слово Макса фон Ридлера есть слово, которое никогда не меняется! Все!
   В трубке щелкнуло. Подождав, Михеич крикнул:
   - За что, так сказать?.. Какое же соответствие? - В глазах его было смятение.
   Солдаты, наблюдавшие за ним, дружно расхохотались, а трубка молчала. Вытирая платком лицо, Михеич вышел на улицу.
   - Нет, не выйдет по-твоему, немец! - прошептал он, оглянувшись на комендатуру от калитки своего двора. - С первым солнечным лучом приходи за мной в партизанский отряд. Там я тебя угощу хлебушком, угощу!
   "А ежели правда, что нет отряда?" - мелькнула горячая мысль.
   Михеич сурово сдвинул седые брови и, медленно оглядев всю улицу, освещенную пламенем догоравшего дома Карпа Савельевича, до боли стиснул кулаки.
   - Один в лесу буду!
   Во дворе, прежде чем ступить на крыльцо, долго прислушивался. Теперь нельзя без этого: жизнь стала такой, что из-за каждого угла смерть смотрит - пьяная, фашистская, злобная.
   Войдя в сени, он услышал голоса: жена с кем- то разговаривала. Узнал голос Карпа Савельевича и толкнул дверь. Кухня тускло освещалась чадившей коптилкой. Жена лежала на полатях. Карп Савельевич сидел за кухонным столом. Проведя грязными пальцами по глазам, он с дикой злобой покосился на Михеича.
   - Спасибо низкое, соседское, Никита Михеич... Удружил, присоветовал... На забаву потешился, а я через то... Вчерась, кажись, жизнь бы за тебя отдал... Думал, почтенный самый человек изо всего села, каково-то теперь ему: и руки немцам жмет, и шутом перед ними, прибаутки разные сказывает... Все, мол, за народ терпит, а оказалось?.. Пришел я к тебе только для того, чтобы сказать: сволота ты, Никита Михеич!
   - Эка удевил, - холодно ответил Михеич. - А ты думал, на песью должность к Гитлеру хорошие люди, вроде тебя, пойдут? Конечно, сволота.
   Снимая картуз, засмеялся.
   - Ты чего? - настороженно спросила жена. Михеич подмигнул ей, и в шустрых глазах его замелькали веселые огоньки.
   - Максу-ваксу, баба, представил... У него пальцы-то, говорят, вместо балалайки, - наигрывает на них.
   Повесив картуз, старик сел за стол напротив гостя.
   - Ну, Карп Савельич, давай сволота - я то есть - тебя послушает. В подполе мука была?
   - Была. Что ж из того? - Карп Савельевич тяжело задышал. - Теперь и она вместе с домом сгорела.
   - А тебе хотелось, чтобы она немцам досталась? А с твоей легкой руки, чтобы они все село за горло схватили, как твой пес этого немца? Очень соответствует. Может, потому ты и в лес отказался свезти?
   Глаза Михеича остро вонзились в глаза гостя. Карп Савельевич отвернулся.
   - Гол, как сокол, теперь, - пробормотал он. - Пса верного, и того...
   - Да, вот пса жалко, стоящий пес; куда умнее, скажем, хозяина: не прыгнул на меня - за немцем погнался.
   Михеич снял с коптилки нагар, побарабанил по столу пальцами и сказал резко, почти крикнул:
   - Власть советская не забудет того, что у тебя дом сгорел за общенародное... - Оглянулся на окно и снизил голос. - Где у тебя сыны. Не забыл? Им на фронте ни тяжелей, ни легче оттого, цел у тебя дом или погорел. А вот ежели бы ты своей пшеницей немцев откормил, силы бы проклятым прибавил, чтобы они покрепче на твоих сынов накинулись... Как думаешь, Карп Савельич, какое сынки тебе благодарствие преподнесли бы?
   Карп Савельевич опустил глаза.
   - Нет, ты соответствующе мне скажи: какое?
   - Сыны-то сыны, а куда ж я теперь? Нет ничего, и немцы не помилуют.
   - В партизаны иди! - Брови Михеича сдвинулись. - Детишки, чай, по тебе здесь не плачут. Один...
   - Где ж их найдешь, партизанов-то? - угрюмо буркнул Карп Савельевич;
   Михеич улыбнулся.
   - Вот в этом помогу тебе. А пока в лес иди, к Гнилой балке, жди там. Сейчас же иди. У меня засиживаться нечего. Каждую минуту могут зайти.
   Он протянул Карпу Савельевичу руку. Поколебавшись, тот пожал ее и поднялся. У двери обернулся.
   - А за "сволоту" прости, Никита Михеич... вгорячах.
   - Ладно! Как говорят, бог простит. Напередки только рот по надобности открывай: поесть да умное слово молвить. Оно и соответствует.
   - И связался ты с этим делом! - сердито сказала жена, когда захлопнулась за Карпом Савельевичем дверь.
   - Не связался, а народ на это дело поставил, - внушительно подчеркнул Михеич. - И партия! Хотя и беспартийный, а все равно - доверием пользуюсь.
   Сказанное слово "народ" застряло в голове и не выходило из нее. И вдруг всего его в холодный пот бросило от внезапно пришедшей мысли:
   "Сбегу, а немцы в отместку на всем остальном народе отыграются, из-за меня одного могут, как в Покатной..."
   - Соответствует максам, - прошептал он и сердцем почувствовал: никуда не уйдет, не может уйти, будет ждать рассвета. Он исподлобья взглянул на жену, настороженно наблюдавшую за ним с полатей. "Сказать или не надо? Завтра сама все узнает. Как лучше?"
   У него нашлись силы заставить себя улыбнуться.
   - Давай-ка, старуха, тряхнем стариной! - и голос не выдал: прозвучал шутливо, легко. - Где-то у тебя там, в чулане, пол- литровочка припрятана?
   Старуха слезла с полатей. Под ее массивным телом запищали половицы.
   - Что за праздник? Ведь ты хотел...
   - Знаю. Хотел дождаться, когда немцев от нас... На радостях, стало быть... оно и соответствовало бы, а теперь... Да почему не праздник? Ровно полвека вместе прожили, это ли не праздник? Неси! - повелительно поторопил он, заметив, что жена не очень расположена с ним согласиться.
   Вернувшись из чулана с запыленной пол-литровкой, она поставила на стол чашку.
   - Две ставь!
   - Ни к чему мне, Никитушка, себе побереги... Тебе это в удовольствие, а у меня от нее только боль в голове.
   - Ставь!
   Вздохнув, старуха полезла в шкафчик. Михеич до краев налил обе чашки, чокнулся с женой. Она выпила глоточками, морщась, он - залпом.
   - Хороша!
   Михеич привлек к себе голову старухи и с чувством поцеловал. Растроганная лаской мужа, она всхлипнула.
   - Полвека вместе, баба, прожили, - гладя ее седые волосы, дрогнувшим голосом сказал Михеич. - Всякое было... Оно и соответствует: жизнь прожить - не поле перейти. Случалось, и скандалили, а больше, помнится, душа в душу... Детей народили один к одному: поди, украшение в армии - пять сынков!
   Из глаз его выкатились слезы.
   - Свидеться бы...
   - Даст бог, свидимся, - заплакала жена.
   - Конечно, свидимся.
   Михеич обнял ее крепче и, как в молодости, щекой к щеке прижался. Слезы их перемешались.
   - Полвека, говорю, баба, вместе прожили... а теперь... завтра...
   Слова застряли в горле.
   - Эх-х!.. - вздохнул он шумно и потянулся к поллитровке. Подержав ее в руке, поставил обратно. Облокотился на стол и крепко стиснул ладонями виски.
   Мыслимо ли было представить, что найдется в мире сила, способная сломить миллионы людей, живших одним дыханием? И вот немыслимое совершается: все рушится, ушли из жизни и тепло и свет. Не только от судьбы вожжи, а и самые обыкновенные - от коня - приходится держать неуверенно и с опаской. Каждую минуту могут вырвать их из твоих рук, смастерить из них петлю да и вздернуть тебя на любых воротах. Скажут: соответствует, хлеб и коней от немецких властей не прячь.
   "Оплошку дал давеча, помешал Полкану... Что бы чуть замешкаться, - одним немцем меньше бы стало".
   В дверь сеней тихо постучали. Старуха вышла, и Михеич удивился, услышав в сенях ее радостный вскрик.
   Жена переступила порог взволнованная, улыбаясь. Следом за ней в избу вошел мужчина. Михеич вгляделся в него и вскочил с лавки.
   - Лексей Митрич!..
   - Здравствуй, дорогой, - тепло сказал Зимин.
   С минуту они стояли молча, потом как-то сразу шагнули друг к другу и расцеловались.
   - Жив отряд? - взволнованно спросил Михеич.
   - Жив и жить будет.
   - А Катерина Ивановна?
   - Жива, дорогой, жива.
   - Да что ты, Никита? Про Чайку подумать, как про мертвую! - строго укорила старуха.
   Михеич подвел Зимина к столу.
   - На радостях, Лексей Митрич, махонькую.
   Он вылил из пол-литровки в чашку всю водку. Зимин отпил несколько глотков.
   - Спасибо, Никита Михеич, хмелеть мне нельзя. - Он закурил. - К тебе я вот по какому делу: все наши запасы погибли. Нужен хлеб и другие продукты.
   Старик помрачнел: мысли о "рассвете", заглушённые было радостью встречи, снова поднялись - холодные, неумолимые.
   - Что успеем - сделаем... И полушубки еще есть, - сказал он глухо и взялся за картуз.
   Зимин тоже встал.
   - Давай сначала условимся обо всем. Я ведь не могу ждать твоего возвращения.
   - И я, - голос у Михеича сорвался, - ежели не потороплюсь, ничего для вас не сделаю. - Он вытер покатившиеся по морщинистым щекам слезы. - Жизни моей, Лексей Митрич, осталось несколько часов...
   
   
    
   

Глава восемнадцатая

   Филипп и Катя стояли на опушке ожерелковского леса.
   - Значит, и мамку?
   - Да, Катерина Ивановна, и ее, и Маню, и Марфу мою... всех. Меня тоже было погнали, да потом оставили. Надо полагать - из-за этого... - Он колыхнул деревянной ногой.
   - И куда - неизвестно?
   - Неизвестно. Фельдфебель, когда погнали, сказал: "Ви ослюшайте - их стрелять". Это он, сволота, насчет детишек, стало быть, и стариков.
   "До каких же пор это будет?" - с тоской подумала Катя.
   - А Даша?
   - Какая Даша?
   - Лобова.
   - Разве она не в отряде? - изумился Филипп.
   Катя долго молчала, шевеля пальцами правой руки, висевшей у нее на перевязи, потом спросила:
   - Значит, не приходила?
   - Нет, Катерина Ивановна... Дед так и помер - не дождался.
   Она села на пенек, побеленный морозцем. Тяжело было на душе. Так тяжело!..
   Дорого досталась победа во вчерашнем бою. Одиннадцать трупов лежат сейчас в глухом лесу по ту сторону болота. Озеров, Нюра Баркова, старик с Лебяжьего хутора, пять колхозниц и три городские комсомолки. Кроме убитых, четырнадцать тяжело раненных, и среди них Саша, женин отец... Лежат они под открытым небом на окровавленных куртках, плащах и слушают жуткие причитания Елены Барковой. Она еще после известия о страшной смерти отца пролежала в горячке, а теперь окончательно тронулась. Никого не подпускает к мертвой сестре, баюкает ее на руках, как ребенка, и поет.
   Пропала Даша. Неизвестно, куда угнаны мать, Маня. Шурка с Витькой одни за колючей проволокой. До каких же пор боли расти? Где предел?..
   Филипп бросил костыль на землю и сел на него.
   В темноте леса жалобно, точно плача, кричала какая-то птица. В стороне слышался настороженный, тоскливый плеск Волги.
   - А ты что думаешь делать, Филипп?
   - Об этом-то, Катерина Ивановна, все время и размышляю, - в волнении он не заметил, как взял и сильно сжал ее руку. - Уж ежели Васька мой у вас, то я... Возьмите к себе, на что-нито да сгожусь... Не буду помехой.
   - Не будешь, - задумчиво проговорила Катя. Она рассказала ему, как найти отряд, и попрощалась. Шла тихо - мешала раненая нога. Да и спешить особенно было незачем: Маруся с Женей должны были, по ее расчетам, прийти на Глашкину поляну не раньше утра.
   Лес стоял тоже настороженный, а когда налетал ветер, вокруг поднимался глухой ропот, и деревья как бы сдвигались: мгновение - и ветер со свистом уносился вдаль, а сосны еще долго качали мохнатыми лапами, будто грозясь кому-то.
   Мать, Маня, Даша... Видения пережитого вчера страшного боя... Все это чередовалось в мыслях, путалось, потом отодвинулось вглубь, и перед глазами - в который уже раз! - поплыла новая поляна, а на ней - еще не похороненные тела: холодные, неподвижные...
   Дико было представить и тем более понять, что в этом лесу никогда больше не прозвучат их родные голоса. Казалось, и дыхание и голоса их - вот здесь, вокруг, не ушли из этого смолянистого воздуха.
   Выйдя к Ольшанскому большаку, она услышала сбоку шорох и притаилась. Кусты закачались, раздвинулись, и Катя увидела Марусю. Лицо у Кулагиной было забинтовано: во вчерашнем бою пулей царапнуло щеку. В глазах, досиня черных, перемешались и радость и испуг.
   - Катюша, там засада! - вскрикнула она и с разбегу бросилась подруге на грудь. - Как я рада, что встретились! Подходим с Женей, смотрим - огоньки. Прислушались - шепчутся... Немцы!
   - А Женя?
   - На опушке, у Больших Дрогалей она. Мы с ней так договорились: я - здесь, а она - туда: на случай, если бы ты со стороны Больших Дрогалей... Стояла и тряслась, а что, если ты со стороны Жукова пойдешь? Ну, теперь...
   - Все хорошо, - договорила за нее Катя, а сама думала: "Кто выдал?"
   "Дашка! - обожгла голову догадка. - Попалась, не выдержала пыток и... привела немцев". Сердце ее запротестовало: "Нет! Комсомолка! Односельчанка! Соседка!.."
   Но разум холодно приводил свои тяжелые доводы: "Ушла, не вернулась, выданы отряд и Глашкина поляна. А кто в отряде, кроме Зимина, знал, что эта поляна - место встречи с осведомителями? Только Даша... Один раз она ходила туда по ее, катиному, поручению.
   - Мучаюсь я, Катюша, - нервно ломая пальцы, прошептала Маруся. - Налет на отряд и засада... Я- Это я, наверное, навела на след, - голос у нее перехватило. - За мной следили до Глашкиной, а потом... за тобой...
   - У тебя, что же, есть какие-нибудь основания так думать?
   - Есть, Катюша. Меня видели, когда я в лес входила... И когда лесом шла, почудилось раз, будто идет за мной кто-то...
   В груди Кати жарко всколыхнулись сразу два чувства - радость и стыд: радость за то, что страшное подозрение, нависшее над Дашей, может вот-вот рассеяться, и стыд за то, что положила черное пятно на подругу, не имея прямых доказательств.
   Она схватила Марусю за плечи.
   - Кто видел тебя?
   - Стребулаевы... Тимофей с сыном.
   Катя в сомнении покачала головой, и Маруся шумно перевела дыхание, словно свалив с себя громадную тяжесть.
   - Думаешь, не могли они?
   - Н-нет... За Тимофея почти поручиться готова. Не знаю, как он, если под пытками... А добровольно... Человек, который так любит землю... Дни и ночи проводил на полях... Нет, Манечка... А сын его?
   - Кривоногий такой... Степкой все зовут.
   - Не знаю...
   Отвернувшись, Катя раздвинула ветки сосен.
   - Ты сказала Жене, зачем вызываю?
   - Что велела - сказала.
   - Хорошо. Пойдем к ней.
   Дуло винтовки зацепилось за сук, и Катя нагнулась. Пройдя вперед, оглянулась на притихшую подругу.
   - Что нового слышно? Виделась с кем?
   - Нет, не успела. От Жени слышала: вчера, когда мы бились, немцы заставили народ возить к мосту стройматериалы.
   - Лошадей привели?
   - Нет. На себе.
   - Как на себе?..
   - На себе - женщины, старики... Запрягают их, как лошадей, и они волокут... Которые падают, тех пристреливают... Я сама видела на дорогах трупы. На всех - дощечки, а на дощечках написано: "Слушал партизан".
   Катя зажмурилась, крепко-накрепко стиснула зубы, чтобы унять холодную дрожь, затрясшую все тело, но нервы ее, напряженные в последние дни до отказа, не выдержали.
   - Зве-ри!.. - Она опустилась на землю, закрыла лицо руками.
   Маруся смотрела на рыдающую и чувствовала, что готова возненавидеть себя: сколько раз Катя приходила к ней на помощь в самые трудные минуты, почти из рук смерти вырывала, возвращала к жизни, а вот она не может, - беспомощная, стоит перед страшным горем милой подруги, не знает, чем успокоить ее.
   Она встала рядом на колени.
   - Катюша...
   Катя продолжала рыдать.
   - Сон я видела один... о Феде... Катя вздрогнула.
   - Что Федя? - спросила она, отняв от лица руки.
   - Видела, будто мы Певск освобождали... будто... будто из танка вылезает Федя... и спрашивает...
   - Ты это сейчас придумала, Маруся?
   Ни в одних глазах Маруся не видела столько муки, и у нее нехватило сил сказать неправду.
   - Прости, Катюша, я... Прости!
   Катя обняла ее.
   - Никогда, Марусенька... о Феде... со мной... никогда говорить не надо.
   Лес неожиданно посветлел: лучи солнца, как бы раздвигая деревья вширь и вдаль, побежали по мерзлой земле, подернутой проседью инея. Засверкали паутинки; они плыли в воздухе, висели на деревьях, лежали на земле и были похожи на волосы матери.
   "Куда угнали? - думала Катя.:- Может быть, тоже лошадью сделали?"
   - Черно как вокруг, Манечка, и так холодно, словно в погребе ледяном. Пойдем!
   Когда они вошли в лес, примыкающий к полустанку Большие Дрогали, иней остался лишь кое-где в затемненных местах, на солнце земля отпотела и дышала мутным паром, но воздух попрежнему был очень морозным, спирал дыхание. Женя стояла на опушке и, прильнув к дереву, смотрела на полустанок.
   - Як вчера, - промолвила она.
   Катя поднесла к глазам бинокль и увидела столпившихся на развалинах полустанка стариков, женщин и подростков. Она медленно повела биноклем, и перед ее глазами поплыли знакомые лица покатнинцев, уваровцев, жуковцев, дрогалинцев... Неподалеку от путевой стрелки увидела хуторян из Лебяжьего, тетю Нюшу, Семена Курагина... Всего на полустанке было, наверное, свыше трехсот человек.
   Холодно светились штыки и каски солдат. По левую сторону шлагбаума, в тупике, стояли расцепленные платформы с бочками цемента, кусками рельсов, двутавровыми балками и другими строительными материалами.
   - Еще, - тихо сказала Женя. - Подивись, Катюша, на шлях. Вон справа...
   Катя повернула бинокль, и рука ее задрожала: к полустанку подходили ожерелковцы. Шли, пошатываясь, как пьяные, точно под ногами у них была не твердая земля, а что-то неустойчивое, похожее на палубу плывущего корабля. Дышали тяжело - это было видно по длинным белым язычкам пара, вылетавшим из их ртов.
   По бокам шли солдаты, впереди - толстый фельдфебель. Он по-бульдожьи двигал челюстями, вероятно командовал, и пар из его рта вылетал отрывисто - облако за облаком.
   Вот мелькнули и пропали лица Лукерьи Лобовой, Марфы Силовой, Мани... Матери не было видно.
   Фельдфебель остановился, вытянул руку в сторону толпы, стоявшей на развалинах полустанка, из его рта вылетели три облачка, и ожерелковцы побежали. Одна женщина упала. Трое солдат вскинули винтовки. Женщина поднялась, обернулась лицом к лесу, и бинокль выпал из катиной руки.
   - Мамка!
   
   
    

Глава девятнадцатая

   С разбегу ткувшись в толпу, Василиса Прокофьевна едва удержалась на ногах. По одну сторону от нее стояла незнакомая худая женщина с подвязанной щекой, по другую - тетя Нюша и Семен Курагин в ватной стеганой куртке, из которой клочьями свисала грязная вата. Лицо у него было желтое, как лимон, глаза слезились.
   "Ишь, как поседела", - машинально отметила Василиса Прокофьевна, взглянув на тетю Нюшу.
   Та заплакала.
   - Ванюшку-то моего, милая, танками... И ничего от него не осталось... совсем ничего.
   - Потерпим, Нюша, потерпим, - все еще не в силах отдышаться, прошептала Василиса Прокофьевна. - И ты здесь, Семен?
   - Здесь, - проговорил он сквозь дробный стук зубов. - Лихорадка у меня, Прокофьевна... Малярия эта самая... Ведь, поди ж ты, с постели сняли, Егор те за ногу!
   Возле них остановился фельдфебель с бульдожьим лицом, пригнавший ожерелковцев, и они замолчали.
   Василиса Прокофьевна подошла к путевой стрелке, оперлась на нее ладонью - ноги стали дрожать не так сильно.
   - ...Теперь, когда немецкие войска почти полностью овладели городом Москва, всякое сопротивление бессмысленно... - дребезжал в рупоре жесткий голос.
   Василиса Прокофьевна вздрогнула: "Может, насчет Кати что?.. Нет!" - Она отвернулась от рупора и оглядела толпу, отыскивая Маню. Почему-то прежде всего ей бросились в глаза не лица, среди которых было много знакомых, а одежда: платки, шапки - все это было одно рванее другого, словно самых последних нищих со всего света сюда согнали.
   "Видать, всех до нитки обобрали, а теперь вот и до души добираются: тоже, поди, думают из нее лохмотья сделать. Гудят по радио, проклятые, радуются..."
   Фельдфебель окинул довольным взглядом всю толпу и, заложив за спину руки, прошел к платформам.
   Тетя Нюша робко приблизилась к Василисе Прокофьевне, тронула ее руку.
   - Знаю... нехорошо: работа на немцев хуже, чем грех смертный. А нет сил воспротивиться - за сердце материнское тянут. Ведь это, Прокофьевна, голос у меня такой мущинский, а на самом деле, знаешь, баба я как есть самая обыкновенная. Нет таких сил у меня самой, чтобы двух сразу... на смерть послать.
   Она стояла старая и какая-то жалкая, со смятением и страхом, застывшими на лице. Вокруг сочувственно зашумели.
   - Можно и детей сохранить и позором не обмараться, - сурово сказала Василиса Прокофьевна.
   Она холодно встретила устремленные на нее растерянные- взгляды.
   - Можно, земляки!
   Сказала - и прислушалась. Из низины, скрытой за пригорком, нарастал какой-то странный шум. Вот отчетливо стали слышны крики, женский плач, скрип и дребезжание телег. По толпе, как сухой шелест, пробежал шопот:
   - Едут...
   Над пригорком показались старик и две женщины, из подмышек старика торчали концы оглоблей, к женщинам тянулись постромки. Пригорок был так крут, что человек и порожняком на него взбирался с трудом; лошади обычно объезжали его стороной, машины брали с разгону. Август Зюсмильх, возглавлявший конвой, забежал вперед и что-то крикнул, размахивая револьвером. "Тягловая тройка" ниже нагнула головы. Наконец босые ноги людей ступили на пригорок, показался передок телеги, и до толпы донесся окрик лейтенанта:
   - Фор!
   Старик и женщины бегом кинулись вниз к поднятому шлагбауму, увлекая за собой дребезжащую телегу, а над пригорком появились наклоненные головы новой "тягловой тройки" - двух женщин и подростка лет тринадцати.
   Василиса Прокофьевна стояла, точно во сне. Седые волосы опустились на глаза и почти закрыли их.
   Женщины и парнишка на четвереньках карабкались на бугор.
   - Фор! - крикнул Зюсмильх:. Но парнишка закачался, женщина-"коренник" схватилась за постромки, чтобы устоять - телега тянула назад. Женщина закричала и упала на колени, за ней - вторая... Передок телеги исчез за бугром, и они все трое, путаясь в веревках, покатились обратно.
   Зюсмильх захохотал, потом топнул ногой, и до полустанка долетел его злой и короткий, как собачий лай, выкрик:
   - Ауф!
   Чтобы лучше видеть, фельдфебель забрался на буфер платформы и, выпрямившись во весь свой громадный рост, с восторженным визгом гулко хлопнул себя ладонями по жирным ляжкам.
   Толпа смотрела: лейтенант целился из револьвера вниз.
   - Бабоньки, господи ты боже мой! - воскликнула худая, с подвязанной щекой женщина.
   - Айн... цвай... драй... Ауф!
   Слышно было, как скрипуче раскачивались голые ветки берез, росших у шлагбаума.
   Выстрел прозвучал тише, чем ожидала Василиса Прокофьевна, и как-то обыденно, точно щелчок кнута.
   Зюсмильх сунул револьвер в кобуру и, заложив за спину руки, стал ходить по пригорку, бросая нетерпеливые взгляды вниз.
   Спрыгнув с платформы, фельдфебель подбежал к бугру и что-то сказал, показывая на толпу. Лейтенант кивнул. Самодовольно потирая руки, фельдфебель вернулся к толпе и, мешая исковерканные русские слова с немецкими, сказал, что "русские свиньи", помогающие партизанам, то есть скрывающие, куда угнали лошадей, недостойны жалости, но они, немцы, ради хороших вестей с фронта готовы проявить сегодня немножечко милосердия. Русские, как известно, любят помогать друг другу. Это для них что-то вроде праздника. Лейтенант господин Август Зюсмильх согласен допустить возможность такого праздника. Те, которые волокут телеги, так устали, что не в силах взобраться на бугор. Пусть же те, что стоят на перроне, облегчат им труд. Господин лейтенант это разрешает!
   Василиса Прокофьевна смотрела в землю, а сердце горело мучительно зло.
   - Марш! - услышала она голос фельдфебеля и почувствовала, как молчаливо двинулись люди и вокруг нее стала образовываться пустота.
   - Фор!
   - Маманька! - тревожно вскрикнула Маня, стоявшая неподалеку от платформы.
   Василиса Прокофьевна взглянула на нее и сурово проговорила:
   - Иду!
   Над платформами кружилась зеленоватая пыль от потревоженных бочек с цементом. Звякали сбрасываемые наземь куски рельсов. Немцы сами указывали, кому и что нести, Маня и тетя Нюша покатили бочку с цементом. Василисе Прокофьевне и Семену Курагину досталась двутавровая балка. Когда они донесли ее до пригорка, ноги у них дрожали, а плечи ныли так, словно балка надламывала кости.
   - Передохнем, Прокофьевна, - попросил Семен. Они сбросили балку на землю.
   Отсюда была видна вся низина: на дороге длинной вереницей растянулись телеги, и в каждую из них по двое и по трое были впряжены колхозники.
   Стараясь не смотреть на запряженных, люди взваливали на их телеги балки, рельсы, бочки с цементом. Воздух дрожал от горестных вскриков и плача. У самого пригорка Василиса Прокофьевна увидела свою дочь и тетю Нюшу: Маня стояла возле телеги, отряхивая с рук цемент, а тетя Нюша, рухнув в ноги запряженным в эту телегу рыжебородому старику, пожилой женщине и девушке лет семнадцати, просила, глотая слезы:
   - Товарищи, сердца на нас не имейте! Вы подневольные, и мы, родимый, мы... За сердце материнское тянут...
   - Знаем, - сурово проговорил старик. Присмотревшись к остальным, Василиса Прокофьевна заметила, что большинство запряженных не обращали никакого внимания на то, что клали им на телеги, а смотрели в одну точку. Сначала ей показалось, что все они смотрят на нее.
   "Думают, наверно: мать Кати пошла на предательство!" От этой мысли ее, как огнем, охватило, и она почувствовала: нет у нее сил сдержаться, крикнет сейчас всем вот с этого холма - стыдно тому, кто думает, что она, мать Чайки, сможет пойти на предательство. Да, пошла строить этот проклятущий мост, и будет его так строить, что немцы не порадуются на ее труды. И всех остальных станет призывать к этому - где недоделать, где подломать немножечко, где подрезать. Пойдет первый поезд немецкий и искупается в русской Волге-матушке, узнает, глубока она или мелка. Вот зачем появилась Василиса Волгина на этом пригорке. И не только за этим: надо же ей дочь свою кровную разыскать. Не верит она россказням немцев, будто убили Чайку во вчерашнем бою... Не может Катя умереть! Материнское сердце никогда не обманешь, оно чует: здесь она, вот в этих лесах! Немцы весь народ сгоняют на стройку, а где весь народ, туда и Катя придет. Непременно придет! Встретятся они, обнимутся, поговорят, и что голубка ясноглазая присоветует, то она, старуха, и станет делать. А ежели... ежели сердце материнское обманывает... ежели вправду заклевали вороны голубку, то тогда узнают, проклятые.
   Все это разом полыхнуло у Василисы Прокофьевны и в сердце и в голове.
   - Стыдно! - вскрикнула она, вся дрожа, и осеклась, опомнившись: ничего этого нельзя говорить.
   Гордо выпрямившись, она шагнула было вперед и опять остановилась, поняв, что не на нее смотрели люди.
   Под березой, одиноко росшей перед пригорком, лежал труп парнишки, сорвавшегося с пригорка. Пуля Зюсмильха пробила ему висок. Из раны все еще текла кровь. Собравшиеся кучкой солдаты с интересом наблюдали за ефрейтором-эсэсовцем, который просовывал голову трупа в петлю, свесившуюся с березы. К груди убитого пригвожден был фанерный лист с надписью. Безуспешно пытаясь совладать с пронизавшей все тело дрожью, Василиса Прокофьевна прочла:
   "Запоминайте! Такой капут всем, кто будет слушать партизан".
   - Ну? - визгливо раздалось за ее спиной.
   Она отшатнулась, и фельдфебель с размаху ударил по лицу Семена.
   - Понесем, - простонал тот, с трудом поднявшись с земли.
   Первую телегу они прошли, у второй нерешительно остановились.
   - Вайтер!- крикнул следивший за ними фельдфебель.
   Василиса Прокофьевна не знала этого слова, но уже усвоила: если немцы кричат, значит она делает не то, что требуют.
   - Дальше, Семен? - спросила она сквозь зубы.
   - Да разве поймешь их, Егор те за ногу? Выходит, может быть, дальше, - глухо, точно из-под земли, отозвался напарник.
   Они поравнялись со следующей телегой, и опять их подхлестнул голос фельдфебеля:
   - Вайтер!
   Пять или шесть телег миновали, а в уши продолжало врываться:
   - Вайтер! Вайтер!
   Это слово выкрикивалось разными голосами, и звучало оно и впереди и сзади: видно, немцы издевались не только над ними.
   - Не м-могу б-больше... - со стоном вырвалось у Семена.
   Василиса Прокофьевна тоже чувствовала себя обессиленной: балка сползала с плеча, и не было возможности удержать ее.
   - Кладите к нам, товарищ Волгина, - услышала женский голос. Слезы мешали ей рассмотреть лицо говорившей. Она шагнула к телеге и упала от удара в спину.
   Поднявшись, увидела рядом с собой Августа Зюсмильха.
   - Туда! - Он показал револьвером в сторону пригорка.
   Запомнившийся ей рыжебородый старик, женщина и девушка судорожно дергались там и не могли сдвинуть с места телегу, а фельдфебель хлестал их веревкой и взвизгивал:
   - Фор!
   Солдаты, столпившиеся вокруг телеги, хохотали.
   - Туда! - нетерпеливо повторил Зюсмильх.
   Василиса Прокофьевна поняла: немец посылает ее толкать телегу. Она поправила платок и побрела, с осторожностью обходя людей, шатавшихся под тяжестью балок, бочонков и ящиков.
   Когда подошла к пригорку, телегу уже втаскивали наверх. Человек пятнадцать тянули ее за оглобли, подпирали плечами, руками, грудью. Ноги их скользили и разъезжались в стороны, как на льду.
   - Го-го-го-го! - хохотали солдаты.
   Василиса Прокофьевна уперлась в задок телеги. Телега ползла назад, а надо было удержать ее во что бы то ни стало, иначе этот старик и женщина с девушкой, запряженные вместо лошадей, опрокинутся и вряд ли уже встанут. Она не только руками, ноющей грудью подперла телегу: все тело, как холодным дождем, облило, а во рту стало сухо, жарко, в голове - звон... Ноги скользили...
   - Го-го-го-го!.. - стоял в ушах хохот солдат.
    ...Несколько минут втаскивали на пригорок телегу, а они, эти несколько минут, показались Кате долгими часами. У нее занемели руки и ноги, и глазам стало больно, а когда подкатили к пригорку вторую телегу, будто в сгущающемся тумане мелькнули лица тети Нюши и Мани, и все стало молочно-белым. Катя опустила запотевший бинокль и, тяжело дыша, отвернулась. Вытирая глаза, ощутила на губах сильный привкус соли. Взглянула на руку, - рука была в крови. Удивилась, но не поняла: почему, когда? Да, это было сейчас... Из груди с горячей болью поднялось и шопотом слетело с губ:
   - Мамка ты моя старенькая!..
   Женя смотрела куда-то вдаль и рассеянно крошила пальцами кусок коры.
   У Маруси лицо было бледное, испуганное. В руке она держала два патрона. Катя взглянула на свою винтовку: затвор был вынут и лежал на земле.
   - Это я, Катюша, - призналась Маруся. - Ты все за винтовку хваталась... Я боялась - выстрелишь, и вынула патроны...
   - Нет, не выстрелила бы... Нельзя! - проговорила Катя, чувствуя, что страшно устала вся - и душой и телом. Так устала, что не было ни сил, ни желания пошевельнуться. Хотелось упасть на эту оттаявшую землю, покрытую прелым игольником и мокрыми желтыми листьями, упасть и лежать без движения, без мыслей. Но из низины все так же продолжали доноситься хохот и лающие крики немцев, стоны стариков, рыдания женщин. От всего этого горело сердце, жаркими волнами разливая кровь по телу.
   Она медленно повернулась к задумавшейся Жене.
   - Все обдумала?
   - Да, - сказала та вздрогнув.
   - Твердо решилась?
   - Да.
   - Выдержишь?
   Женя взглянула в ее встревоженные синие глаза и светло улыбнулась.
   - Коли батьки старые и хворые находят силы держаться, то я... - Она согнула руку в локте и шутливо потрогала мускулы.
   Ее решительное "да" тепло отозвалось в душе Кати, и в то же время сердце сдавливала тупая боль: самой бы пойти на такое дело - это легче, а посылать других, особенно тех, которых всем сердцем любишь... Да к тому лее в такие минуты, как сейчас...
   Она обняла украинку, и они стояли молча, прислушиваясь к шуму, доносившемуся из низины.
   Все больше сгущалась вокруг страшная чернота. Сейчас в эту черноту уйдет Женя и может не вернуться назад, как не вернулись Федя, Танечка... Но так нужно.
   - Вот, Женечка, дело такое... Если сорвешься, не только для тебя плохо будет, но и для них, - она указала рукой на низину. - Спасти нужно всех. Понимаешь?.. Все зависит теперь от твоего уменья.
   - Знаю, - сказала Женя и опять улыбнулась. - Не колобок я... Сама немцам на язык не сяду, щобы песенку запеть". Ну, а як що... - лицо ее стало хмурым, - як не придет до тебя весточка обо мне, все равно знай: Женька до конца держалась, як комсомолка.
   Лукавая усмешка мелькнула в ее глазах.
   - Не придется тебе, товарищ секретарь, после войны сказать: сохранили мы честь комсомольскую - уся чистенька, кроме одного пятна, а пятно это - Женька Омельченко: треба було до конца держаться, а она, подлюга, на смерть напросилась.
   - Ну, зачем о смерти? - поморщилась Катя, Женя простодушно рассмеялась.
   - Цэ я так... в порядке официальной части.- И взволнованно добавила: - Не бойся, Чайка, не подведу!
   Поняв, что подруга шутила для того, чтобы успокоить ее, Катя растроганно проговорила:
   - Я это знаю, Женечка... Не об этом я... Себя береги... Их - тоже...
   - Не подведу, - повторила Женя и пошла. - Мамке моей передай: скоро свидимся.
   - Гарно.
   Кутаясь в шаль, Женя вышла из лесу и зашагала по тропинке. Она была уже недалеко от полустанка, когда ее заметили. Два солдата выскочили из-за телег и побежали ей наперерез. Женя остановилась и дала себя схватить.
   Катя, не отрываясь, смотрела на нее в бинокль.
   ...Первая телега, которую тащила мать, была уже по ту сторону полустанка, а Женя стояла в низине перед офицером и что-то говорила, степенно разводя руками. Офицер махнул рукой. На несколько минут Катя потеряла подругу в толпе. Потом увидела ее возле самого пригорка, на который втаскивали очередную телегу. Увидела, как Женя с ходу подперла телегу своим сильным плечом, и, опустив бинокль, прошептала:
   - Так лучше, чем прямо на мост... безопасней... Взгляд ее упал на окровавленную руку. Она потерла ее, и на руке явственно обозначились следы зубов. Прокус был, очевидно, глубоким: кровь продолжала сочиться.
   Нет, она не выстрелила бы... нельзя, помешала бы Жене... И той пришлось бы сегодня итти прямо на мост: медлить нельзя ни минуты. Об этом все время помнила, а вот как руку себе прокусила и как Маруся патроны вынула - не помнит.
   "Нехорошо. Нельзя.так забываться..."
   
   
    
   

Глава двадцатая

   Фон Ридлеру стало ясно, что партизаны решили зажать строительство в тиски. Не разгромить отряд - значило все время чувствовать над собой занесенный меч.
   - Прочтите последнюю фразу, - приказал он секретарю.
   - "Лица, которые будут уличены в том, что могли выполнить приказ и не выполнили, подлежат расстрелу вместе с семьями". - Секретарь обмакнул перо в чернильницу и вопросительно посмотрел на шефа.
   Ридлер забарабанил по столу пальцами. После танков и виселиц расстрел вряд ли произведет впечатление. Может быть, следует проводить с этими свиньями политику "кнута и пряника"? Никто не откусит от "пряника" - пусть: все останется без изменений - ни выигрыш, ни проигрыш. Но если кто соблазнится, то навсегда окажется в его руках, как пескарь на крючке. Каждый русский, на которого сможет он наступить, как на кочку в болоте, не боясь провалиться, - лишний шанс на устойчивость в этой дьявольской местности.
   - Перечитайте начало.
   Секретарь вытер с лица пот.
   - "Приказ номер девятнадцать. Всему русскому населению Певского района. Во время разгрома партизанской банды сбежали ее главари Зимин и Волгина и с ними несколько рядовых партизан. Приказываю: вменить себе в священный долг помочь властям изловить названных бандитских главарей..."
   - Стоп! - остановил его Ридлер. - Пишите дальше: "а) Тот, кто укажет на их след, получит 5000 марок и освобождение от принудительных работ как для себя, так и для всей семьи.
   б) Лица, которые самостоятельно поймают указанных преступников и доставят их в гестапо или передадут местным немецким властям, получат 10 000 марок, дом в любом селении, корову, лошадь, 5 овец и 4 гектара земли на вечное пользование.
   в) Рядовые партизаны, которые явятся с повинной и укажут, где прячутся их главари, получат помилование, свободу и 5000 марок.
   г) Лица, которые будут уличены в том, что могли выполнить приказ и не выполнили, подлежат..."
   - Расстрелу вместе с семьями? - с угодливой улыбкой спросил секретарь.
   Ридлер не ответил. Хрустнув пальцами, он поднялся с кресла и прошелся по кабинету.
   С улицы донеслась визгливая песня:
   
   Ах ты, сад, ты, мой сад...
   
   Задержавшись у окна, Ридлер увидел на дороге двух своих офицеров. Один, смеясь, вертел в руке женскую шляпу с пером, другой отстранял от себя бабу с растрепавшимися волосами, а та висла у него на шее и сквозь пьяный хохот визгливо вытягивала:
   
   Сад зелененький...
   
   - Кто эта шлюха?
   Секретарь заглянул в окно и тихонько хихикнул:
   - Аришка Булкина...
   - Привести!
   Аришка вошла в кабинет, обеими руками подбивая под шляпу волосы. Она была немного встревожена, но улыбалась.
   - Булкина?
   - Булкина, ваше превосходительство, господин кавалер.
   - Ты мне нужна.
   Опухшее от перепоя лицо Аришки оживилось. Она положила шляпу на диван и суетливо принялась разде- ваться.
   - Нет! - брезгливо закричал Ридлер. Нерешительно держась за пуговицу, Аришка обернулась, глаза - с ухмылкой, нахальные...
   - Не извольте беспокойство иметь, господин кавалер... В обиде не останетесь. Я по совести...
   - Ты нужна мне для... - холодно проговорил Ридлер и замолчал: он сам еще не знал, для чего она может пригодиться.
   В кабинет вошел дежурный офицер.
   - Явился староста из Залесского. Белесые брови Ридлера приподнялись.
   - Явился, а не привели?
   - Сам явился.
   - Давайте.
   Переступив порог, Михеич снял картуз и низко поклонился.
   Ридлер не взглянул на него.
   Старик осмотрелся. Все было знакомо здесь: бордовая занавеска с кистями, желтый письменный стол, шкаф с застекленными верхними полками. Только не было теперь в этих стенах привычного задорного шума, не было Чайки... В кресле ее, как у себя дома, развалился надменный немец, а на диване сидела проститутка.
   Прошло немало времени, прежде чем Ридлер едва заметным кивком приказал ему подойти. Прищурясь, он холодно разглядывал "мятежного" старосту с ног до головы. В кабинете отчетливо тикали стенные часы, а за спиной у себя Михеич слышал хихиканье Аришки. Он исподлобья взглянул на немца. Тот сидел, словно из камня сделанный. Папироса, торчавшая в углу его рта, потухла, но глаза продолжали сверлить, как бурава.
   Михеичу все больше становилось не по себе. Он смотрел на свой картуз, а видел эти глаза. Тяжелый взгляд их, казалось, холодно щупал мозг, пытаясь проникнуть в мысли. И от этого ощущения кровь в жилах стыла, ноги тяжелели. Все усилия воли старик сосредоточил на одном: скрыть от этих глаз свое состояние, не дать им копаться в душе, ни о чем не думать. Ладонь его, комкавшая картуз, стала мокрой и холодной.
   "Лучше бы уже кричал, как вчерась по телефону", - подумал он тоскливо.
   Ридлер поднялся и, задев его плечом, вышел из кабинета.
   Михеич вытер платком лицо. "Кого испугался? Максу-ваксу поганого!"
   Оттого, что выругался, стало легче. Он брезгливо смерил взглядом Аришку.
   - Ты что ж, красавица, так сказать, в чине шлюхи при немцах?
   Аришка сердито принялась застегивать пальто.
   - Застыдилась, что ли? Оно вроде, это чувствие, таким шкурам не соответствует.
   - Вот я скажу сейчас, и тебя, старый чорт... - взвизгнула она. - У меня все знакомство в чинах.
   - А чего же взбеленилась? Я ж к тому самому и речь веду. Всех, мол, немцев обслуживаешь или только тех, которые, стало быть, в чинах?
   Вошел Ридлер, уселся в кресло и снова вперил свои ледянистые глаза в Михеича. И опять старик слышал только хриплое тиканье часов да взволнованное биение своего сердца. Но робости уже не было.
   "Думает насмерть перепугать? Хитер... ну, и мы не лыком шиты!"
   Он выронил из рук картуз и задрожал весь мелко-мелко. Получилось это у него так естественно, что Ридлер, считавший себя "артистом психологии", поверил испугу и удовлетворенно забарабанил по столу пальцами.
   - Почему скрывался? - крикнул он резко.
   - Я не скрывался, - намеренно вздрогнув, возразил Михеич. - Меня, ваше благородие, как видите, никто не тащил, самолично перед ваши очи, как перед богом душа, явился.
   - Почему в твоем селе собаки... моих офицеров кусают?
   - По глупости по собачьей, ваше благородие. Оно и соответствует: пес! Помнится, вот так же мальчишкой залез в чужой погреб молока отведать, а меня не то что там собака - кошка за штаны ухватила.
   Ридлер зло стукнул кулаком по столу.
   - Зубы заговариваешь! Почему хлеб, мясо и другие продукты собраны не были? Партизан слушаешь?
   Михеич отшатнулся от стола и перекрестился.
   - Пронеси бог! Ежели так - к ним бы и сбежал. - Он оглянулся на Аришку и, подойдя к столу вплотную, тихо проговорил: - У партизан мне тоже петля, а с вами, ваше благородие, я думаю, мы столкуемся.
   - Ты... веруешь в бога? - сощурясь, насмешливо спросил Ридлер.
   Михеич суетливо расстегнул ворот рубахи.
   - В отца и сына и духа святого...
   Вынув нательный крест, поцеловал его и, засовывая обратно, проговорил обиженным голосом:
   - Насчет того, чтоб зубы заговаривать... Конечно, вам простительно, ваше благородие, - с чужой стороны, порядков наших не знаете. Такой медициной у нас одни старухи занимаются, а старики - нет. Бывает, бьют, конечно, по зубам, оно и соответствует, а заговаривать - нет!
   - Почему не собрал продукты?
   - Это самое я и хочу сказать, да... - Михеич указал глазами на Аришку.
   - Пошла... и жди, - приказал ей Ридлер. - Когда будешь нужна, позову.
   Аришка улыбнулась и, развязно покачивая бедрами, вышла.
   Михеич поклонился немцу низко, почти до полу.
   - Четырех коней словил, ваше благородие.
   - Я не о конях спрашиваю.
   С потолка на бумагу упала сонная муха. Ридлер прихлопнул ее ладонью, щелчком сбросил на пол и, взглянув на старика, жестко усмехнулся.
   - Коней теперь у меня достаточное количество... на двух ногах... Почему к утру, как я приказал, не собрал продукты?
   Михеич вздохнул.
   - Ненавидят вас наши люди. Оно и соответствует, ваше благородие: очень уж вы того... сразу круто.
   - Ненавидят? - Ридлер расхохотался, встал и язвительно изогнулся в поклоне. - Благодарю вас, господин староста, за открытие. Только... - надменно выпрямившись, он вышел из-за стола, - разрешите доложить...
   Встретившись с его взглядом, Михеич по-настоящему испуганно попятился. Немец схватил его за бороду и, намотав ее на пальцы, рванул.
   - Мы прибыли сюда не целоваться, не в любовь играть с каждой русской свиньей.
   Все потемнело в глазах у Михеича, ноги тряслись...
   - Простите... не потрафил ежели... суждением своим... мужицким... - со стоном переведя дыхание, он вытер слезы. - Дикий народ у нас, ваше благородие: озлобятся, и что хошь тут - ничего не поделаешь!.. На куски изрежь - ни крошки не дадут.
   - Сначала я тебя повешу, а что делать с диким народом - без твоего совета обойдусь, - проговорил Ридлер, сбрасывая с пальцев седые волоски.
   "Ничего, значит, не выйдет, - решил Михеич, и его охватило жаром от стыда и ярости за напрасно перенесенные унижения перед этой фашистской гадиной. - Раз уж все одно повесит, хвачу его вот этой пепельницей - фунта два-то, поди, есть в ней..."
   Но вспомнилось, как по-родному, тепло обнял его на прощанье Алексей Дмитриевич, подумалось о тяжело раненных, лежащих где-то там, в глухом лесу, о Чайке, которая тоже там, в голоде, и он крепко стиснул зубы.
   - Добуду, ваше благородие, все, что требуется, и сам привезу... на этих четырех конях...
   - Какой нужен срок?
   - Три дня.
   - Чтобы ты за этот срок сбежал?
   - Сказываю, ваше благородие, не хочу бежать... - угрюмо ответил Михеич. - Это раз, а с другой стороны, чтоб сбежать, трех дней не надо, господин немец, полчаса хватит. Только, - говорю, - некуда мне бежать: партизаны смерть сулят за то, что к вам на службу пошел. У кого, спрашивается, окромя вас, защиту искать?.. А вы... тоже петлю сулите. - Михеич шумно вздохнул... - Эх, жисть! На одних смотри, на других оглядывайся.
   Спохватившись, он добавил:
   - Не подумайте чего... Это у нас такая русская присказка.
   Ридлер пристально вглядывался в его лицо с окровавленной бородой и не замечал ничего, кроме растерянности и боли. Он указал старосте на диван, а сам сел за стол, вынул из портсигара папиросу, портсигар протянул старику.
   - Покорнейше благодарю... с вашего разрешения, я трубку... - пробормотал Михеич, чувствуя, как радостно заколотилось сердце: "Клюнуло..."
   Они закурили.
   - Значит, как я понял, хлеб и мясо есть в селе? - вкрадчиво спросил Ридлер.
   Михеич отрицательно покачал головой,
   Ридлер, собравшийся было выпустить "колечко", глотнул дым обратно, закашлялся, а глаза его опять стали ледянистыми.
   - В селе нет - в тайниках зарыто, - торопливо сказал Михеич, испугавшись, что с таким трудом налаженный "контакт" лопнет сейчас окончательно.
   - А-а... - успокоенно протянул Ридлер. - И ты знаешь, где эти тайники?
   - Нет, ваше благородие, но догадываюсь: в лесу! Перед тем как вашей власти прийти, дня за два-три туды и везли и на себе тащили. Кабы знато дело, что старостой быть, выследил бы...
   На лице Ридлера вновь проступила настороженность.
   - Как же они тебе добровольно дадут, если нам под страхом смерти не дали?
   - Всю ночь об этом думал, ваше благородие, глаз не сомкнул! - взволнованно воскликнул Михеич.- Для вас не дадут ни в какую - ни добром, ни под пытками. - Он оглянулся на дверь, точно боясь, не подслушивает ли кто, и снизил голос. - Придется, ваше благородие, покривить душой малость - шепну одному-другому: были, мол, у меня партизаны, требуют то-то и то-то, и боле ничего не нужно, ваше благородие: для партизан принесут!
   - О! - удивленно вырвалось у Ридлера.
   Он долго барабанил пальцами по столу и разглядывал Михеича так, словно только что увидел его.
   "Поверит или не поверит?" - тревожно думал старик.
   - Расскажи, что есть ты за человек? Только предупреждаю: не обманывать, я проверю.
   - Из крестьянства, ваше благородие. Вас, поди, к слову, интересует, по каким таким соображениям я в старостах? Соответствующий интерес. - Растерев упавшую с бороды на коленку каплю крови, Михеич открыто посмотрел немцу в глаза. - Скажу, ваше благородие, прямо, как попу... Человек я без политики, а ежели есть у меня такая политика, так это: жить хочется! Меня не трогай, а я, стало быть, и подавно... Жить-то, глядишь, всего ничего осталось: по скорости семь десятков стукнет. Вот и подумалось: хороший хозяин, мол, в чужих собак камнем кинет, а свою, хоть и на цепь посадит, все куском не обнесет. Дай, подумал, пойду в старосты... и попал, выходит, как кур во щи. Был бы рядовым подневольным: что требуют, справил бы, и нет боле ни до чего дела; а теперь, сосед проштрафился - старосте петля... Не скрою, ваше благородие, слезно каюсь, да знаю, нет назад ходу, подписку дал. Назвался, стало быть, груздем - полезай в кузов.
   - Не нужно слезно каяться, - дружелюбно сказал Ридлер, доставая из кармана бумажник. - Я лишил твою бороду одиннадцати волос - за каждый волос двадцать марок. - И он протянул Михеичу деньги.
    - Покорнейше благодарю, ваше благородие, благодетель мой.
   Посмотрев, как староста жадно пересчитывал марки, Ридлер усмехнулся.
   - Привезешь продукты, один конь из четырех - твоя полная собственность. Это только начало. Мы хорошо платим тому, кто в службе хорош.
   - Ваше благородие, да я!.. - растроганно вскрикнул Михеич. - Да ежели вы меня облагодетельствуете на старости да защитой моей будете, - пес ваш верный до конца жизни. А одиннадцать волосиков... Вы насчет этого не держите в душе беспокойствия - ничего это... Меньше шерсти - и голову легче носить.
   - Хорошо, хорошо. - Ридлер улыбнулся. - Прошу замечать, кто будет, давать продукты. Кто больше даст, того замечать в первую очередь.
   - Будьте покойны, ваше благородие. Еще одно беспокойство к вашей милости: бумажку бы, чтобы нигде не задерживали с подводами.
   - Хорошо, иди к секретарю.
   Михеич поднял с пола картуз и, низко кланяясь на каждом шагу, попятился к двери,
   - Стоп! - крикнул Ридлер. Старик остановился.
   - Сейчас ты посмотришь, что бывает с теми, кто плохо выполняет свои обязательства.
   Ридлер нажал кнопку звонка и приказал показавшемуся в двери дежурному офицеру:
   - В камеру... экскурсантом! - Злобно усмехнувшись, он добавил: - Передайте от моего имени телефонограмму по гарнизонным частям: никаких ограничений, террор довести до предела, чтобы стон не смолкал ни на минуту, чтобы все уяснили себе раз и навсегда: нам все позволено! Все!..
   
   
   
   

Глава двадцать первая

   Мост строился... Рядом с острыми обломками из бетона, железа и стали над водой поднимались арматурные скелеты новых устоев и арок. Некоторые из них только еще скреплялись, другие обшивались опалубкой.
   У левого берега заливали дугообразную арку бетоном. По подмосткам, протянувшимся с берега на берег, бегали женщины, старики и подростки, доставляя строителям тес, пучки арматурных крючков и чаще всего бетон, жидко поблескивавший и шлепками падавший с носилок. Подмостки со скрипом прогибались под ногами. Они были широкие, в пять досок; по трем бегали строители, а по двум остальным, как по бульвару, разгуливали немцы, окриками, кулаками и прикладами винтовок подгоняя тех, кто, по их мнению, бегал недостаточно быстро.
   На правом берегу грохотали две бетономешалки, выливая на деревянный настил из опрокидывающихся ковшей жидкое месиво. Позади них чернели танки и двери двух блиндажей. А перед блиндажами и по кромке берега были расставлены пулеметы с таким расчетом, чтобы простреливать и лес и дорогу из Головлева.
   Темная стена леса заволакивалась голубоватой дымкой: начинало смеркаться.
   У входа в блиндаж - крайний от берега - стояли два офицера: Карл Курц и Генрих Мауэр. Курц был пьян. Покачиваясь, он смотрел на танкистов, которые расположились у берега на груде бревен и резались в карты. Здесь же, похожие на букву "Т", стояли в ряд пять виселиц. Ветер покачивал тела повешенных - пятерых стариков, женщины, мальчишки и двух девушек. Они висели лицом к реке, и на земле от них двигались черные тени. У крайней виселицы один конец перекладины был свободен; на нем болталась петля, ожидая очередную жертву.
   Ближе к лесу пронзительно визжали пилы. Фрол Кузьмич распиливал бревна на бруски в паре с Клавдией - старшей дочерью тети Нюши. Пила шла ровно по отмеченной карандашом линии. От пота у него взмокли и борода и усы.
   - Подставляй брусок!
   Клавдия подняла с земли отпиленный брусок и приткнула его к бревну прямо под зубья пилы. Визг стал как будто веселее. Распиливалось бревно, а заодно поперек бруска, вычерчивалась тонкая щель, как пшеном, посыпанная опилками. Щель дошла почти до середины бруска. Клавдия нерешительно взглянула на старика.
   - Дальше, - сказал он хрипло.
   - Боязно, Фрол Кузьмич, заметят.
   - Дальше!
   Бетономешалки умолкли, вероятно засыпали ковши, и до пильщиков слабо долетал жесткий голос диктора:
   - ...задержит хотя бы одного бандита и доставит властям, получит для себя и семьи гарантию в личной неприкосновенности, награду и свободу от принудительных работ.
   - Хватит! - отрывисто бросил Фрол Кузьмич.
   Он выдернул пилу и сделал вид, что очень занят осмотром зубьев. Клавдия вытащила из-под кучи срубленных веток банку с жидкой смолой; пугливо озираясь, залила поперечный надрез. Смола вошла в щель и сверху застыла круглыми клейкими пупырышками. Клавдия растерла их широким мазком, а сверху посыпала опилками. Щели не стало видно, к смолянистому дереву прилипли опилки - вот и все.
   - Главпес! - тихо сказал кто-то из пильщиков. В их сторону шел начальник строительства инженер Отто Швальбе, как всегда, гладко выбритый, франтоватый. По знаку Фрола Кузьмича Клавдия взялась за пилу; зубья легли в продольный надпил, и под ритмичный визг поползла вдоль бревна щель - строго по линии, начерченной карандашом. Отто Швальбе замедлил шаг и, понаблюдав за работой пильщиков, прошел дальше.
   Близко раздался пьяный хохот. Руки у Клавдии задрожали, и пила выгнулась.
   - Опять над матерью.
   На краю ложбины застрял воз с песком, попав колесом в глубокую яму. Женщины - среди них была и тетя Нюша - выбивались из последних сил и не могли сдвинуть воз с места. Пьяный солдат хлестал их кнутом по головам и плечам. Каска у него съехала на затылок, и ремешок от нее ерзал по подбородку. Он весело орал:
   - Шнель!
   - Иго-го! - подхватывали столпившиеся возле солдаты. Из-за плеч у них выглядывали дула винтовок с тускло мерцающими штыками.
   - Ничего не поделаешь, девка, пили! - сказал Фрол Кузьмич. Левая щека его дергалась от глаза до угла рта, и казалось, что он вот-вот рассмеется. Так стало у него после той ночи, когда на его глазах дочь Грушу вместе с ребенком раздавили немецкие танки. - Не поможешь, пили!
   Рядом с ними пилили Марфа Силова и Маня Волгина. Машинально двигая пилой, Маня смотрела на приближающихся подносчиков бревен.
   Впереди всех, согнувшись под тяжестью ноши, шли два старика. Следом за ними - Василиса Прокофьевна с Женей и еще три пары.
   Они сбросили бревна, подкатили их к пильщикам.
   Увидев, что немцев поблизости нет, Василиса Прокофьевна присела отдохнуть, а Женя отстранила Маню и взялась за пилу. Минут пять пилила молча, покусывая губы и вглядываясь в лица.
   - Ну, як?..
   Пильщики молчали. Грохот бетономешалок стих, и опять отчетливо долетал голос диктора:
   - ...Только те, кто низко клонит голову перед государственным флагом Германии, могут рассчитывать на нашу милость. Только те...
   Фрол Кузьмич посмотрел назад. Лес стоял за спиной так близко - густой, темный, желанный. Мохнатые ветки сосен раскачивались, точно зазывая и обещая упрятать, укрыть от проклятого вражьего глаза.
   Старик с силой потянул пилу на себя.
   - Н-нельзя, видишь дела-то, - сказал он Жене. - Ну, допустим, что супостат, как всегда, брешет, запугивает... Я о Москве... допустим, еще не взяли ее. А могут взять? Раньше бы мне кто сказал такое - в рожу дал бы, а сейчас сам думаю: могут! Европу, почитай, всю забрали. Украину, Белоруссию, половину России-матушки... Слышь, и Ленинград-то теперь в их руках. Чего же мы в лесах делать будем? Сколь они по всему свету лесов позабирали - и наши заберут. Как хорьков, всех нас из землянок повытаскивают... А потом? Третьего дня сам ихнее радио слушал. Грозят: из какой семьи хоть один в лес сбежит - всей семье гибель.
   Спиленный брусок скатился с бревна. Фрол Кузьмич поднял его и положил на кучу других, многие из которых, как и этот, отмечены были посередине желтыми подтеками смолы.
   Выпрямляясь, старик заметил - слушала его не только Женя. Глаза многих пильщиц и пильщиков были устремлены на него с тоской и смутной надеждой, точно он мог указать им, как сбросить с себя немецкую петлю. На шее
    и в самом деле было ощущение сдавливающей веревки, перехватившей дыхание. Он рванул себя за ворот рубашки так сильно, что пуговки отлетели и скатились под бревно.
   - Смерти, думаете, боюсь? Мне что смерть?.. Я свой век прожил - внуки у меня... И Ванюшке всего одиннадцатый годок... Им-то пошто, жизни не видя, в могилу сойти? Не век же на земле дьявольскому царству быть... Опять жизнь солнцем заиграет, а сын и внуки не увидят этого. А почему? Потому, что я, старый чорт, в лес сбежал, шкуру свою битую от немецкой напасти спасти... Вот и судите: можно ли на совесть такое дело принять?
   Пильщики сочувственно зашумели.
   - Вон ожерелковцы бегали, да пришлось назад под конвоем прибежать. И теперь что-то не очень торопятся, приросли! - сказала старушка из Залесского.
   Взгляды всех перекинулись на Маню и Марфу, и те низко опустили головы.
   - Не прирастем! - поднявшись с земли, сурово проговорила Василиса Прокофьевна.
   - Не прогневайся, Прокофьевна, я тебя не приметила, - смутилась старушка. - Вот грех ведь какой... не приметила.
   Василиса Прокофьевна отвернулась от нее и оглядела пильщиков.
   - Грех вам на ожерелковцев указывать, земляки. Мы в своей деревне ни одному немцу приюта не дали... И здесь, - она кивнула головой на мост, - не засидимся долго. Зовите меня самым последним словом, ежели не так будет... И вы сбежите, а нет - проклятье вам мое и здесь и в могиле! Это я от чистого сердца, земляки.
   Сказала и уставилась взглядом на Фрола Кузьмича. Тот зло крикнул Клавдии:
   - Пили!
   Завизжали и остальные пилы.
   Руки у Фрола Кузьмича дрожали. Он смотрел на брусок, а видел ее, Василису Прокофьевну, неумолимую, как совесть. Она стояла в двух шагах от него, гневно поджав губы, - седая, суровая, с застывшей мукой в глазах.
   - Уйди, Прокофьевна, - простонал он, выпустив пилу. - И вы, ожерелковцы, нам не указ... Вы стены потеряли, а мы... Дочь и внука зараз у меня... Говорю, Прокофьевна, никого ты не лишилась. Не можешь указывать.
   - А вам что же, хочется, чтобы я лишилась? - спросила Василиса Прокофьевна не то удивленно, не то озлобившись. - Или, может, вам полегчает, ежели и моего Шурку танками?
   Она вплотную подступила к Фролу Кузьмичу, спросила задыхаясь:
   - Может, тебе, Фрол Кузьмич, смерть Кати моей желательна?
   - Что ты! - побледнел старик. - Грех про меня такое, Прокофьевна!
   - Потому и теряете детей, что за стены крепко держитесь, - укорила Василиса Прокофьевна притихших пильщиков. - Дырявая крыша - от дождя не прибежище. Дочь моя, Чайка, никогда плохого вам не желала. О себе не думала, своего гнезда не вила - жила вашим... Уходите в леса, не мажьте позором душу, чтобы после дети ваши родные вместе со всей землей каинами вас не назвали.
   Две женщины заплакали.
   - Сын остался один... единственный, - чуть слышно проговорил Фрол Кузьмич.
   Сквозь привычный для слуха строительный шум он расслышал звуки близких шагов.
   Поглаживая черную бороду и беспокойно оглядывая пильщиков, возле груды готовых брусков остановился Тимофей Стребулаев.
   - Побыстрее, земляки, побыстрее. Скорее закончим - скорее отмучаемся.
   Фрол Кузьмич вытер локтем мокрое лицо и выпрямился. Коренастый, небольшого роста, он показался Тимофею великаном, медведем, вставшим на дыбы. Дергающееся лицо старика с всклокоченной седой бородой и глазами, горевшими, как угли, было в самом деле страшно. Тимофей оторопело попятился, но наткнулся на бруски. Фрол Кузьмич подошел к нему.
   - Иуда Христа за тридцать сребреников продал, а ты, сволочь, за сколько народ?
   - Не продавал. Такой же подневольный, как и вы! Заставили работать, и работаю, как и вы.
   - Мы пилим, а ты командуешь.
   - Не по своей воле, - сказал Тимофей, задержавшись взглядом на Жене, которая, оставив пилу, неторопливо зашагала к насыпи. - Скажут пили - пилить буду; таскай, скажут, бетон на мост - потащу. Все мы под кнутом: не мне бы это говорить, не вам слушать. Вот сын мой Степан... невинно в немецком застенке муку принимает.
   - Ты на сына не указывай, сын твой - не мал ютка; он за себя ответ несет, ты - за себя, - сурово оборвал Фрол Кузьмич. - Выслуживаешься, гадина!
   Тимофей пожал плечами и обратился к остальным, приостановившим работу пильщикам:
   - Время такое! Нужно всем друг за дружку держаться, а он... - Под смоляными усами шевельнулась улыбка - не то насмешливая, не то грустная. - Старость, понимаю, потом темнота еще наша расейская. Видать, мало нас немец учит... мало.
   Но ни на одном лице он не прочел сочувствия своим словам. Пильщики и несколько мальчишек смотрели на него так, точно хотели разорвать глазами. Было ясно: все они на стороне этого старика и считают его, Тимофея, продажной шкурой, предателем.
   Лицо у него потемнело, и он сразу как-то обмяк, плечи опустились.
   - А если и выслуживаюсь? - Блуждающие глаза его заблестели, а голос осип, точно простуженный. - Не подумали - для чего и кого? В доверие чтобы к немцам войти и вам же через то участь горькую облегчить.
   - Врешь! - сказала Василиса Прокофьевна. - Не о народе, подлец, думаешь - о шкуре своей! А нам от подлых рук облегчения не нужно, не требуется.
   Разгорячившись, пильщики не заметили, как подошли к ним два немца - ефрейтор и солдат.
   - Was ist hier?
   Все поспешно схватились за пилы. Ефрейтор обернулся к Тимофею. Тот улыбнулся.
   - Господин Ридлер приказал, значит, тех, которые хорошо работают, поощрять. Они, ваше благородие, нынче, - указал он на груды отпиленных брусков, - эвон сколько отмахали. Говорю, могут немножко отдохнуть, а они не хотят: "Скорее, мол, докончим - скорее домой".
   Ефрейтор, подкрутив тощенькие усы, на одних каблуках повернулся к пильщикам и вытаращил глаза.
   - Arbeiten! No! Als Herr Strebulaeff gesagt.. (* - Работать! Ну! Как господин Стребулаев сказал...)
   Но пилы и так уже дружно повизгивали, сыпались на землю крупичатые опилки. Немцы ушли.
   - Не ворог я земли родной: не будет другого выхода - и умереть за нее сумею, - сказал Тимофей.
   Никто не ответил, и Тимофей тяжело вздохнул. Везде так: к какой группе ни подойдет - ни в одних глазах привета. Пройдет мимо - затылком ощущает эту же ненависть. И с немцами не лучше. Для них он такой же пес, как и все, только с поджатым хвостом. Упустили партизан, а он отыскивай... Чорт их знает, где они теперь, партизаны!.. Леса большие: не только отряд - регулярную армию укроют. И отыщешь партизан - не обрадуешься. Степка нашел, указал - и теперь в застенке. Говорят, умышленно в засаду привел. Не могли справиться с отрядом - Степка расплачивается. Хорошо, что еще жизни не лишили... Вот и выходит - между двух огней: с той и другой стороны смерть может хватить негаданно.
   "Неужто просчитался?"
   - А ну отсюдова, пока по кумполу бруском не съездил! - гневно крикнул Фрол Кузьмич.
   Нахлобучивая на лоб картуз, Тимофей заметил, что у насыпи вокруг Жени тесно стояли женщины.
   Третий день приглядывается он к этой украинке с подозрением: то за одну, то за другую работу берется, - и всегда вокруг нее люди.
   Темнело, и в дуновении ветра стал ощущаться крепнущий мороз. Тимофей запахнул полушубок и пошел, одинаково зло глядя и на колхозников и на немцев. Он был уверен, что Ридлер и сам знает, что со стороны Степки не могло быть никакого подвоха, а держит сына в застенке для того, чтобы крепче скрутить по рукам и ногам его, Тимофея Стребулаева.
   В первый день, узнав, что сын обошел его, он был так разъярен, что даже злорадствовал: "Так и надо тебе, псу кривоногому, - не будешь в другой раз от отца самостоятельной дороги искать". Потом, когда злоба чуть поостыла, в груди зашевелилось что-то похожее на жалость: как-никак, хоть и кривоногий, а все же сын. Из этого чувства росла обида на немцев.
    "Для них все слишком просто, - подходя к насыпи, подумал он тоскливо. - Привезут на себе люди телеги с грузами, офицеры крикнут: "Стребулаев, чтобы разгрузка быстро... раз... раз... - твоя ответственность! Пошел!" А никто из них не думает, что народ еле сдерживает ярость, и эта ярость может обрушиться на него одного: немцев все боятся, его - никто, а ненавидят, кажется, больше, чем всех немцев, взятых вместе. Очень простое дело: брусом или лопатой по голове - и все..."
   Женщины уже разбрелись и молча кидали лопатами землю, а Женя, нажимая на заступ ногой, говорила:
   - Еще бачила, що полы мыла, а цэ ведь не к добру, товарки, а?
   "Обыкновенный бабий разговор..." - Тимофей потоптался на месте и закричал:
   - Ты что языком треплешь?
   Женя улыбнулась:
   - Та що в голову прийдет, дядько Тимохвей.
   - Людей от работы отрываешь.
   Глаза ее выпучились глупо, как у овцы.
   - Та они ж утомляются, дядько Тимохвей. Нехай трошечки отдохнуть.
   Тимофей недоверчиво вглядывался в лица женщин. На них лежала непроницаемая окаменелость.
   - Говорят, сатана Иуду на землю спустил, и он теперь по Певскому району ходит, - сказала пожилая женщина в желтом платке.
   Работавшая рядом с ней старуха покосилась на Тимофея и, вскинув лопату с землей, сурово пообещала:
   - Доходится скоро...
   Кровь жарко бросилась Тимофею в лицо.
   - Не сбивайтесь кучей, вы! - заорал он. - Не велено! Отвечай тут за вас, мать вашу...
   Женщина в желтом платке выпрямилась. Заправив под платок выбившиеся на глаза волосы, она посмотрела в сторону села и прошептала:
   - Едет!
   От села с лязганьем мчался танк.
   Карл Курц и Генрих Мауэр заторопились к дороге; бросив карты, танкисты спрыгивали с бревен; от леса бежал начальник строительства.
   Тимофей полез на насыпь.
   Из остановившегося танка выпрыгнул Макс фон Ридлер и в сопровождении Отто Швальбе и офицеров направился к реке. Тимофей шел за ними, отступя шагов на десять, и мрачно смотрел, как перед гестаповцем вытягивались в струнку солдаты, как суетливее и быстрее начинали работать люди, а лишь тот проходил, все смотрели на него, Тимофея: немцы - пренебрежительно и с насмешкой, русские - брезгливо, с ненавистью. Страх липким холодом охватывал все тело. "Назад бы... Нельзя! Не выпустит Макс..." Две смерти, и обе тянутся к нему. Тимофей тихо поглаживал бороду, а хотелось вцепиться в нее и в голос, по-волчьи взвыть:
   "Влип! Ох, цыганская морда, просчитался!"
   Слушая Отто Швальбе, Ридлер похрустывал пальцами: мост восстанавливался слишком медленно.
   - Вам виднее, господин фон Ридлер, но я бы порекомендовал... - Швальбе замялся.
   - Продолжайте.
   - Заменить всю эту шваль. Я полагаю, командование не откажет прислать на такое важное строительство несколько инженерных рот.
   - Можете не продолжать.
   Швальбе хмуро шевельнул бровями.
   - Я не привык так работать, господин фон Ридлер: на каждом шагу беспорядок и бестолковщина. Эти "строители", не говоря уже о том, что больше половины из них неполноценны как рабочая сила, ленивы и глупы. Они не могут работать по-цивилизованному, эти дикари!
   - Вы прежде бывали в России, господин Швальбе?
   - Нет.
   - Ну, а я... бывал! Эти дикари, если они захотят, могут работать отлично. Надо уметь заставить! Руки у вас ничем не связаны. Вооруженной силы достаточно. Лучшие мои офицеры предоставлены в ваше распоряжение. Чего же еще нехватает вам?
   Они подошли к блиндажам, и Ридлер медленно повел взглядом по виселицам. Со вчерашнего дня повешенных на три прибавилось. Швальбе доложил: мальчишка казнен за то, что путал и разбрасывал арматуру, девушка "нечаянно" обронила охапку готовой арматуры в реку, а старика захватили, когда он разрубал опалубку, в результате бетон выполз и пришлось заливать арку заново, а цемент на исходе.
   - И что это по-вашему - неумение или диверсия?
   - Я не отрицаю, господии фон Ридлер.
   - Следовательно?
   Швальбе пожал плечами: если ко всему перечисленному имеются еще и диверсии - это лишний довод за то, что мост в плановые сроки с таким народом не восстановить.
   Ридлер повернулся к офицерам и кивнул на виселицы.
   - Семьи?
   - Расстреляны.
   - По строительству объявлено?
   Офицеры переглянулись: объявлено не было.
   Фон Ридлер раздраженно закурил.
   - Расстрелы производятся не для этих... - он указал на виселицы: - им теперь все равно, а для живых. Все должны знать, что мои приказы - не пустые угрозы. Пусть каждый запомнит: если работает плохо, то этим он подписывает смертный приговор всей своей семье. - Он взглянул на скучающее лицо Генриха Мауэра. - Идите сейчас же в село и передайте на радиоузел. Сегодня, прежде чем разойтись по домам, все эти люди должны услышать про расстрел! Понятно? И чтобы в дальнейшем такая халатность не повторялась!
   Офицер козырнул.
   Отвернувшись, Ридлер долго смотрел на лес. То, что еще совсем недавно он высмеивал, называя "детской болезнью", начинало захватывать и его: не только лесные массивы, но и каждая рощица невольно в мыслях ассоциировалась с партизанами и заставляла настораживаться. Селения после его "урока" в Покатной стали безопасными, а дороги... Пришлось отказаться от удобства разъезжать по району в открытых машинах. Полковник Корф был ранен среди белого дня, и от него, Макса, смерть была в считанных миллиметрах: пуля просвистела мимо виска, надорвав край уха. Разведывательные рейсы самолетов до сих пор не дали никаких результатов. Партизаны, словно иголка в стогу сена, затерялись в лесу, но каждую ночь они давали о себе знать, и очень чувствительно. Несомненно, и эти диверсии на мосту и это упорство дрожащих от страха людей не без их влияния.
   Слова Швальбе о цементе напомнили неприятные минуты, пережитые позавчера в штабе. Генерал-интендант, подписывая наряды, сказал: "Можно подумать, что вы; господин фон Ридлер, десять мостов строите... Жаль - материалы на ветер летят, очень жаль. Вы с полковником Корфом, как я слышал, красноармейскую часть окружили и уничтожили. Удивляюсь, как после этого вы можете терпеть у себя партизан!" Сказав это, он с подчеркнутым пренебрежением отодвинул наряды к краю стола, а из глаз его, тоже подчеркнуто, смотрела ехидная насмешка.
   "Несомненно, кто-то донес". Ридлер пристально посмотрел на офицеров. Курц все время производил на него впечатление парня более глупого, чем это разрешается полицией. Но, может быть, эта глупость - всего-навсего маска? Теперь весь фокус продвижения к власти состоял в умении в нужный момент выбрать подходящую маску и носить ее с естественной простотой, как собственную кожу. Многие это поняли. Может быть, и Курц?
   Пошатываясь, Курц смотрел на него, как преданный хозяину пес. Подобострастная и глуповатая улыбка все шире растягивала его губы, а в оловянных глазах не было ничего, кроме водянистости.
   "Нет, по-настоящему глуп, - решил Ридлер. - А Генрих Мауэр, кажется, слишком апатичен для такого дела: единственное, что зажигает его глаза живым интересом, - это предсмертные судороги людей. Кто же тогда?"
   Ридлер хрустнул пальцами. "Иметь за своей спиной доносчика? Нет, нужно найти его и отправить без пересадки к праотцам. Это не так уже сложно; куда легче, чем доставлять сюда проклятый цемент".
   Мысли опять вернулись к партизанам.
   - Листовок... не было?
   Мауэр отрицательно покачал головой.
   - Ну хорошо, идите, - отпустил его Ридлер и, поморщившись, тяжелым взглядом остановился на Швальбе.
   - Мост будет построен в срок и без всяких инженерных рот. С саботажниками борются не отстранением их от работы, - они только и ждут этого. - Он указал на виселицы. - Этот метод правильный, но проводить его надо беспощадно. Лес рядом, и в веревках нет недостатка... Не только за диверсию и открытый саботаж... Половину строителей повесьте, но чтобы вторая половина построила мост в срок. Ясно?
   Голос его звучал так резко и властно, что Швальбе вытянулся и стоял, не отнимая руки от виска. Ридлер круто повернулся к стоявшему в отдалении старосте:
   - Ну?
   Тимофей сдернул с головы картуз.
   - Опять насчет сына, господин шеф...
   - Сказано раз было: судьба сына в твоих руках, - холодно оборвал Ридлер. - Ты еще ничего не сделал, чтобы заслужить доверие. Советую поторопиться... Как и у всякого человека, у меня бывает конец терпению... Пошел!
   Но Тимофей не уходил, растерянно переминаясь с ноги на ногу.
   - Ну?
   - Другое еще у меня дело... служебное. - Он приблизился к фон Ридлеру и зашептал с жаром, точно в бреду: - Боязно мне, ваше благородие.. Все ненавидят, грозят, а о доверии... Какое тут доверие!.. Просьба у меня к вашей милости...
   - О деньгах?
   - Нет... Пусть постегают меня солдаты на народе... Не взаправду, для показа, - комкая в руках картуз, с тоской пробормотал Тимофей. - Слегка чтобы, ваше бла- городие...
   Губы Ридлера тронула улыбка. Он перевел Курцу просьбу старосты и приказал ее выполнить. Минут через пять тот вернулся с солдатами. Они схватили Тимофея за руки и потащили к насыпи.
   Мотористы выключили бетономешалки. Спуская штаны, Тимофей смотрел на строителей и со слезой кричал:
   - За что? За что, спрашиваю? За то, что не могу смотреть, как народ мучается?
   Курц толкнул его. Дрожащими голыми коленками Тимофей уперся в холодную землю.
   - Сына гноят в застенке, и меня...
   Резко свистнул прут, и Тимофей взвыл от неожиданности и боли, а по берегу прокатился смех: смеялись и немцы и народ.
   
   
    
   

Глава двадцать вторая

   На дорогу Филипп вышел как раз во-время: люди толпами шли со строительства.
   Он сел на край канавы, положил рядом с собой костыль и растянул мехи гармони. Широко поплыла по-над полем старинная русская песнь о Волге, "вечно могучей, вечно свободной". Люди останавливались.
   Многие знали Филиппа, председателя Ожерелковского сельсовета, но вряд ли кто из них думал, почему он здесь. Смотрели только на его бегающие пальцы и на гармонь. Слушали... У многих ползли по щекам слезы... Что проходило перед глазами этих истерзанных, еле державшихся на ногах людей? Молодость ли далекая, когда они ходили в обнимку на Волгу и пели, может быть, вот эту самую песню, которую поет сейчас старая, вся в царапинах гармонь? Может быть, дыханием привольной колхозной жизни на них пахнуло; вспомнились смятые, растоптанные мечты - высокие, как голубое летнее небо, и смелые, точно взмахи орлиных крыльев.
   Волосы прилипли ко лбу Филиппа. Кончалась одна песня, и он тут же, без отдыха, начинал другую. Гармонь то рыдала, то смеялась. Тяжело вздыхали люди.
   "Слишком много вокруг немецкого, Филипп, и люди уходят в себя, чтобы ничего не видеть и не слышать, - сказал ему на прощанье Зимин. - У песни короткий путь к сердцу... Пробуди, разволнуй как следует смятенные души, остальное сделают наши агитаторы. Иди!"
   Тяжелые всхлипы и вздохи в толпе говорили о том, что песни дошли до сердца. Но Филипп все играл и играл... Звуки гармони терзали его самого, бередили душу; и думалось, что еще минута - и он не выдержит, уронит голову на мехи гармони и разрыдается. Сквозь слезы оглядывал он толпу. Вон стоит покатнинский колхозник Фрол Кузьмич и рядом с ним тетя Нюша, Марфа... Да, его Марфа, а чуть в стороне от нее - Василиса Прокофьевна. Вдали мелькнуло знакомое лицо Семена Курагина...
   Пальцы онемели; их начинало сводить судорогой. Но это ничего, и боль души ничего: пусть воскрешается и стоит перед глазами попранная немцами жизнь. Пой, гармонь, пой!
   Из села выскочила конница. Уверенные, что в толпе - партизанские агитаторы, немцы окружили ее со всех сторон, а несколько всадников во главе с офицером, растолкав конями людей, пробрались в середину. Сначала они удивленно смотрели на Филиппа, не в силах понять это явление и решить, как отнестись к нему. Потом на их лицах проступило любопытство: "Калека, похоже - нищий. Играет и плачет - это забавно: наверное, сильно хочет есть".
   Не слезая с коней и переглядываясь, они стали слушать - одобрительно, с ухмылками...
   Тяжело дышала толпа. Некоторые искоса взглядывали на немцев. Да, для этих рыжих дьяволов гармонь - неожиданное развлечение, а для них в каждом звуке - Русь, родина!
   Близкая сердцу родина... Нет сейчас того радостного приволья, о котором поешь ты, гармонь! Дни теперь измеряются не часами, а годами; и люди умирают при жизни, а по земле продолжают ходить их тени, с потухшими глазами и с сердцами, омертвевшими, как пепел.
   Первым, низко наклонив голову и ни на кого не глядя, выбрался из толпы Фрол Кузьмич; за ним - тетя Нюша; и потом как-то вдруг зашевелилась вся толпа; люди потоком хлынули на дорогу.
   Гармонь продолжала играть. Стиснув зубы, строители убыстряли шаги, изо всех сил стремясь поскорее уйти от терзающих звуков, от самих себя.
   Вечер резко сменился ночью, словно камнем упала с облачной выси гигантская птица и распростерла черные крылья над полями и лесами, поглотив остатки тусклого света.
   
   * * *
   
   Маруся Кулагина едва тащилась по дороге: за день она обошла пять мест, где колхозники были заняты на погрузочных работах, грузила вместе со всеми и, улучив момент, когда не стояли близко немцы, говорила о бегстве в леса.
   Впереди серыми пятнами обозначались дома Покатной. Маруся остановилась. Позавчера она была в этом селе с тремя подругами-партизанками. Все дома обошли - и безрезультатно.
   Подумав, пошла задворками, чтобы не попасться на глаза немцам. Вышла из переулка, на углу которого стоял дом Фрола Кузьмича, и, оглядев безлюдную улицу, постучала в калитку.
   Фрол Кузьмич молча пропустил ее во двор. В избе было темно. Смутно вырисовывалась подвешенная к потолку пустая люлька. Минька пододвинул Марусе стул. Фрол Кузьмич остался стоять у порога.
   - Ну как, товарищ? - взволнованно спросила Маруся. - Поймите, ведь другого выхода у вас нет.
   Слышно было, как тонко и заунывно свистел в трубе ветер. Под столом что-то шуршало, - может быть, мышь, может быть, крыса... Маруся поднялась со стула и подошла к хозяину.
   - Никто не обещает вам рай в лесах, скоро зима, - и все же в лесу вам будет в тысячу раз легче. Здесь рабство, понимаете? А там свобода. Здесь каждую минуту вы дрожите за жизнь вот этого мальчика. Шагнете не так - они убьют вас и скажут, что вы шагнули так потому, что послушались партизан, возьмут и расстреляют сына. А там... там вы сможете защищать и себя и его. - Она кивнула на Миньку.
   Фрол Кузьмич молчал.
   - Вспомните, что вы строите! Мост на Москву! - с мольбой вскрикнула Маруся. - И партизаны не могут разрушить строительство: ведь если они сделают сейчас налет на мост, то немцы расправятся сначала с вами, потом с вашими семьями, как... как уже было у вас...
   - Не прогневайтесь, - тихо проговорил Фрол Кузьмич. Он бросил картуз на лавку и прошел в горницу.
   Маруся долго стояла у порога - из горницы не доносилось ни звука.
   - Товарищ!
   Фрол Кузьмич не ответил, и Маруся поняла: надо уходить. Минька проводил ее со двора и запер ворота на засов.
   "Вот везде так, в каждой деревне - ни да, ни нет". Она тихо позвала:
   - Мальчик!
   - Ну! - отозвался со двора Минька.
   - Скажи отцу: еще приду.
   Оглядываясь в сторону школы, от которой доносились глухие шаги часовых, Маруся подошла к соседнему дому, хотела постучать, но услышала скрип: улицей ехали подводы.
   - Шевели ногами, но!
   Голос возницы показался Марусе знакомым.
   "Уж не Михеич ли? Кажется, он..."
   Подводы скрылись в темноте, а по улице с воем пронесся колючий морозный ветер. Постучав в окно, Маруся оглядела низкое, нахмуренное небо и подумала: "Снег, наверное, пойдет..."
   
   
   

Глава двадцать третья

   Михеич еще раз хлестнул лошадь и, не оборачиваясь, прислушался к глухому стуку колес позади себя. Старик был мрачен: последние три дня, казалось, состарили его вдвое. Следом за ним по лесной дороге торопились еще три подводы, нагруженные полушубками, пузатыми мешками и ящиками.. На двух подводах, закутавшись в старые шали, сидели две женщины, а на самой последней - парнишка в нагольном полушубке.
   Дорога была ухабистая, смерзшаяся, и колеса гремели звонко, словно крупный град по железной крыше. Эта звонкость в морозной тишине леса пугала, заставляя все время быть настороже: по району ходил слух, будто в здешних лесах появились какие-то бандиты - народ грабят.
   Вдали, у трех голых берез, дорога загибалась крутым коленом. С Зиминым было условлено, что у этих берез подводы встретит Чайка.
   Лес по обочинам дороги стоял молчаливый, точно тоже к чему-то прислушиваясь. У подножий деревьев и в ямах крупичато белел иней. Изредка то с той, то с другой стороны доносились звуки - резкие и короткие, похожие на пощелкивание и треск охваченных пламенем дров. Шел ли кто лесом, или мороз пошаливал, надламывая сухие сучья, - это было трудно понять.
   "Ну-ка, ежели не мороз, а они... эти самые бандиты... Выскочат и... ничего не поделаешь - все заберут", - тревожно думал старик.
   И вдруг где-то близко раздался свист. Издали донесся ответный.
   - Не отставайте! - крикнул Михеич и, натянув на уши шапку, взмахнул кнутом. Лошадь понесла рысью.
   Круто завернув у берез, Михеич увидел: впереди за деревьями мелькнуло что-то черное...
   На дорогу вышел Васька. Лоб у него был забинтован, и на лице и в походке стало больше самоуверенности, как у человека, который прочно занял свое место в жизни. За спиной на ремне болталась винтовка.
   Засунув руки в карманы расстегнутой куртки и посвистывая, он зашагал навстречу подводам.
   - Здорово, отец! Куда путь держишь?
   - Не прощались, чего здороваться? - Михеич стегнул лошадь кнутом. - Н-но!
   - Отец, обожди, говорю! - крикнул Васька.
   - "Оте-ец", - не останавливая лошадь, со злостью передразнил Михеич. - Не припоминаю что-то, вроде и не рожал такого. Запамятовал, может? Н-но, чорт!
   Лошадь рванула еще быстрее, а за ней и остальные подводы во весь опор пронеслись мимо Васьки.
   - Вот дурни! Стой, говорю! - закричал он и кинулся вдогонку. Васька с трудом обогнал подводы и снова поравнялся с передней. Михеич замахнулся кнутом.
   - Не балуй, чего пристал?
   - Да я же знаю, куда вы едете - в зиминский отряд! - переводя дух, сказал Васька.
   Старик круто остановил лошадь. Лохматые брови его приподнялись, наморщив лоб. Васька рассмеялся.
   - У, какой сердитый! У нас на селе бык, и то тише.
   - Откуда знаешь, куда едем? - хрипло вырвалось у Михеича.
   - Вот те фунт! - обиделся Васька. - Старик ты и есть старик. По обличью нельзя, что ли, определить, что партизан я? Встречать вас вышел.
   Подошли возницы с других подвод.
   - Не знаю, поверить ли? Говорит - зиминский, а Зимин толковал: сама Катя встренет, - обеспокоенно сказал Михеич.
   Залесчане оглядывали Ваську пытливо, с подозрением, и на его лице все сильнее проступала обида. Углы губ опустились.
   - Эх вы... тюри! Своего не признали... - укорил он дрогнувшим голосом. - Все им начальство подавай. - и, сверкнув глазами, язвительно передразнил: - "Катя встренет!" А я-то, по-вашему, что же? Вот уйду сейчас - и плутайте по лесу.
   Сдвинув шапку, Михеич почесал за ухом.
   - Да ты не горячись, - сказал он сердито. - Мы ему питание, одежду везем, а он - нос кверху: "Уйду - и плутайте по лесу".
   Лицо Васьки расплылось в улыбке.
   - Во-первых, я никуда не уйду... а во-вторых, мы-то для себя, что ли, торчим в лесу? Для вас же. Вот и в расчете. А за питание и одежду, конечно, спасибо и от меня в отдельности и от всего партизанского отряда.
   Михеич одобрительно усмехнулся.
   - Шустер! - сказал он, покачав головой. - Ладно уж, поверю тебе... Ехать-то по дороге?
   - Сейчас мы это организуем, - пообещал Васька. Плутовски поглядывая на залесчан, он вложил в рот два пальца и свистнул.
   В той стороне леса, откуда он появился, прозвучал ответный свист, и опять стало тихо. Где-то близко хрустнул сухой сучок. Васька снял с плеча винтовку, щелкнул затвором и спокойно присел на телегу рядом с Михеичем.
   У старика опять зашевелились подозрения. "Вроде и соответствует, а там кто ж его знает... могут и бандиты знать о зиминском отряде".
   Почувствовав на себе его взгляд, Васька зевнул намеренно громко и прицелился из винтовки на верхушку надломленной сосны.
   - Малец! - тихо позвал Михеич. Васька промолчал.
   - Сынок, ты и впрямь из зиминского отряда? Не обманываешь?..
   Васька прищурился.
   - Сы-но-ок?.. Что-то не припоминаю, вроде не рожался от такого. Запамятовал, может?
   - Шустер! - проговорил Михеич, поглаживая заиндевевшие усы, и в его голосе уже отчетливо прозвучало восхищение. - Зовут-то как?
   - Василь Филиппыч, папаша.
   - Филиппыч? Ишь ты! И скажешь, к слову, тоже немцев убивал?
   Васька смерил его взглядом, как бы желая сказать:
   "До седых волос дожил, а такие глупые вопросы задаешь", и пожал плечами.
   - Да ты, парень, не обижайся я ведь не с подозрением, а к тому интерес... Многих ли? - допытывался Михеич, поглядывая на его винтовку.
   Васька задумчиво сплюнул.
   - Во-первых, старик, это государственная тайна. А во-вторых, партизанский отряд - не колхоз, счетовода не держим! Будь в надежде - хлеб недаром едим: что ни день причесываем фрицев под гребеночку.
   Он засмеялся.
   - А те, что на поляну нападали, долго будут помнить, как к нам в гости ходить. Понимаешь, какое дело? Мы надвое поделились. Одни с командиром - направо, а другие с Катериной Ивановной и со мной - налево.
   Глаза его разгорелись. Он ласково погладил ствол винтовки.
   - Поработала винтовочка на все сто!
   - Поди, чай, страшно было? - спросила женщина со второй подводы, посмотрев на него с уважением и удивленно, как на какое-то чудо.
   - Подумаешь! - пренебрежительно протянул Васька, но тут же потупил глаза и признался: - Немножко, конечно, страшно... Сердце дюже стучало да в волосах будто ветер, а так ничего... Это тогда, а в других боях - вот хотя бы третьего дня...
   Он не договорил: за деревьями замелькали тени, и на дорогу выбежали партизаны - человек двадцать. Впереди - Катя, Люба Травкина и Николай Васильев; некоторые были с забинтованными головами, с перевязанными руками.
   Михеич спрыгнул с телеги, обнял Катю и поцеловал ее в губы.
   - Вот старый хрен! Катю целует, а меня кнутом хотел, - проворчал Васька.
   Все рассмеялись.
   - Как обещали Лексею Митричу - все привезли. На сто процентов, значит, соответствует обещанию, - не справляясь с охватившим волнением, твердил Михеич.
   - Спасибо, родные, - растроганно поблагодарила Катя, - а то у нас совсем голодовка и одежонка... видите, какая?
   Михеич критическим взглядом окинул ее серую тужурку, надетую поверх военной гимнастерки.
   - Какая это одежонка по зиме! - сказал он хмуро. - И вы тоже... Раньше надо бы дать знак, давно бы в полушубках все были. В лес заворачивать?
   - В лес. А я беспокоилась: думала, уж не немцы ли вас?..
   Михеич усмехнулся, натянул вожжи.
   - Против немцев у меня охранная грамота. До самого Певска соответствует. Вот собрать трудно было. Немцы круглые сутки в селе - над народом потешаются. Потому и задержался. - Огибая три сосны, стоявшие вплотную друг к дружке, как сросшиеся, он тепло взглянул на Катю. - А продовольствие первостатейное. Так и берегли его для вас.
   - Это... больше, чем продовольствие, - сказала Катя. - Тяжело, Михеич, в лесу: сегодня одних товарищей не стало, завтра смерть других вырвет... Темно вокруг... И вот, - она кивнула на подводы, - это для нас и свет и тепло. Народ с нами, мы чувствуем это, и силы крепнут...
   Михеич кашлянул, провел пальцами по глазам.
   - Разве не понимаем! Эх, дочка! Да пусть эти максы-ваксы проклятые на каждом столбу радио повесят и с утра до вечера долбят, чтобы мы им партизан словили! - Он зло сплюнул. - Жизнь отнять, работать заставить - это они могут, на то у них сила. А чтобы кровь родную предать - нет у Гитлера такой силы и не будет. Ни в жизнь!
   Руки его задрожали, и он выпустил вожжи. Васька проворно подхватил их и, дернув, крикнул на остановившуюся лошадь:
   - А ну, шагай, пятнастая! Взглянув на него, Михеич улыбнулся.
   - Мы для вас, вы для нас - считаться не приходится. Этому меня, старика, Василь...
   -Филиппыч, - подсказал Васька.
   - ...Василь Филиппыч вразумил.
   Катя рассмеялась.
   - Он вразумит. - Она ласково дотронулась до головы Васьки. - Хороший парень!
   - Хороший, - подтвердил Михеич.
   Лес становился все гуще. Сосны стояли безмолвные, а промерзшая земля стучала под колесами.
   Кате хотелось расспросить Михеича, что удерживает людей в деревнях. Но по смущенному покашливанию, с которым поглядывал на нее старик, она догадывалась, что он сам хочет о чем-то спросить, и терпеливо ждала.
   Михеич нахмурил морщинистый лоб, решительно шевельнул бровями.
   - Дда... Поручил мне народ передать, что обида-то и на вас, на партизан, есть немалая.
   - На нас? - удивилась Катя.
   - Да. Я и Лексею Митричу хотел об этом слово свое замолвить, да так получилось - как следует друг дружку не рассмотрели и разошлись. - Он указал кнутом на подводы. - Вот помним о вас, а вы, не в обиду будь сказано, забывать стали про народ.
   - Не понимаю, Михеич.
   - Понятие тут небольшое надо, - помолчав, все так же хмуро сказал старик. - Знаем, не сложа руки сидите, а только, Катерина Ивановна, и народ в забытии оставлять не гоже, не соответствует. Говоришь, тяжело в лесу-то? Мы все это знаем, сочувствуем. А нам, дочка, и того тяжелей. Вы тут хоть через радио немножко свет видите, а мы... Весь свет немец заслонил.
   Он потер прихваченное морозом ухо и в упор посмотрел на Катю.
   - Много для себя мы не просим... В первое-то время вы каждый день для нас сводку печатали, а теперь... Ведь ежели знаем, жива Москва - значит все живо...
   Катя молчала.
   - Живем и ничего не знаем, что там, около Москвы, - продолжал Михеич.
   Васька оглянулся на него.
   - А мы? Мы тоже не знаем.
   - Нет у нас теперь радио, Михеич, - сказала Катя. - Все немцы во время налета разбили.
   - Вот оно что! - Михеич снял зачем-то шапку, покомкал ее в руках и опять надел.
   - Извини тогда, Катерина Ивановна, старого. Стало быть, что вы, что мы - в одной темноте.
   Он помолчал, вглядываясь в черноту леса.
   - А немцы каждый день по своему радио расписывают, как они, дескать, в Москве пируют да парады устраивают.
   - Ложь это! - возмущенно сказала Катя.
   - Вот и я тоже... - обрадовался Михеич. - Зайдет речь, говорю: ежели бы взяли Москву, куда бы им так с мостом торопиться?
   И опять - настороженно:
   - А мост-то строится, дочка?
   - Строится.
   - Глядишь, скоро по нему и поезда пойдут?
   - Нет.
   - Не пойдут?
   - Не пойдут, - убежденно подтвердила Катя.
   Михеич схватил обе ее руки, сжал.
   - Спасибо, что надежей старика радуешь, а то ведь народ строить-то, строит, а душа болит: кому строит?
   Не отнимая у него своих рук, Катя остановилась. Подводы проехали мимо.
   - Скажи, Михеич, только всю правду: пошатнулся народ? Начинает верить в немецкие басни?
   Михеич растерянно забегал глазами по лицам обступивших его партизан.
   - Да ведь, детки, я - в селе, народ - на каторге. Мало видимся.
   Он стоял седой, сгорбленный, с ввалившимися щеками. Веки его заморгали, и слезы закапали прямо на землю.
   - Катерина Ивановна! - Сам, наверное, не замечая, он смял в кулаке бороду и заговорил часто, задыхающимся голосом: - В аду ведь живем... Ни одного дня не проходит, чтобы не услышать: того-то удавили, проклятые, такого-то... Эх, да что говорить об этом. В Волгу люди бросаются, - не все, конечно, такие, а есть... Вот уж сами и рассудите, как народу жить-то теперь приходится... Вам виднее...
   Он дрожащими пальцами вынул из кармана полушубка большой клетчатый платок.
   Из темноты донесся оклик Васьки.
   Ничего не сказав на слова Михеича, Катя хмуро пошла вперед.
   - Вам виднее, - повторил он, вытирая платком глаза. Подводы стояли, окруженные густым лесом.
   - Дальше не проедешь, - заявил Кате Васька. Она поглядела по сторонам и приказала разгружать.
   
   
   

Глава двадцать четвертая

   Взошла луна, в тишине раздавались лишь шаги часовых, а Тимофей все сидел на насыпи, не решаясь подняться: немцы "постегали" его со всем усердием. Сердце жгла злая обида-унижение и боль были перенесены зазря: в ушах его до сих пор стояли злорадные выкрики и смех. Ощутив, что волосы становятся холодными и мокрыми, Тимофей приподнял голову. С неба падал снег - первый снег в этом году.
   Почему-то снегопад удивил Тимофея. Он протянул ладонь и злобно смотрел, как таяли на ней снежинки.
   Жизнь шла своим чередом, как будто не было в ней его, Тимофея, выпоротого, осмеянного, потерявшего под ногами твердую почву.
   Подняв втоптанный в землю картуз, он отряхнул его и, стоная сквозь зубы, сполз с насыпи. Решил итти не по дороге, а лесом: короче и меньше вероятности встретиться с кем-либо из земляков. Знал теперь твердо: окажись с ними с глазу на глаз без немцев - не помилуют, разорвут.
   Шел, цепляясь за деревья. Снег падал на горячее лицо и тут же таял, стекая, как слезы.
   Неподалеку от Ольшанского большака остановился. И сил не было дальше итти, и не хотелось - некуда, незачем... Обхватив рукой сосну и устало прижавшись к ней головой, он смотрел на черное небо, с которого хлопьями валил снег.
   Тимофею казалось, что лес ненавидит его так же, как и люди. И в шуме сосен ему слышалось: "Вот он, пес немецкий, вот он!" Тимофей пожалел, что ушел со строительства: "Пересидеть бы ночь, там все-таки немцы, пулеметы, танки... Вернуться?.. Нет!.."
   Чем дольше он стоял, тем становилось страшнее не только шаг сделать - пошевельнуться.
   Где-то, кажется в стороне Больших Дрогалей, тяжело ухнуло, будто взорвалось что-то. Тимофей осторожно опустился к подножию сосны и сдавил ладонями голову.
   "Просчитался!"
   Мыс ли перенесли его в далекую, счастливую пору. О том, что в его жизни была такая пора, никто здесь не знает, кроме Макса - этого дьявола с ледяными глазами.
   Снег падал на голову хлопьями, а Тимофей сидел и видел широкую воронежскую степь. Шумела в этой степи пшеница - не колхозная, нет! - его собственная. И убирали ее собственные его батраки и соседи, накрепко увязшие у него в долгах, такая же, в сущности, его собственность. Хотел, чтобы в ногах у него валялись и плакали, - валялись и плакали. Хотел, чтобы перед ним плясали, - плясали. Помещиком жил... Всего лишили! Ушел из родных мест, здесь поселился... Место новое, душа старая. Не затихали в ней злоба и ненависть, не смягчалась боль по утраченному. Неужели так и не придет час, когда можно будет расквитаться за все, вернуть прежнее с процентами? Все вокруг говорило ему: нет. Но он и знать не хотел этих нет. Ждал, даже больше - только и жил этим ожиданием. Притаился, перекрасился - хозяйство колхозное доверили, и он так повел его, что другим в пример ставили. Сам Зимин при встречах руку первый подавал, к себе на совещания вызывал. Приходил и, где нужно, улыбался, где нужно, хмурился. А душа горела, думалось: "Бомбу сейчас бы, и всех вас к чортовой матери". Не раз и Волгину по всему образцовому хозяйству водил - поля показывал. О хлебе говорил, и такие слова находились -- в былое время сам бы заслушался... А душу когти скребли: хотелось вырвать весь этот хлеб с корнями, и пучками стеблей хлестать, хлестать по ее голубоглазому лицу до тех пор, пока руки напрочь не отвалятся. О земле говорил со слезой, но и ее, землю, потому что она колхозная, хотелось... нет, не топтать, а рвать на куски, на клочья, чтобы услышать стон ее... Расшвырять пригоршнями и охапками во все стороны и до неба, чтобы задохнулись все ею, чтобы вокруг только одна черная мгла была, а он стоял бы посреди этой мглы и хохотал: "Так вам, черти, так!" Со стороны могло показаться - чего человеку желать? Начальство уважает, от хуторян - почет. А разве понять со стороны, что от этого уважения его стыд до подошв прожигает? Уважение... Почет... А за что? За то, что хорошо на колхоз батрачит... Он, Тимофей Стребулаев, перед которым, бывало, соседи издали снимали картузы, - батрак!.. Правда, трудодень богато весил и на столе ни в чем недостатка не было, но каждый кусок камнем застревал в горле - не свой, выбатраченный.
   В газетах печатали, грамотами оделяли... Благодарил, во весь рот улыбался, порой и слезу смахивал настоящую! А высушивать ее... торопился домой - в единственное место, где мог он попрежнему оставаться самим собой, Здесь закрывал наглухо ставнями окна, запирал все двери и бил жену с сыном смертным боем. Бил и, задыхаясь, выкрикивал: "За что? А за то, чтобы знали: жив Тимофей Стребулаев! Жив!.."
   Когда немцы перешли границу, сердце радостно заколотилось, но еще была неуверенность: крепкий народ стал - не то, что раньше.
   Чем мог, помогал немцам: опаивал лошадей, ломал машины, но с показной стороны работал образцово: береженого бог бережет. А вот когда залпы немецких орудий стали слышны на хуторе, неуверенность сразу пропала, и он широко перекрестился: "Пришел час мой!" Дождаться, пока закончатся бои в районе, нехватило терпения. Приказав жене достать праздничные рубаху, брюки и сапоги, он оделся, растроганно поцеловал свою глупую бабу, похлопал Степку по плечу и пошел к немцам.
   Это и было промахом.
   Смутная тревога на этот счет зародилась в первый же день "работы" на строительстве, а вчера, и особенно во время порки, будто в зеркало на свою судьбу заглянул: просчитался!
   Годы ждал терпеливо и умно, а теперь сразу все перечеркнул. Не в старосты надо было выскакивать, а еще хитрее - уйти в себя и ждать... Месяц, два, а может, и три... покуда немцы с Москвой разделаются. А сейчас какая от них защита, ежели они и себя-то как следует обезопасить не могут: из-за каждого дерева в них стреляют... Нет защиты, а "земляки"... не пощадят, по глазам видно - убьют... Не завтра, так послезавтра, не через неделю, так через две... И не придется насладиться былым счастьем, по которому, кажется, душа до дыр изныла. А ведь он не стар и крепок. Долгие годы бы прожил... еще, пожалуй, столько, сколько позади осталось.
   Близко заскрипел снег. Тимофей вздрогнул: прямо на него шли два парня в красноармейских шинелях и с винтовками.
   "Даст бог, не увидят", - подумал он, дрожащими пальцами вытаскивая из кармана полушубка револьвер, но глаза его ослепил свет электрофоиарика, а в уши, казалось, сама смерть толканулась заплетающимся с сипотой голосом:
   - Кто будешь?
   - Человек.
   - Мы тоже человеки.
   Второй визгливо расхохотался, и Тимофей понял, что "человеки" были пьяны. Они подошли к нему совсем близко. У длинного, освещавшего его фонариком, губа была заячья, лицо немолодое, а второй, прицеливавшийся из винтовки, - совсем мальчишка.
   - Партизаны, что ли?
   Парень с заячьей губой выдался вперед.
   - Спрячь игрушку-то!
   Тимофей крепче сжал рукоятку револьвера.
   - Игрушка не мешает. Без игрушки теперь в лесу нельзя. У вас - длинные, а у меня - коротенькая, - сказал он, обдумывая, что за люди и как войти к ним в доверие. - Выпить бы, ребята... Не найдется?
   - Свой, значит. Простоват... Ваша водка, моя глотка, а похмелье пополам, - спотыкаясь в словах, сострил молодой, а другой коротко приказал:
   - Раздевайся!
   Не выпуская револьвера, Тимофей нерешительно взялся за верхнюю пуговицу.
   - Мы вас научим, сволочей, как на немцев работать! - весело добавил парень с заячьей губой. - Дотла раздевайся!
   Тимофей опустился на колени.
   - Помилуйте, товарищи!
   - Что ты мне за кум, чтобы миловать? Раздевайся, а то грохнем и мертвого разденем.
   - Ведь я не по доброй воле, товарищи, как все... Я... Меня вся партия хорошо знает - и товарищ Лексей Митрич Зимин и товарищ Катерина Ивановна Волгина.
   Слезы мешали ему говорить, а в голове метались мысли: "Конец. Не видать былого - не порадоваться... Чуяла душа - не надо бы уходить со строительства, а уж итти - так дорогами: ведь крестьяне в домах теперь, а на дорогах и на улицах - ни души. Ох, господи! Опять про- считался!"
   Парни переглянулись.
   - С Зиминым и Волгиной знакомство водишь? - обрадовался парень с заячьей губой. - Такая птица для нас интересна... Кто такой? - спросил он резко.
   - Стребулаев я... Тимофей.
   - Стребулаев? - В голосе парня послышалось удивление. - Откуда ты?
   - Из Красного Полесья.
   - Гляди-кось! А у тебя сына Степана нет? Тимофей обмер, хотел сказать: "Нет", да мелькнула мысль: "Бесполезно. Раз себя назвал, то отречься от сына - подать повод думать, что вместе отряд выслеживал".
   - Есть. У немцев в застенке... Муку за народную долю принимает.
   - Гляди-кось! - Почесав за ухом, парень с заячьей губой сказал второму: - Дай, Витька, пусть хлебнет.
   - Закусить, миляга, снежком придется, - засмеялся Витька, вытаскивая из кармана бутылку.
   - Ничего. - Тимофей отпил несколько глотков и вернул бутылку. - Хорошо, что повстречались, а то одному в лесу - тоска.
   Парень с заячьей губой усмехнулся.
   - Здесь людей много.
   - Каких?
   - Разных. Например, зиминцы.
   - А вы?
   - Мы-то... - Парень замялся.
   - Мы - "смотря по обстоятельству", как наш командир говорит, - подхватил Витька. - Компания - смажь подметки, по паспорту - дри-та-та.
   - Вроде и так, - подтвердил парень с заячьей губой. А Витька, осмелев, хлопнул Тимофея по плечу.
   - Живем, миляга, малиной. И немцы знают, а ягодки не рвут. Лесным социализмом живем: "Гоп со смыком - это буду я!.." Стало быть, отец Степана?
   - Да, - тверже ответил Тимофей. А изумление росло: "Что все это значит?"
   По лицу парня с заячьей губой расплылась пьяная улыбка.
   - В таком разе - Христос воскрес!
   Он облапил Тимофея, слюняво поцеловал и совсем расчувствовался.
   - Витька! Пусть еще пьет... Кровяк!.. Мы, папаша, специалисты первой марки: хошь - по мокрому делу, хошь - по сухому, и тебя обучим.
   Он сунул бутылку Тимофею.
   - Пей! Н-ничего, слышь, не п-пожалею. Пей, говорю, дерьма этого у нас много!
   Тимофей выпил. Парень с заячьей губой поболтал остатки, запрокинул голову и присосался к горлышку. Пока он пил, из темноты вышел еще один человек в красноармейской шинели. Тимофей попятился: перед ним стоял Степка. "Как же звать-то теперь его, чорта?" - мелькнуло в голове, а сын, словно прочитав его мысль, усмехнулся и подсказал:
   - Степан Тимофеевич, тятя.
   - Степан Тимофеевич, - машинально повторил Тимофей. - Кто же ты здесь? - он покосился на Витьку. - Блатной, что ли?
   Переминаясь на кривых ногах, Степка засмеялся:
   - Командир особого отряда, тятя.
   - Так... - ошеломленно произнес Тимофей и больше не знал, что говорить. В лицо от Степки пахнуло сильным водочным перегаром. - Где водку-то берете?
   - С деревьев капает, - сказал Витька.
   Степка подошел к отцу так близко, что они - сын стоял на кочке - почти уперлись глазами друг в друга.
   "Мои глаза у него", - удивленно отметил Тимофей.
   "Все такие же глазищи, волчьи, - подумал Степка. - А может, кокнуть его сейчас - и все... Хозяйство целехоньким ко мне переплывет, без споров".
   Кто-то вдали крикнул, раздался резкий свист, и не успел Тимофей оглянуться, как остался один. Вокруг был настороженный лес, под ногами - белая земля, над головой - черное небо, продолжавшее сыпать хлопья снега.
   Да правда ли все это было - бандиты, водка, Степка в красноармейской шинели? Может, померещилось? Перед деревьями стоял на коленях! А водка?
   "С деревьев капает", - вспомнились слова Витьки.
   Тимофей повел взглядом - ветки сосен качались, и с них, точно капая, падал снег. "Господи! Уж не с ума ли схожу?"
   - Глаза его расширились, и все тело сковало холодом, как до встречи с бандитами. А душу вновь охватило предчувствие: "Убьют! не завтра - так послезавтра, через неделю".
   В той стороне, куда убежали бандиты и Степка, слышался женский крик о помощи. Грохнул выстрел, второй, третий. Крик оборвался. Тимофей стоял ни жив ни мертв. Выстрелы в его сознании отозвались так, будто это по нему стреляли. Он снял полушубок, накинул его на голову и побежал с единственной мыслью - поскорее выбраться из леса.
   На большаке перевел дух, оглянулся вокруг, и волосы зашевелились сильнее: дороги почти не видно было за полосами падающего снега, а по обе ее стороны черными стенами стояли сосны и злорадно шумели: "Вот он! Вот он!" Там, в лесу, хоть за деревом можно было притаиться, а здесь он на открытом месте, и за каждым из этих деревьев мог стоять кто-нибудь из "тех". Тусклый свет упал ему под ноги. Тимофей взглянул на небо: оно было сплошь черным, и в этой черноте сквозь снегопад светила луна.
   Тимофею подумалось: может быть, это сам бог захотел взглянуть на него, Тимофея Стребулаева, продавшегося .немцам? Нестерпимо душно стало. "За что! За какие грехи? Господи! Я же только жизню старую вернуть хочу!.."
   Черный, мокрый, с запрокинутой головой, он самому себе казался сейчас похожим на загнанного волка.
   "Глаз" в небе становился все меньше и меньше и, наконец, исчез совсем. Стало еще темнее.
   Тимофей хотел пойти - ноги не двигались. "А что, ежели покаяться перед ними?" - мелькнула у него мысль. Это было похоже на выход и осуществиться могло несложно. Шепнет старухе Кулагиной, чтобы передала дочери: у Тимофея Стребулаева к отряду дело большой важности. Устроят встречу с Зиминым или Волгиной, и он скажет: так, мол, и так, получил от немца такое-то предложение и для виду дал согласие, чтобы себя спасти и партизанам быть полезным... на случай, ежели немцы настоящих предателей будут подсылать. Да вот народ не понял, и на каждом шагу его, Тимофея, смерть ждет, как какого-нибудь поганого немецкого пса... Что, мол, присоветуете - оставаться на таком положении или сбежать? Только, ежели остаться, пусть подпольщики ваши скажут на мосту: не пес он. Пусть не доверяют - стерпит, но чтобы угрожать перестали. Поверят, конечно, Зимин и Волгина сделают так, а он будет умнее: чтобы предать кого раньше, чем в России утихомирится все, - ни боже мой! А немцев в это время тоже за нос можно водить: нет, мол, ничего о партизанах не говорят - не знаю, стало быть... Юля так между немцами и партизанами, глядишь - и проживет, дождется своего часа.
   Тимофей совсем было повеселел от этих мыслей, но в памяти резко прозвучал голос Ридлера: "Ты еще ничего не сделал, чтобы заслужить доверие. Советую поторопиться". Вспомнилась камера пыток, в которой он побывал "экскурсантом", и опять по спине пополз мороз, заставивший кожу коробиться, словно бересту под огнем.
   "Нет выхода... Просчитался! Не те, так другие убьют! А, чорт!"
   Он стиснул кулаки и зашагал. С левой стороны большака донеслись голоса и скрип колес. Тимофей кинулся направо, свалился в какую-то яму и затаился в ней, боясь вздохнуть.
   На большак выехали четыре пустые телеги. Передней лошадью правил Васька.
   Михеич, обе залесские женщины и парнишка в нагольном полушубке, окруженные партизанами, шли позади телег.
   Осмотревшись, Михеич глубоко вздохнул:
   - Теперь... попрощаемся, детки.
   В густой метелице зашумели взволнованные голоса, послышались звуки поцелуев.
   Обнявшись с Катей, Михеич долго вглядывался в ее лицо. Губы его шевельнулись, видимо он хотел что-то спросить, но, раздумав, отвел глаза в сторону.
   - Ишь, сколько снегу-то... И за какие-то два-три часа. Зима!
   - Зима... - повторила за ним Катя.
   Михеич ласково провел по рукавам новенького полушубка, складно сидевшего на ней.
   - Носи! Теплый!.. Баба, пока шила, сколь раз наказывала: смотри, Никита, чтобы ей самолично... Совсем было запамятовал - на вороту-то, с внутренней стороны, меточка-две буковки: "Д" и "Ч"- "Дорогой Чайке", стало быть. Оно и соответствует.
   - Спасибо, - прошептала Катя.
   - Вторую партию, живы будем, через неделю привезем.- Михеич опустил руки и решительно проговорил: - Ну, ладно... Вяжите, Катерина Ивановна...
   Вместе с ним на дорогу легли обе женщины и парнишка. Партизаны обступили их, торопливо снимая с себя ремни, кушаки и платки.
   Михеича связывали Люба Травкина и Николай Васильев. Скручивая ему кушаком руки и силясь подавить слезы, Люба попросила:
   - Передай, Никита Михеич, что говорила, матери. Поцелуй ее за меня и скажи....
   - Поцелую. - Михеич скосил глаза на Николая Васильева, стягивавшего ему ремнем ноги. - Туже тяни, чтобы по-настоящему... И полушубок-то порвите.
   Люба рванула рукав полушубка, раздирая его по шву.
   - Может, на телеги их, товарищи? - обеспокоенно оказала Катя. - Кто знает, сколько времени придется пролежать...
   - Не соответствует, - сурово возразил Михеич.
   - Это правда, "на соответствует": могут заподозрить, - согласилась Катя.
   - Не замерзнем, - успокоил ее паренек. Он лежал уже со связанными руками и жадно смотрел на пальцы Веруньки Никоновой, свертывавшей для него цыгарку. - Скоро светать станет, а здесь на строительство ходят.
   Над Михеичем склонился Васька с большим платком.
   - Прощай, Василь Филиплыч, прощай, сынок, - любовно сказал старик.
   - Ну, зачем "прощай"? - Голос Васьки дрогнул. - Свидимся, чай. Я тебе, отец, рот...
   - Заткни, милый.
   Васька принялся заталкивать ему конец платка в рот, но старик замотал головой и, выплюнув платок, повернул голову к Николаю Васильеву:
   - Сделай одолжение, молодой человек... по носу вдарь...
   Николай отшатнулся. Михеич обежал взглядом темные, обсыпанные снегом фигуры партизан.
   - Он у меня слабый, чуть - и кровь. Партизаны не двигались.
   - Эх, вы! - сердито вырвалось у Михеича. - Партизаны тоже мне!..
   Он перевалился на живот, оттолкнулся грудью от земли и с силой упал лицом в снег.
   - Вот теперь ничего, - сказал он глухо, - соответствует. Затыкай, Василь Филиппыч.
   - Не м-могу... - В голосе Васьки прозвенели злые слезы. - Не буду...
   Николай взял у него платок и опустился на колени возле Михеича. Катя села рядом. Пока Николай заталкивал платок, она гладила старика по лицу.
   "Вот он, этот старый человек, гордо когда-то говоривший: "Судьба - это я!" - лежит на своей земле, связанный по рукам и ногам, с окровавленным лицом..."
   Слезы подступали к горлу, душили.
   - Потерпи, Никита Михеич. А мы, клянусь тебе в этом, сделаем все, что в человеческих силах, чтобы... Не будет народ под немцами!
   Михеич беспокойно заворочался, что-то промычал в платок. Она поцеловала его в лоб и быстро поднялась.
   Партизаны выпрягли лошадей, Катя насторожилась: издали слышался гул моторов.
   "Танки!.."
   - Скорее... телеги поперек, а их к краю, - приказала она, и сама схватила Михеича подмышки. По всему телу прошел холодок от мысли, что, уйди они минутой раньше, эти танки, грохот которых приближался, расплющили бы своими гусеницами залесчан.
   Угоняя впереди себя лошадей, партизаны скрылись за деревьями. Катя, прильнув к сосне, видела, как из-за крутого поворота большака вылетели два танка. Передний, подмяв под себя две телеги, пустил луч яркого света и остановился
   Из люка выпрыгнул Макс фон Ридлер.
   Сердце Кати вспыхнуло яростью. Вот он - палач ее народа и убийца Феди. Она схватилась за плечо - винтовки не было. Вспомнила: когда тащила Михеича, положила винтовку на землю. От досады едва удержала стон и оглянулась: позади была непроглядная темнота, товарищи дожидались шагах в ста; шопотом позвать - не услышат, а крикнуть - нельзя.
   Из люка второго танка вылезли солдаты.
   Ридлер был зол. Он ехал с места крушения поезда, пущенного под откос партизанами. Погиб весь цемент, который с таким трудом удалось достать в интендантстве. Строительству угрожал срыв. Подойдя к связанным, он узнал Михеича и приказал всех развязать.
   Михеич тяжело поднялся, провел рукой по окровавленному лицу.
   - Что здесь было? - холодно спросил Ридлер. Старик яростно погрозил кулаком в сторону леса.
   - Партизаны!.. - вскрикнул он хрипло. - И коней, ваше благородие, сукины дети... угнали... Коней!
   - Давно это было?
   - Да уж и не знаю, думается - век лежим.
   "Как умно держится", - с невольным восхищением подумала Катя.
   Затрещали ветки. Из темноты леса мчался один из четырех коней, угнанных партизанами, - белый, с черными "яблоками" на боках. Он пронесся мимо Кати так близко, что ее обдало ветром, и вылетел на большак.
   - Вот один! - радостно закричал Михеич.
   Он подскочил к коню и схватил за уздечку. Потрепав гриву, провел ладонью вдоль всей спины, и конь затих, опустив морду ему на плечо.
   Ридлер сказал что-то отрывистое, и солдат, стоявший рядом с Михеичем, вырвал у старика уздечку и вспрыгнул на коня. Конь заржал и понесся по большаку с явным намерением сбросить с себя непрошенного седока.
   - Ваше благородие! - вскрикнул Михеич. - Вы обещали...
   - Я обещал, когда ты продукты привезешь.
   - Привезу. Провалиться мне на этом месте, ежели не соберу еще раз честь честью. - Михеич перекрестился.
   - Тогда и коня получишь, - насмешливо сказал Ридлер. - А за битую морду... - Он вынул из кармана пачку бумажных денег, отделил две бумажки и швырнул их к ногам Михеича.
   Благодаря и кланяясь, Михеич поднял деньги.
   Ридлер покосился на лес. "Если прибежал конь, то за ним могут появиться и партизаны, а встретиться с ними здесь..."
   Он круто повернулся к своему танку; солдаты услужливо приподняли крышку. Михеич, как бы застыв, смотрел вслед лязгающим машинам, пока они не скрылись, потом скомкал в кулаке немецкие марки, швырнул их и вымыл снегом руки.
   - Ведьмюкин выкладок!.. Пошли! - сказал он односельчанам.
   Большак опустел. Немного обождав, Тимофей вылез из ямы.
   - С ними... Только возле них мне теперь держаться. Господи, не осуди! - прошептал он.
   Нашарив на снегу брошенные марки, Тимофей осветил их спичкой. Сквозь зубы процедил:
   - Не жирно платят за битую морду.
   До рассвета было еще далеко. Тимофей сунул в карман деньги и повернул обратно.
   
   
   

Глава двадцать пятая

   Снегопад приостановился лишь под утро. Снег мягко и пухло укрыл в лесу землю. Не стало ни мелких ямок, ни тропинок, и Зимин, чтобы не заплутаться, ориентировался на запомнившиеся ему деревья и полянки.
   Тяжело было у него на душе: действительность оказалась куда мрачнее, чем он ожидал.
   Немцы неплохо пользовались тем, что в отряде не стало радиоприемника. С утра до вечера передают они ложные сообщения о падении Москвы, напоминают об Одессе, сравнивают бои за оба эти города. И чтобы легче ввести в заблуждение, передают об Одессе так, как это сообщалось в свое время в советской печати. Говоря о стремительности и непобедимости немецких армий, они напоминают, как быстро, в одну ночь, была форсирована Волга в Певском районе. Слушают люди и думают: про Москву они ничего не знают, что там, а насчет Одессы - правда. Точно так же и советские газеты писали... И насчет форсирования Волги - на их глазах это было, - правда, в одну ночь и почти без боя...
   И в смятенные души истерзанных людей просачивается гнусный яд немецкой лжи. Люди с отчаянием оглядываются вокруг; кто бы опроверг? Чуть свет выбегают они на улицу, смотрят на ворота, на заборы - нет ли советских сводок, которые прежде почти каждую ночь расклеивали партизаны. Нет сводок, но вместо них стали появляться "беженки" из Москвы. Заходят они по ночам в дома, якобы в поисках пристанища, и с рыданьями рассказывают, как разрушают немцы Москву-матушку.
   Зимин заметил, что кое у кого и из партизан стала появляться повышенная нервозность.
   "Неизвестность - и отсюда все остальное, - думал он, шагая по скрипучему снегу. - Рассеять ее, вырвать народ из темноты. Но как это сделать? Не голые слова, а факты, факты нужны! Нужно, чтобы все эти истерзанные люди каждый день узнавали новые подробности о том, как растут и крепнут силы Красной Армии, как их братья и сестры за линией фронта дни и ночи проводят в самоотверженном труде, приближая час освобождения, и что час этот наступит... Да, это! Именно это!.. А для этого нужно, чтобы была связь с Москвой и через нее со всем народом".
   Впереди раздался окрик.
   - Свой! - вздрогнув, отозвался Зимин, удивленный тем, что так быстро пришел к поляне. Перед ним вырос Карп Савельевич - погорелец из Залесского. Поздоровались.
   - Чайка вернулась?
   - Так точно, товарищ командир, с час назад. Миновав еще двух патрульных, Зимин услышал стук топоров, визг пил и голоса. За деревьями белел сруб. Возле него суетились партизаны и партизанки - строили баню. Некоторые были в новых полушубках.
   "Карп Савельевич ничего не сказал - значит с Михеичем все благополучно", - подумал Зимин, остановившись и с удовольствием прислушиваясь к строительному шуму. В морозном воздухе стук топоров разносился с каким-то задором. Лихо взвизгивали пилы; голоса звучали весело. От всей стройки веяло радостным неправдоподобием - точно и не лютовала вокруг фашистская смерть.
   "После войны подамся в невропатологи и всем своим пациентам буду прописывать: кому топор, кому пилу. Великолепное средство для укрепления нервов!.. - пошутил он. в душе очень довольный этой своей мыслью - занимать партизан трудом в свободное от боевых дел время. - Хорошо, ребятки, хорошо. Бодрость духа-это полпобеды... Понадобится - на каждого по баньке построим - не повредит. А неизвестность! Гмм... конечно, так дальше продолжаться не может. Нужно достать приемник, хотя бы и пришлось для этого сделать налет на певский радио- узел".
   - А ну, дружно... Еще раз! - донесся со стройки го-лог Николая Васильева.
   Высокая сосна закачалась и с треском рухнула, взметнув вихрь снежинок.
   Голоса Кати не было слышно. Зимин взглянул на светлеющее небо. На востоке оно было серое, с бледной голубизной и чуть розоватое над верхушками деревьев, а ближе к западу - плыли облачка, похожие на грязные пласты ваты.
   "Часов семь, наверное", - определил он и пошел к поляне.
   В воздухе кружились редкие снежинки. Они лениво спускались на качающиеся ветки, на заснеженную землю и на головы Васьки и Ванюши Кузнецова, лепивших рядом с землянкой снежную бабу. Мальчишки раскраснелись. У Васьки за поясом торчал топор: вероятно, только что прибежал со стройки или собрался туда. Он увлеченно отделывал щепкой на круглом комке снега "скулы" и приговаривал:
   - Ты, Ваня, обожди, встань в сторону. Лицо сделать - это тебе не фрица шлепнуть. Фриц как ни сдохнет, это все равно, лишь бы сдох, а лицо изобразить - серьезное дело. Тут надо, чтобы все шарики в голове работали, как пулемет... Вот смотри!
   - Катя в землянке?
   Васька быстро обернулся и спрятал руки, смущенный тем, что Зимин застал его за явно ребяческим делом.
   - Там, товарищ командир. А мы вот, - он кивнул на улыбающегося Ванюшку, - игрушки все в голове, чего с него взять! Увидел снег, товарищ командир отряда, обрадовался, захотелось бабу смастерить, а руки, как крюки, - вот и возись с ним, показывай!
   Зимин, засмеявшись, толкнул дверь.
   В земляной нише чадила коптилка, бросая желтоватый свет на лица спящих партизан. Их было немного: часть из тех, что ходили с Катей встречать Михеича, и раненые. Катя лежала на верхней наре, устремив широко открытые глаза на печку, которая была сложена только вчера и, как следует еще не просохнув, дымила.
   Подтянувшись на руках, Зимин сел на край нар, возле катиных ног, и долго смотрел на ее потемневшее лицо.
   - Не нравишься ты мне за последние дни, Чайка.
   - Я сама себе не нравлюсь, Зимин, - не отрывая взгляда от печки, устало отозвалась Катя. - Вот хочется заснуть - и не могу. Только глаза прикроются - в мыслях Михеич... В ушах голос его стоит: "В Волгу люди бросаются". И не могу заснуть.
   Зимин ласково провел ладонью по ее руке.
   - Слышишь, как наши строители расшумелись? Пойдем поупражняемся, повалим парочку сосен.
   - Не хочется...
   - Заодно и о Михеиче расскажешь и о делах поговорим. Проверено, что обман с "налетом" не раскрыт?
   Катя кивнула.
   - Хорошо. Пойдем, расскажешь все поподробнее. Он уперся ладонями о нары, намереваясь спрыгнуть.
   - Я здесь расскажу, - остановила его Катя. - Ну, о "налете", что ж... Здесь все, к счастью, благополучно обошлось - немцы поверили... Я о другом хочу... С Михеичем разговаривала. Понимаешь, он правду сказал: теперь и они и мы в одной темноте. Что там сейчас, под Москвой? Тревожно на душе... Мы вот задерживаем восстановление моста, время придет - взорвем его, через свой район поезда не пропустим. А другие районы пропускают. Я тебе говорила: на линии Великие Луки - Ржев уже восстановлено движение. Что, если не удержится Москва, ведь тогда... Я хочу просить тебя... - Она села, умоляюще вскинув на него глаза. - Отпусти меня!
   - Отпусти-ить?
   - Да. Я перейду линию фронта, разузнаю все там и пойду по селам, расскажу им все, что сама видела и слышала.
   Зимин молчал. Мысль была неплохая, пожалуй, лучше той, на которой он сам остановился. Налет на певский радиоузел связан с громадным риском, а рация... Ведь ее и от своих можно принести. Только не Катя должна пойти.
   Не понимая его молчания, Катя побледнела.
   - Ты не подумай чего, отец. У меня...
   На нарах зашевелились. В другом конце землянки приподнялась забинтованная голова Саши, но Катя этого не заметила, по лицу ее от волнения красные пятна пошли.
   - Знаю - будет конец проклятым, только вот, понимаешь, душно, словно воздуха меньше стало... Отпустишь?
   Зимин покачал головой.
   - Тебя отпустить не могу.
   С улицы донеслись взволнованные крики. Дверь землянки распахнулась, в ней показалась радостная физиономия Васьки.
   - Самолет с красными звездами! "У-2"!
   Зимин и Катя в одно время соскочили с нар. Пробудилась вся землянка. Саша - он только вчера начал ходить, опираясь о стенки землянки, - спрыгнул на пол, как здоровый, и, сунув ноги в чьи-то калоши, побежал в одних трусах к двери. Зоя заплакала от обиды: она не могла подняться.
   На поляне было ослепительно светло, снег искрился.
   От бани на поляну выбегали партизаны. Впереди, махая шапкой, бежал Николай Васильев.
   Ветер трепал воротничок катиной голубой кофточки. От мороза обнаженные руки посинели, покрылись пупырышками, но Катя не чувствовала холода.
   - Родные! - закричала Катя и, спохватившись, умолкла: разве может человеческий голос долететь с земли до пилота?
   Самолет приветственно покачал крыльями, сделал круг над поляной, и тут же будто стая белых птиц отделилась от него и закружилась в воздухе. С криком: "Листовки!" партизаны кинулись в лес.
   - Иди оденься! - ласково обратился Зимин к Кате. Глазами, полными благодарных слез, напряженно следя за падающими листовками и за самолетом, она улыбнулась:
   - Ничего, отец, ничего...
   Самолет с гулом взмыл к облакам и там, в вышине, еще раз покачав крыльями, поплыл дальше, на запад.
   "Пролетел бы над всеми деревнями и селами района, чтобы все увидели эти краснозвездные крылья", - подумала Катя.
   - Есть! - донесся из лесу голос Любы Травкиной.
   - Есть! - прозвенел в другом месте голос Васьки.
   Крики, точно ауканье грибников, раздавались со всех сторон.
   Первым на поляну прибежал Васька. В руке он держал брошюру, еще две торчали у него из кармана.
   - Сталин!
   - Что - Сталин? - в один голос вырвалось у Зимина и Кати.
   Васька помахал брошюрой. С левой страницы, как только Катя развернула брошюру, на нее глянуло до мельчайших черточек знакомое и такое родное лица вождя. Она торопливо прочла вслух:
   - "Доклад председателя Государственного Комитета Обороны товарища И. В. Сталина на торжественном заседании Московского Совета депутатов трудящихся с партийными и общественными организациями г. Москвы 6 ноября 1941 года..."
   Глаза жадно побежали по тексту.
   Поляна быстро заполнилась партизанами.. Поднявшийся ветер стряхивал с веток снег, шевелил его на земле и мелкой пылью швырял на застывшую в безмолвии толпу.
   - "Великобритания, Соединенные Штаты Америки и Советский Союз объединились..."
   Не слышно было и шагов часовых, лишь сосны шумели, и, врываясь в их глухой шум, взволнованным голосом Кати звенели над поляной слова вождя - его призыв:
   - "...истребить всех немцев до единого, пробравшихся на территорию нашей Родины в качестве ее оккупантов".
   
   * * *
   
   К вечеру в лесу разыгралась метелица. Через дымоход в землянку влетало протяжное завывание ветра.
   - Потеплее оденься - вьюжит, - говорил Зимин, с суровой ласковостью оглядывая Катю, по-деревенски покрывшуюся серой шалью.
   Катя, чуть улыбнувшись, стащила с нар подаренный Михеичем полушубок.
   - Куда теплее!
   Партизаны тесно стояли в проходе, сидели и полулежали на нарах. Коптилка сумрачно освещала лица подруг. Все были взволнованы, но по-разному: Люба хмурилась, на лицах Зои и Веруньки Никоновой бледностью разлилась тревога, а у Нины Васильевой, стоявшей с братом возле самой двери, глаза смотрели восторженно, и на них поблескивали слезы.
   Васька взглядывал на Катю исподлобья и грыз ногти.
   Заметив, что крючок у ворота ее полушубка остался незастегнутым, Зимин застегнул.
   Катя, растроганная, пожала ему руку.
   - До свиданья, товарищи. Долго, наверное, не увидимся.
   Поднялся шум.
   - Лучше бы кто другой, Катюша. Я, например... - сказал Николай Васильев, когда дошла до него очередь прощаться. - Немцы - звери, а ты одна... в звериное логово...
   - Ничего, - ответила она рассеянно.
   ...По земле крутилась белая пыль. Одинокая березка, росшая у входа в землянку, пригибалась к земле голыми сучьями.
   Зимин взглянул на мутное черное небо, на котором точно в открывшемся окне, сверкнули две звездочки и, замигав, погасли.
   "Не могла переждать до завтра. Упрямая!" - подумал он с неудовольствием и, шагнув вперед, крикнул:
    - Катя! Зря не рискуй! Слышишь? Будет опасность - уходи.
   - Хорошо, - сквозь подвывание ветра долетел да партизан голос Кати.
   Полураздетые, они тесной толпой стояли у входа в землянку, не обращая внимания на вихрящуюся мглу.
   
   

Этот сайт создал Дмитрий Щербинин.