Мария торопилась. Мыльная пена летела на землю пышными белыми хлопьями, а брызги оставляли темные пятна на блеклом ситцевом халатике. Одна за другой шлепались в старенькую детскую ванночку выстиранные вещи. К влажному лбу молодой женщины то и дело прилипали надоедливые тополиные пушинки, щекотали ноздри. Мария с досадой провела Мокрой ладонью по лицу, поправила растрепавшиеся волосы.
«Неужели опоздаю? — думала она, с силой выкручивая белье. — Получится нехорошо: всех предупреждала, а сама явлюсь последней. Не вовремя, наверное, я затеяла эту стирку. Хотя, пожалуй, правильно. Когда вернусь, все высохнет, а вечером поглажу и Томе чемодан соберу».
Еще быстрее замелькали ловкие руки, и пахнущее свежестью, выполосканное белье доверху наполнило таз.
«Ну вот и все, — облегченно вздохнула Мария.— Теперь наверняка не опоздаю».
Она ловко подняла свою ношу и направилась в глубь двора, подальше от тополей, туда, где на столбах были натянуты веревки. Яркое солнце плавилось на металлических боках ванночки, пекло блестящие черные волосы Марии и заставляло ее жмуриться. Да, сегодня погода была как по заказу: ясная, теплая, солнечная, с небольшим ласковым ветерком — лучше для праздника и не придумаешь. А нынешний день, 22 июня 1941 года, для жителей Минска был не рядовым воскресным днем, а особым. В 12 часов дня должно было состояться торжественное открытие озера. Именно открытие, потому что раньше такого места, где можно было бы купаться, кататься на лодке, загорать, лежа на берегу, и гулять среди зелени у минчан не было. Идею вырыть озеро среди парка подал комсомол. Хорошую мысль одобрили, и было вынесено решение: каждый житель города Минска должен был вырыть несколько кубометров земли. Не один месяц в свое свободное время люди копали котлован для будущего озера. Рыли все, и старые и молодые, кто сколько мог, и дело двигалось успешно. Когда котлован был готов, на помощь пришли специалисты, и вскоре в парке появилось новое, светлое и глубокое озеро. Открытие его было всеобщим праздни-ком, всем не терпелось взглянуть на дело рук своих.
Вместе с другими рыла котлован и Мария. Она возглавляла бригады студентов и преподавателей своего института.
Бригада подобралась дружная, и была в этом заслуга Марии. Не случайно несколько лет подряд ее выбирали секретарем партийной организации Юридического института, и сейчас, хотя ее освободили от этой важной и хлопотливой работы, чтобы дать возможность как следует подготовиться в аспирантуру, все равно по старой памяти прислушиваются и тянутся к ней люди: поговорить по душам, посоветоваться. Вот и вчера она всем напоминала, что праздник начнется ровно в двенадцать, и просила быть в институте вовремя, чтобы потом всем вместе идти на озеро.
Думая о своем, Мария привычными жестами стала развешивать белье, прикрепляя его к веревке деревянными защепками. Как пестрые флажки, забились, затрепетали на ветру разноцветные детские вещички.
— Горе! Горе какое! — пронзительный крик разорвал тишину, заставил Марию вздрогнуть. Из окна барака по пояс высунулась соседка Лида. Лицо ее неестественно побледнело, а в широко раскрытых глазах застыл ужас.
— Горе! Война, началась война! — Крик звенел в ушах...
У Марии выпало из рук белье. Машинально она нагнулась, подняла выпачканную в пыли белую кофточку и повесила ее на веревку.
— Маруся, ты слышишь, война! — продолжала кричать соседка.
Не понимая, что она делает, Мария кинулась на середину двора, где на столбе висел громкоговоритель. Со всех сторон сюда бежали люди.
Только первые слова из обращения Молотова дошли до сознания Марии, дальше она все воспринимала как сквозь сон.
— Брест горит, Барановичи горят, — доносились до нее отдельные фразы.
Смысл их был настолько нереален, что в них нельзя было поверить. Ее ум привычно воспринимал слова «Брест», «Барановичи», «гореть». Они были знакомы и привычны, но сочетание их никак не хотело проникать в сознание.
«Война! Война с Германией! Нет, этого не может быть. Я, наверное, что-то не так понимаю», — билась неотвязная мысль.
Мария оглянулась по сторонам. Как все сразу изменилось, даже трудно узнать людей. Женщины плачут, лица мужчин непривычно суровы. И белье на веревке, и тень от дома, и чириканье воробьев на тополе — все это заставляло сжиматься сердце, все приобрело не-обыкновенную четкость и значимость.
Горячие слезы побежали по щекам Марии.
— Не смей плакать, ты же коммунистка! — вдруг закричал на нее Жора, муж ее соседки. — Мы их сразу разобьем.
Мария попыталась улыбнуться, но не смогла. Почему он напомнил ей, что она коммунистка, подумалось ей, ведь раньше Жора никогда так не говорил. И тут же поняла, что с этой минуты слово «коммунист» приобретало в сознании людей новый смысл.
— Сидите дома и никуда не смейте уходить, — сказал сосед, — а я пойду в военкомат, все узнаю. Ждите меня.
Он ушел, ушли и другие мужчины, плачущие женщины остались во дворе.
«Но я-то ждать не могу, — сообразила Мария. — Надо бежать в институт. Там товарищи, там друзья, надо же решить всем вместе, что делать».
— Лида, родная! Ты никуда не уходи, — попросила она соседку, — а я побегу в институт, узнаю, что там, а потом домой вернусь. Если вдруг Тома приедет или Юру привезут, ты их встреть, пусть пока у тебя посидят, а я скоро буду.
Мария выскочила на улицу и только тут вспомнила, что она в старом халатике и в тапочках на босу ногу. Вернулась, быстро накинула платье и побежала в институт.
В институтском дворе толпились люди. Никто толком не знал, что надо делать, — трудно было поверить в страшную весть.
Ректор взял слово.
— Товарищи, — негромко объявил он, — положение ложное. Договоримся так: сейчас все расходимся по домам, а к вечеру собираемся вновь в институте. Вот пока все...
Двор быстро опустел, но в кабинете ректора собрались несколько преподавателей и студентов — членов партбюро.
— В институт придет тот, кто сможет, — начал разговор ректор. — Сейчас нельзя сказать, что будем делать дальше, ясно одно: сложа руки сидеть не придется. Поэтому, товарищи, тратить время не стоит, делать выводы придется позже. Расходитесь. А тебе, Мария,— обратился он к Осиповой, — вообще не обязательно приходить: у тебя ведь двое ребят. Смотри сама, как получится.
Мария медленно побрела домой. Ее тихая улица, деревянные дома, похожие друг на друга, и двухэтажный домик, в котором она жила, затененный высокими тополями, казались ей сейчас совсем другими. Вроде бы ничто не изменилось вокруг, все оставалось на месте, но все стало иным. Мария не смогла сразу сообразить, что же все-таки произошло. Она еще и еще раз оглядывалась и вдруг поняла: улица, всегда такая многолюдная в воскресенье, теперь была пуста, даже не было детей, которые вечно путались под ногами и мешали прохожим. Стояла непривычная и пугающая тишина.
Дома Марию ждала заплаканная соседка.
— Жора еще не вернулся. Твоих ребят тоже нет. Что же это теперь будет, Марусенька? — Женщина растерянно посмотрела на Марию и снова заплакала.
— Не плачь. Подожди, все выяснится, — пыталась утешить ее Мария. — Не может быть, чтобы не разобрались. Скажут, что надо делать, и Жора скоро придет.
Лида затихла и только время от времени вопросительно поглядывала на Марию. Та молча гладила белье, складывая его в аккуратную стопочку.
Наступил вечер, и Мария снова пошла в институт. Около здания института, как и днем, толпились люди. Многие из них, видимо, так и не успели переодеться, и белые праздничные рубашки мужчин были далеко видны в уже сгущавшихся сумерках. Мария огляделась по сторонам: пришли не только те, кто был утром, явились и другие — в основном все студенты.
Среди них Мария увидела третьекурсника Рафу Бромберга — руководителя институтского джаза. Он что-то говорил товарищам и возбужденно размахивал руками.
— Рафа! — негромко окликнула его Мария.
Он тут же подошел и вопросительно посмотрел на нее. Кудрявый, черноволосый, с белыми зубами, такими заметными на смуглом лице, Рафаэль всегда обращал на себя внимание. Он пользовался всеобщей симпатией, и везде и всюду у него было множество друзей. Его знали и любили не только товарищи по институту, но и молодые рабочие-строители (среди них было много цыган), в клубе которых он организовал самодеятельность, и ребята с завода, откуда Рафаэль пришел в институт. Не было ни одного праздника в городе, куда не приглашали бы студенческий джаз с его веселым и остроумным руководителем. Популярность Рафы была велика и заслуженна.
Рафаэль жил в семейном студенческом общежитии на Заславской улице вместе с женой Галей Липской и маленькой дочкой Светланой.
— Что будем делать, Маруся? — деловито спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Мы с ребятами, как услышали сообщение, прямо с экзаменов побежали в военкомат. А нас обратно отправили, сказали — идите и занимайтесь, когда надо будет, позовем. Вот мы здесь и ждем...
Мария не успела ничего ответить. Из дверей института вышел ректор и коротко сообщил, что сейчас все должны разойтись, — кто будет нужен, того вызовут.
— В парткоме и в дирекции всегда кто-нибудь будет дежурить, так что связь друг с другом будем держать через институт, — закончил он свое сообщение.
— Я буду в общежитии на Заславской, — предупредил Рафа Марию, — а если вдруг меня не будет дома, мои всегда скажут, где меня найти.
Так и договорились на будущее, и Мария вернулась домой.
Жоры все не было...
Мария сидела у соседки и молча смотрела, как та возится с детьми. Генка безмятежно уснул в своей кроватке, а Толик капризничал и не хотел ложиться. Наконец и он угомонился. Мария сидела выпрямившись, положив руки на колени, и машинально поправляла сползающее с мальчика одеяло.
— Где Жора? Может, с ним что случилось? — все время повторяла Лида. — Что теперь будет?
— Ничего с ним не случилось. Придет Жора, — отвечала уверенно Мария, но мысли ее были о другом. Думала о своих детях: где теперь дочь Тома? Может быть, еще у тетки на стекольном заводе «Октябрь», а может, уже торопится домой в Минск? И поехать за ней нельзя — разминешься в пути, и кто знает, удастся ли когда-нибудь встретиться. А как быть с Юриком? Наверное, привезут ребят с детским садом в город. А если нет — что делать тогда?
Так и молчали обе женщины, каждая думала о своем и в то же время об одном и том же: как же теперь жить? За окном уже была глубокая ночь, когда раздался стук в дверь. Обе женщины кинулись открывать. На пороге стояла молоденькая руководительница детского са-да, держа на руках сонного Юру.
— Завтра будут детей эвакуировать, — не проговорила, а прошептала она: от волнения и усталости у нее почти пропал голос. — Подготовьте смену белья и пару носков. Больше ничего брать не надо. — Места очень мало...
Она ушла не попрощавшись, а Мария с Лидой так и остались стоять, растерянно смотря ей вслед. В эту ночь Жора так и не пришел... Новый день принес с собой неожиданности: в небе появились фашистские бомбардировщики. Нагло и уверенно они шли над городом, сбрасывали бомбы на дома, на мирных жителей.
У Марии больно сжалось сердце, когда она увидела, как маленький и такой хрупкий на вид ястребок с красными звездами на крыльях стремительно бросился в атаку. Он яростно атаковал фашистский самолет, расстреливающий из пулеметов сбившихся в беспомощную толпу женщин и детей. Ястребок отвлек на себя внимание врага и упал вниз, оставляя за собой черный дымный хвост...
Больше всего бомбили аэродром. Небо заволокло дымом, сквозь который прорывался огонь. Дым менял свою окраску и становился черно-красным — горели бензобаки, пылали ангары и другие строения на аэродроме. Дым становился все гуще, и казалось — траурная пелена медленно накрывает город. Фашисты сбросили еще бомбы — теперь на товарную станцию,— а потом уже стали бомбить жилые кварталы. В разных местах города расцветали пышные рыжие цветы пламени.
...Мария, крепко держа за руки спотыкающихся и всхлипывающих ребятишек, быстрыми шагами шла к детскому саду. Юра и Толя, сын соседки, сжимая изо всех сил в ручонках узелки со своим нехитрым имуществом, с трудом семенили за ней. Лида осталась дома с маленьким Генкой — не могла уйти, провожала Жору на фронт.
Вот и двор детского сада, освещенный странным дрожащим светом — рядом горело какое-то здание. Прижимаясь к кустам, стояли люди, а в глубине двора шофер хлопотал у автобуса. Мария уже направилась к руководительнице, когда ее окликнул кто-то:
— Иди к нам, и ребят давай сюда, к кустам поближе. А то не ровен час попадете под обстрел, видишь, как низко летает.
Мария подвела мальчишек к кустам, сама стала рядом. Ребята крепко вцепились в ее руки. Вдруг резкий свист разорвал воздух — совсем близко за дорогой упала бомба, вверх взлетела пыль и земля...
Мария кинулась к мальчикам, закрыла своим телом Юру и Толю. Замерла... Самолет спустился ниже и обрушил свинцовый поток на «важный стратегический объект» — аккуратный деревянный домик среди тополей, яркие деревянные грибы возле песочниц и перепуганных детей с узелками. Взрослые судорожно хватали плачущих ребят и вталкивали их в автобус. Казалось, машина уже полна и больше в ней не поместится ни один человек, но каким-то чудом она принимала все новых и новых ребятишек, пока во дворе не осталось ни одного. Мария даже не успела попрощаться с сыном. Чьи-то руки подхватили его и понесли к автобусу.
— Мама, мамочка! — надрывался Юрка.
— Тетя Маруся, возьми меня домой! — вторил ему Толик.
Их крики рвали душу Марии. От горя у нее потемнело в глазах. Откуда-то из дымной пелены выскочил самолет. Может быть, это вернулся все тот же фашист, а может, и другой такой же ас, заработавший славу на расстреле женщин и детей. Снова визг и грохот раскололи плотный от пыли воздух.
Когда Мария пришла в себя, автобуса во дворе уже не было — шофер каким-то чудом умудрился благополучно вывести громоздкую машину на дорогу.
Мария медленно шла, а в голове звучали одни и те же фразы:
«Возьми меня домой! Мама! Не уходи! Домой! Домой!» — надрывали душу детские голоса. А есть ли вообще этот дом, цел ли? Как жить дальше? Как остаться одной, оторванной от детей? Мысли метались как испуганные птицы, а на землю все ниже и ниже опускались гарь, дым и копоть — дышать становилось все труднее и труднее...
На другой день снова был налет. Теперь уже во многих местах возникли пожары. Горел центр, полыхали привокзальные кварталы, огонь перебрасывался с одного здания на другое, жадно захватывал все, что могло гореть. Неожиданно по улицам потекли грязные ручьи, они стремились вниз к реке, прихватывая на своем пути-бумажки, щепки, все, что могли унести. Как будто наступила весна и бурно тающий снег на глазах превращался в мутноватые потоки воды. Но это не были ве-сенние радостные воды — бомба прорвала водопроводные трубы.
Сначала люди пытались тушить пожары, как-то остановить воду, но бомбежка не давала работать. Огонь рушил стены, выгибал железные балки, начисто выжигал все внутри зданий, и на месте теплых, уютных домов оставались закопченные пустые коробки, зиявшие провалами окон. От гари и дыма першило в горле, перехватывало дыхание.
Пожар миновал дом, где жила Мария, хотя соседние улицы скрылись за черным дымом. А над горящим городом появлялись все новые и новые фашистские бомбардировщики...
В Кузнечном переулке было людно: устанавливали зенитные батареи. Возле дома Марии тоже поставили орудие. Чтобы его замаскировать, жильцы дома срубили тополя и ветками прикрыли пушку...
Женщины с жалостью смотрели на усталые лица зенитчиков, на их покрасневшие от бессонницы глаза, пропыленную одежду и растоптанные сапоги. Видно, пришлось им совершить изрядный марш-бросок, прежде чем они установили здесь свои зенитки.
— Сынки, вы бы поспали, а мы пока подежурим, — предложил кто-то из женщин. — Все равно мы не ляжем, а вы хоть немного отдохнете. Как их самолеты появятся — мигом разбудим.
Так и сделали. Артиллеристы, оставив по одному человеку у орудий, разошлись по квартирам, а женщины сидели на крылечке и слушали настороженную тишину. Дежурила со всеми и Мария, напряженно всматривалась в темное небо, как. будто можно было заранее знать, откуда появятся вражеские самолеты.
Начало светать, небо из темно-чернильного становилось каким-то сиреневатым, потом посерело, а затем стало совсем светлым. С первыми лучами солнца начался массированный налет...
И так каждый день — город горел, задыхался в дыму и гари. Толпы людей покидали Минск. Трудно было поверить, что в городе так много детей. Глядя на бесконечные вереницы женщин, несущих детей на руках или толкающих перед собой коляски с малышами, Maрия впервые поняла, какая огромная ответственность лежит на всех тех, кто может защищаться сам и защищать другого.
Мария не находила себе места. Она еще раз сбегала в институт и поняла, что ничего конкретного ей там пока сказать не могут. Договорились, что она сама будет держать связь с институтом, а не ожидать, когда ее вызовут.
— Тебе ведь надо дочку найти, — сказала Марии Лида. — В такое время порознь плохо...
Легко сказать — найти дочку, а где она теперь? Наверное, все ждет мать у тетки, вряд ли кто отпустит ребенка одного в такое тревожное время в город, а везти Тому в Минск некому: у сестры сейчас своих хлопот достаточно. Мария решила идти за девочкой. Фашисты уже успели превратить в пылающие развалины большую часть города, и толпы людей, захватив самое необходимое, покидали Минск.
В ночь на 26 июня Мария, Лида и еще одна соседка вышли из города по Могилевскому шоссе. Мария с узелком шла размеренным шагом и несла переброшенное через руку недавно купленное демисезонное пальто. Когда собирала вещи, то машинально подумала:
«Новое пальто не надену — изомнется в дороге». Мысли все еще работали по-прежнему, как будто бы женщины отправлялись за город на прогулку, а пальто дорогое, и его просто так не расстелешь на траве или на берегу речки, чтобы отдохнуть и позагорать. Это все были «вчерашние» мирные мысли, и от них не так-то просто было сразу отключиться.
Мария шла, погруженная в свои невеселые думы. Иногда она брала на руки кого-нибудь из ребят и продолжала идти вперед, не чувствуя их тяжести. Так добрались они до деревни Заболотье, где остановились на ночлег, а утром, когда проснулись, то увидели людей в военной форме.
— Это наши, — обрадовалась соседка. — Смотри, Маруся, наши.
Действительно, в деревне расположились красноармейцы.
«Что это они тут делают? — мелькнула мысль у Марии. — Свободна ли впереди дорога?» Она направилась к солдатам, но вдруг ее ноги точно примерзли к земле. Солдаты говорили по-немецки.
- «Наверное, послышалось, — подумала Мария, — не может этого быть».
Она не знала еще, что немцы выбросили на парашютах своих десантников, переодетых в красноармейскую форму. Уже через несколько дней все поняли, кто такие эти «красноармейцы», но сейчас красноармейцы, говорящие по-немецки, были для Марии полной неожиданностью.
— Ком, фрау! — позвал один из них Марию. — Ком! — Человек поманил ее рукой. Сколько раз потом приходилось ей слышать эту ставшую привычной фразу и видеть этот жест, но сейчас все это казалось странным, как в кошмарном сне. Мария быстро вернулась к своим спутницам.
— Пошли отсюда скорей, пока не поздно, — позвала она. — Это не наши, это немцы...
Женщины задворками выбрались из деревни и пошли обратно в Минск.
Когда Мария уходила из города, пробираясь среди черных руин и искореженных балок, она с горечью думала:
«Всего несколько часов надо на то, чтобы превратить целый город в развалины, а сколько сил и средств было затрачено, чтобы его построить?»
Мария даже попыталась прикинуть, сколько требуется времени, чтобы построить хотя бы один новый дом, но мысли разбегались, и она перестала считать. Сейчас они возвращались по другим улицам, но и здесь было все то же самое: мертвые здания и люди в перепачканной, изорванной одежде. За эти два дня, пока женщины отсутствовали, случилось самое страшное: в Минск вошли гитлеровцы.
26 и 27 июня наши войска вели жестокие неравные бои на подступах к городу, но 28 июня части второй и третьей танковых групп врага прорвались и захватили Минск.
И вот теперь Мария увидела, как по улицам ее родного города бесконечной лавиной идут фашистские танки и машины, трещат мотоциклы, слышится незнакомая лающая речь. Мария чувствовала, как у нее комок стоит в горле, даже трудно было дышать, но не от гари и дыма, а от ненависти и боли. Невыносимо было смотреть на все это. За сорок восемь часов город стал неузнаваем. Так бывает и с людьми, перенесшими неожиданное горе.
Мария не помнила, как добралась до своего дома, сколько времени шла. Все привычное стало чужим, и даже, казалось бы, не подвластный никому белый тополиный пух стал теперь от сажи и копоти черным и, как траурная вуаль, медленно покрывал опустевшие улицы. Началась новая, не укладывающаяся ни в какие понятия жизнь, и надо было жить. И жить, не просто существовать, а бороться...
Гитлеровцы начали устанавливать новые порядки. Сразу же ввели комендантский час, по улицам ходили бесчисленные патрули, проверяющие документы. Осипова с удивлением обнаружила, что ее документами интересуются довольно часто. Казалось, ничего не было в ней особенного, но невольно на ней задерживался взгляд, и так было с самых первых часов оккупации. Она никак не могла понять, почему такое происходит, и даже спросила об этом у соседки Лиды.
— А ты выглядишь очень гордой и смотришь прямо, — не задумываясь объяснила та и, заметив недоумевающий взгляд Марии, продолжала: — Когда ты рядом, себя как-то уверенней чувствуешь и не так страшно, вроде ты помочь и заступиться можешь.
Больше Лида ничего не добавила, но в этих нескладных словах она сформулировала основное: всех поражало то непоколебимое спокойствие, чувство силы и уверенности, которое исходило от Осиповой. Наверное, эти качества были в ней и раньше, но война выявила, подчеркнула их. Мария при любых обстоятельствах оставалась Человеком, и это чувствовали все, кто имел с ней дело. Ощущали это и немцы: недаром ее так часто останавливали патрули и полицаи — лицо этой женщины, одетой или в поношенное ситцевое платье, или стиранную кофточку с юбкой, ее прямой и честный взгляд вызывали у них глухое раздражение; но придраться было не к чему, и, грубо обругав или толкнув, ее отпускали. Но то, что раздражало врагов, привлекало к ней друзей. Те, кто знал Осипову до войны, могли бы сказать, что так было и раньше: к парторгу Юридического института Марии Борисовне люди шли со своим самым личным. Знали: Осипова внимательно выслушает, правильно рассудит и сделает все, что может. Она не читала нотации, не поучала, не смотрела сверху вниз, не прикидывалась всезнайкой. Но люди инстинктивно чувствовали ее внутреннее тепло, такт, желание помочь.
Никто никогда не учил Марию высокому искусству дипломатии, она всегда руководствовалась своей совестью, совестью коммуниста. А в партию Осипова вступила, как только ей исполнилось восемнадцать лет. Мария хорошо знала по собственному опыту, как трудно может быть человеку, особенно молодому, когда он еще почти не знает жизни и попадает в сложную обстановку. И в то же время знала Мария, что если человек по-настоящему чего-нибудь захочет, то он обязательно этого добьется. Она сама, дочь рабочего стекольного завода в Серковицах, рано узнала, что такое труд. Марильке, как ее звали в семье, было одиннадцать, когда она пошла на завод разносить ломкие оконные стекла. Это считалось «легким» трудом. А как же ей было не работать, когда в семье, кроме нее, еще шестеро братьев и сестер. На этом же заводе работали и остальные дети. Отработав шесть часов, Марилька помогала дома, но все же, несмотря ни на что, она еще успевала бегать в школу. При заводе была трехклассная школа, умещавшаяся в одной большой комнате. Мария окончила школу, пройдя за год два класса.
Мария по-прежнему работала на заводе, училась, вела большую общественную работу. Девушку приняли в комсомол, а потом как лучшую активистку рекомендовали в партию. 8 марта в клубе завода в торжественной обстановке первичная организация приняла Марию в партию. Оставалось дело за райкомом.
С замирающим сердцем вошла Мария в кабинет секретаря райкома, тихо поздоровалась. Секретарь пристально смотрел на стоящую перед ним Марию.
— Садись, Марилька, — сказал он. — Послушай, что я тебе скажу.
То, что секретарь назвал ее Марилькой, сразу расположило к нему девушку — так называли ее родные, друзья и подруги.
— Понимаешь, в чем дело, — ласково продолжал секретарь, — не можем мы тебя сейчас в партию принять, придется подождать.
У Марии от обиды и неожиданности даже слезы брызнули из глаз.
— Почему же? — только могла она спросить.
— По Уставу нельзя, тебе только семнадцать недавно исполнилось. Подождем немножко, обязательно примем. Да ты не плачь. — Секретарь райкома вышел из-за стола, сел рядом с Марией.
— Ну не плачь, Марилька, — утешал он ее. — Я тебе говорю, как исполнится восемнадцать, сразу же примем. О тебе и твои заводские просили, но Устав для каждого нельзя менять, ты же сама понимаешь. — Секретарь достал из ящика стола бумажный кулек и дал его Марии.
— Ну а пока ты иди, не огорчайся так, скоро сам тебе билет вручу.
Мария вышла из кабинета с бумажным пакетом в руках и так, не вытирая слез, пошла по коридору. Уже выйдя на улицу, она раскрыла кулек — там были конфеты «Раковые шейки».
«Он меня считает совсем маленькой, — подумала Мария, — ну и пусть...» Она шла по улице, плакала и ела хрустящие полосатые конфеты, не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих...
Через несколько месяцев, в 1928 году, Марию Осипову приняли в партию. В 1933 году вся семья переехала в Минск, и здесь Мария начала учиться в Высшей партийной школе имени Ленина, но ее мечтой было поступить в Юридический институт, чтобы потом стать судьей. Осипова добилась своего — она поступила в Юридический институт. Пришлось трудно: у Марии была уже своя семья — двое маленьких детей. Надо было и учиться и работать, времени было в обрез. Но все равно Мария не могла быть в стороне от общественной жизни — ее три года подряд выбирали секретарем партийной организации Юридического института. Осипова отлично окончила институт, ее рекомендовали в аспирантуру, а одновременно с этим на нее поступила заявка из Верховного суда, и Марию направили туда на работу. Но Осиповой очень хотелось стать специалистом высшей квалификации и только потом посвятить себя любимой работе. Она настойчиво просила, чтобы ее отпустили в институт, и в конце концов добилась своего: ее зачислили в аспирантуру, одновременно доверив заведовать кабинетом истории партии в институте. Все дни были насыщены до краев. Особенно много времени отнимала общественная работа: люди шли к ней со своими радостями и печалями — знали, что она поймет, посоветует и, если надо, поможет.
Вот почему, когда началась война, сразу потянулись к ней люди: они знали, что ей можно безоговорочно верить. Марии было трудно измениться, не умела она ходить, смиренно склонив голову, и опустив глаза вниз, но это нужно было делать, чтобы тебя не раскрыли враги. И Мария научилась перевоплощаться то в развязную и наглую спекулянтку, то в запуганную крестьянку, то в самоуверенную жену полицая, то в бесправную жительницу гетто.
Впоследствии этот дар перевоплощения не раз выручал Осипову, спасал жизнь не только ей, но и другим. Но все это было позже, а пока Мария училась сдерживать себя и быть незаметной. Она никак не могла решиться уйти из Минска искать дочь, трудно было сразу сообразить, где лучше находиться ребенку. В городе с каждым днем жизнь становилась все сложнее и опаснее: приказы следовали один за другим. В числе первых появился приказ о том, что все мужчины в возрасте от 17 до 25 лет должны явиться для регистрации на площадь к Театру оперы и балета.
Сначала на этот приказ никто не реагировал, и вслед за ним незамедлительно появился второй, лаконичный и убедительный: «За невыполнение приказа — расстрел».
На регистрацию шли неохотно, но все-таки шли. Одни — чтобы выяснить, в чем дело, а потом уйти, другие — чтобы выполнить, как им думалось, простую формальность. Но у фашистов были свои планы. Вблизи театра расположились немецкие солдаты с винтовками. Когда первая группа мужчин приблизилась к зданию театра, их ловко окружили и, уже никуда не отпуская, повели на Сторожевское кладбище, где, как выяснилось позже, немцы создали гражданский лагерь. Солдаты оцепили растерянных и недоумевающих людей, а при попытке покинуть лагерь, не вдаваясь ни в какие объяснения, безжалостно расстреливали их на месте.
Никто больше не шел добровольно на регистрацию, и фашисты начали без разбора хватать всюду всех мужчин и «сортировать» их на военных и штатских. Основной приметой для такого разделения являлась прическа: всех остриженных под гребенку считали красноармейцами и направляли в лагерь для военнопленных. Условия в этих лагерях были ужасны: пленных оставляли без воды и пищи по нескольку суток. Особенно тяжело было переносить отсутствие воды, а если при этом учесть, что совсем рядом перед глазами измученных людей текла река, то страдания становились невыносимыми. Наиболее решительные пробовали спуститься на берег, но смельчаков методично расстреливали. Возле лагеря стояла толпа женщин, пришедших к своим близким. Время от времени им разрешали передать в лагерь немного пищи и воды, но, так как среди задержанных было много приезжих, к которым никто не мог прийти, местные жители делились с ними, и этих передач хватало ненадолго...
День ото дня к военнопленным подойти становилось все сложнее. Правда, в самые первые дни оккупации фашисты, чтобы завоевать симпатии местного населения, отпускали домой военнопленных минчан. Если какая-нибудь женщина, придя в лагерь, подтверждала, что там находится ее муж, отец, сын или брат — житель Минска, то его отпускали. Многим пленным спасли жизнь такие самозванные родственники... Но так продолжалось недолго.
Через некоторое время в четырех километрах от Минска в деревне Дрозды фашисты огородили колючей проволокой небольшой участок земли и организовали там концлагерь. Вот туда-то без суда и следствия сгоняли под конвоем задержанных и держали там, несмотря на то, что люди гибли от жары, голода и жажды. Из этого лагеря уже нельзя было уйти только потому, что ты местный житель. Теперь фашисты уже не пытались заигрывать с местным населением. Начались массовые расстрелы евреев. Хотя даже незнакомые люди сплошь и рядом отдавали свои паспорта, чтобы выручить человека, попавшего под подозрение, их старанья были напрасны: немцы безжалостно расстреливали евреев.
Мария уже знала обо всем этом, она вместе с другими женщинами приходила туда, где держали пленных, передавала им хлеб и воду, но все время остро чувствовала, что этого мало, что нужно делать что-то еще, что-то большее.
«Надо действовать!» — эта мысль неотвязно преследовала ее, не давала покоя ни днем, ни ночью.
Стоило Марии лечь, как перед ее глазами возникали разрушенные дома, груды битого кирпича на месте добротных, красивых зданий, заборы, на которых были наклеены объявления на белорусском и немецком языках.
Все объявления, хотя на первый взгляд говорили о разном, сводились к одному и тому же — они запрещали людям жить.
«За оскорбление немецкой армии — смерть».
«За укрытие беглых военнопленных — смерть».
«За укрытие оружия, боеприпасов, радиоприемников — смерть».
Большинство объявлений были на обычной бумаге, а некоторые — о смертной казни — на ярко-красной, как будто кровь невинных жертв выступила на бумаге.
А вперемешку с немецкими объявлениями на остатках стен — углем, мелом или просто выцарапанные чем попало — взывали о помощи и справедливости написанные разными почерками лаконичные строчки.
«Где вы? Я нахожусь...» — далее следовал адрес и подпись. Люди искали своих близких.
Каждый день приносил все новые запреты. Появился приказ, в котором сообщалось, что за укрытие «коммунистов, комиссаров и большевиков — смерть», а за выдачу их — награда. С немецкой точностью указывалась сумма, положенная за коммунистов и комсомоль-цев. Разве можно было спокойно жить, видя и помня все это?..
Мария поняла, что оставаться сейчас в городе опасно, надо уходить и искать связь с теми, кто уже начал действовать. Но сначала она решила пойти на стекольный завод к сестре и выяснить, где дочь. С трудом она добралась до завода «Октябрь» и застала там Тамару. Оказывается, девочка сразу же, как только услышала объявление по радио о начале войны, умолила взрослых, чтобы ее отправили домой в Минск. Ее с трудом усадили в поезд, но состав так и не дошел до места назначения, до города оставалось еще тридцать километров. Люди пошли пешком, вместе со всеми шла и двенадцатилетняя Тамара. Уже на подступах к Минску встретившиеся солдаты посоветовали беженцам вернуться назад, не заходя в город. И побрела обратно худенькая девочка с упрямым лицом и тонкими косичками. Так шла она несколько дней, оставив за собой сто тридцать километров. Еле живая, со сбитыми в кровь ногами добралась Тома к тетке на стекольный завод.
Осипова появилась на заводе «Октябрь» неожиданно. Сестра встретила ее слезами, дочка красноречивым молчанием, которое часто говорит больше всяких слов.
«Больше ее не оставлю, — решила Мария, — возьму с собой в город, а там видно будет...»
Переночевали, а утром мать с дочерью снова отправились в Минск. Шли медленно: у Томы болели ноги. Впрочем, если бы даже и не болели, быстрее идти было невозможно: впереди них шли люди. Шли густой толпой, очень медленно. У многих не было сил идти быстрее, они уже прошагали изрядный кусок земли, и невольно остальные включались в этот ритм и тоже шли, сдерживая шаги, как это бывает на похоронах, где все равняются по самым первым, по тем, кто идет за гробом...
Когда Мария с дочкой дошли до уже занятых немцами Осиповичей, девочка не смогла идти дальше, заболела. Сначала Мария растерялась. Остаться в чужом, оккупированном врагом месте с заболевшей дочерью казалось немыслимым. В голову приходили дикие мысли — пойти в больницу, дать телеграмму домой, на работу в Юридический институт, в конце концов обратиться за помощью в райком партии. Но мимо проходили чужие патрули, и не было больше той жизни, которая была так привычна, так нужна. Не было ни больницы, ни телеграфа, ни Юридического института и уж подавно райкома. Был вот этот краснощекий немец с приклеенной к нижней губе сигаретой, стоявший, слегка расставив ноги, посреди улицы и проверявший документы у испуганной девушки. На груди у него висел автомат. Он стоял уверенно, как хозяин, а девушка сжалась, втянула голову в плечи, как нахохлившаяся птица, не смея поднять глаза. Наконец солдат протянул бумаги. Девушка поклонилась и заспешила прочь. Он был хозяином, а она рабыней. Так, во всяком случае, хотелось думать этому красномордому солдату и так не хотелось думать Марии. И, может быть, именно в эту секунду Мария с предельной ясностью поняла, что будет рисковать жизнью, скрываться, перевоплощаться, красть, стрелять — делать все, абсолютно все необходимое для того, чтобы именно она, Мария Осипова, ее дочь Тамара и только что ушедшая девушка были хозяевами, а не этот вот немец с автоматом на груди.
На второй день пребывания в Осиповичах Тамара почувствовала себя лучше, и Мария Борисовна стала искать хоть какую-нибудь возможность добраться до Минска. На статную черноволосую женщину с озабоченным лицом обратил внимание немецкий переводчик и остановил ее.
— Кто ты и куда идешь? — спросил он, бесцеремонно хватая ее за отворот жакета.
Мария сразу нашла ответ, и потом много раз ее выручала находчивость.
— Вдова я. Моего мужа и всех родных большевики расстреляли. Вот идем с дочкой в Минск, а она заболела...
Переводчик поверил. Быстро отдал приказание, и Марию вместе с девочкой пропустили на платформу. Вскоре поезд тронулся к Минску.
Удивительная все-таки вещь человеческая психика. Если бы каких-нибудь две недели назад Марии сказали, что она почти три дня будет трястись на открытой железнодорожной платформе с больной дочерью и быть при этом благодарной судьбе, она бы даже не рассмеялась, настолько дикой показалась бы выдумка. А сейчас, полулежа на грязном, выщербленном полу платформы и прижимая к груди спящую девочку, она понимала, что ей повезло, что пешком Тамара, наверное, не дошла бы до Минска. Колеса ритмично посту-кивали на стыках, усыпляли, и Мария то и дело встряхивала головой, чтобы прогнать сон. Надо было загораживать солнце, чтобы не пекло оно спящего ребенка, отгонять мух. Но эти трое суток пути не прошли даром. В десятый, сотый раз обдумывала Мария будущее, рисовала в своем воображении все то, что сделает, борясь против оккупантов.
В конце третьего дня они, наконец, добрались до Минска. Мария не рискнула сразу идти домой: кто знает, что ее там ждет, — ведь всем известно, что она коммунистка. Правда, большинство соседей — свои, надежные люди, но все же надо быть осторожной, тем более что с ней ребенок. Тома пошла домой, а Мария сидела на чьей-то чудом уцелевшей лавочке перед разрушенным домом и ждала. Девочка вернулась с хоро-шими известиями: дом пока цел, никто Марию не искал, можно смело идти. То и дело оглядываясь, Мария пробралась до своей улицы, незаметно проскользнула во двор. Теперь они дома.
Лида, соседка, встретила их как самых близких.
Мария назавтра утром пошла на Заславскую в общежитие искать там верных людей...