Молодая Гвардия
 

А Самойлов, Б.Скорбин.
ВЕРЮ В ТЕБЯ

Глава девятая
„МЕДИЦИНСКАЯ ГРУППА"

Как жить? Этот вопрос волновал не только молодых людиновцев. О «правильной жизни» в тяжелые дни фашистской оккупации думала не только Мария Кузьминична Вострухина, когда, морщась от боли в ногах, выходила чуть свет с опасным грузом — листовками, спрятанными на дне порыжевшей от времени кошелки. Этот вопрос задавали себе десятки, сотни жителей маленького городка, затерянного в Брянских лесах. И каждому хотелось поскорее найти ясный и верный ответ.

Олимпиада Александровна Зарецкая — медицинская сестра Людиновской городской больницы — теперь почти ежевечерне навещала брата — отца Викторина. В душевных разговорах с ним, единственным близким человеком, оставшимся в живых, она нередко получала добрый совет, утешение, а главное, черпала новые силы, которых так не хватало одинокой женщине.

Работа в больнице тяготила ее. Никогда раньше Олимпиада Александровна не возвращалась домой такой разбитой и измученной, как сейчас. Немецкое командование установило над медицинским персоналом не-гласное наблюдение. Каждый шаг, каждый взгляд, каждое слово контролировались. Разговор с больными, затянувшаяся перевязка — Зарецкая работала в хирургическом отделении — все вызывало подозрение и бралось на заметку. К тому же главный врач больницы, уже немолодой толстый немец в чине майора, пытался заигрывать с медицинскими сестрами, говорил пошлости и делал недвусмысленные намеки. Самое же противное заключалось в том, что, разоткровенничавшись, он советовал не особенно старательно лечить русских, так как все равно скоро всем им придет капут.

...На вопрос сестры, как же теперь жить, священник ответил не сразу.

— Как жить, Липа? — Во взгляде Викторина Александровича она прочла что-то незнакомое, глаза брата, всегда приветливые, чуточку смешливые, смотрели испытующе и настороженно. — Ты помнишь слова, которые я написал тебе на своей фотографии?

— Помню. Ты писал, что верным и полезным своей Родине можно быть под любой оболочкой. Но как, Виктор, как? — Олимпиада Александровна волновалась. Она свела тоненькие ниточки бровей, плотно сжала бледные губы. — Как?

Викторин Александрович опять сделал паузу. Видно было, что он колеблется, раздумывает. Неожиданно сам задал вопрос:

— Ты еще с кем-нибудь об этом говорила?

— С кем? — пожала плечами Олимпиада.—У нас в больнице невыносимая обстановка. А дома... да какой, собственно, сейчас у нас дом! Из квартир повыгоняли. Живем при больнице, почти в палате, одно название, что жилые комнаты. Придешь — и тут же спать, чтобы хоть во сне забыться.

— И все-таки, разговаривала с кем-нибудь? — настойчиво допытывался Зарецкий.

— Нет, поверь. Рядом с нами живут три врача — военнопленные Соболев, Евтенко и Хайловский *... Им не до нас, и нам не до них. Запуганные они какие-то. Правда, перенесли много. Соболев ранен в стопу, Евтенко в спину, Хайловский контужен, ничего не слышит. Он еврей и каждый день ждет, что его заберут и расстреляют.

* Хайловский был арестован гитлеровцами в апреле 1942 г.

— А Клавдия Антоновна Азарова? Ты же с ней дружишь?

Голос брата звучал сдержанно, и Олимпиаде Александровне почудилось какое-то искусственное безразличие в его интонации.

— Да, с Клавой я дружу. Она очень хорошая женщина, отзывчивая, внимательная.

Но почему именно Азарову назвал Викторин? Олимпиада посмотрела на брата, пытаясь прочесть что-либо на его лице. Зарецкий сидел слегка сутулясь, опустив плечи. Свет настольной лампы — брат с сестрой уединились в кабинете — падал прямо на него и оттенял чистый высокий лоб, гладко причесанные без единой сединки волосы.

— Мне тоже трудно, Липа, — вздохнул Викторин.-— К тому же тревожит Нина.

— Зачем ты разрешил ей работать переводчицей у немцев? — раздраженно и зло спросила сестра. Беспокойство о судьбе племянницы как-то сразу отодвинуло личную тревогу и печаль.—Девочка жизни еще как следует не видела, все дома да дома, за твоей спиной, а здесь сразу в пекло. Я поражаюсь тебе, Виктор. Ты бы отговорил ее.

— А, знаешь, Липа, ведь это я Нинуське посоветовал идти работать переводчицей.

— Ничего не понимаю, — развела руками Олимпиада. — С какой стати? Зачем?

— Длинный разговор, — улыбнулся Викторин Александрович, — давай перенесем его на другой раз.

— А ты подумал о том, что могут говорить люди. Недаром, мол, Советская власть духовным лицам не доверяет. Не успели немцы прийти, как дочь священника к ним на службу подалась, да еще переводчицей. Стыдно в глаза будет смотреть, когда наши вернутся.

— Наши вернутся... — словно эхо повторил отец Викторин, — это ты правильно сказала, Липа. Наши обязательно вернутся!.. Послушай, сестра. — Голос За-рецкого зазвучал громко, решительно, и Олимпиада Александровна удивленно вскинула голову. — Ни тебе, ни мне, никому из нашего рода не придется краснеть, глядя в глаза русским людям. Потому что никто из нас Родине не изменил и не изменит. А Нина сейчас пои нужном деле, сестра, и упрекать ее незачем, хотя девочка сама ведать ничего не ведает и знать ничего не знает. У Олимпиады Александровны захватило дыхание. Смутные догадки о всем том новом, незнакомом, что незримо вошло в дом брата с первых дней фашистской оккупации, перемены, происшедшие в нем самом, сейчас постепенно обретали в ее глазах реальную форму, точный смысл.

— Родной мой, как же ты... — начала было Липа, но отец Викторин перебил ее. Он продолжал озабоченно:

— Тревожит меня другое. Кружит голову девочке этот прощелыга Митька Иванов, недобитый прихвостень. А она верит ему. Верит в то, что фашистскую форму одел по принуждению, что был ранен партизанами по ошибке. Не в него, дескать, целились. Ловкий, шельма.

— Но ты — отец, обязан раскрыть девочке глаза.

— Я поговорю с ней, обязательно поговорю. Только не сейчас. Надо повременить, — уклончиво ответил Зарецкий и поднялся со стула.—Пойдем пить чай, сестра. Время уже позднее. Как бы по дороге с тобой чего не случилось. Сама знаешь, какие дела сейчас в городе творятся. Пойдем. И прошу тебя, Нинуське ни о чем ни слова, я сам...

В этот вечер, возвращаясь домой, Олимпиада Александровна все время думала о брате. Удивительное дело! Прожив почти всю жизнь бок о бок с ним, она только сегодня, и больше сердцем, чем разумом, почувствовала, как мало знает своего Викторина. Или, может быть, война, огромные испытания, выпавшие на долю Родины, так изменили его характер, сделали совсем другим человеком. Может быть. Во всяком случае Олимпиада Александровна сегодня поняла, что ее брат уже ответил на вопрос: как жить?

Путь до дома, всегда томительно длинный, показался сегодня совсем коротким. Хорошо знакомые места, повсюду темно, безлюдно. Но темнота и безлюдие мало пугали Олимпиаду Александровну. Она привыкла, сжилась с ними. Куда тревожнее было идти по набережной. Попадались офицеры и солдаты, прохаживались и переругивались пюлицаи. Из домов, где находились командатура и полиция, пробивался тусклый свет. Может быть,, именно сейчас там допрашивают и пытают советских людей...

...Серый зимний рассвет медленно заполз в маленькое; оконце. Окрашенные блеклой желтой краской стены, скромное убранство делали узкую комнату похожей на келью. Да и сама хозяйка, повязавшая голову косынкой, занятая приготовлением скудного завтрака на керосинке, напоминала монашку. Начинался очередной рабочий день, как две капли воды похожий на вчерашний и позавчерашний. Он не сулил никаких радостей.

Олимпиада Александровна уже привыкла к своим размеренным трудовым будням. Сейчас ее даже утешала мысль о том, что она одинока, что не надо тревожиться о ком-то, волноваться за жизнь родных и близких в оккупированном городе. Небольшие радости и большие беды могли коснуться только ее самой. И от сознания этого все становилось проще, легче, понятнее.

Взбудораженность от вчерашнего разговора с братом тоже улеглась, погасла, казалась сейчас внезапной вспышкой огня в густой темноте ночи. Погас огонь, и ночь кажется еще темнее, еще мрачнее.

В таком состоянии встретилась она, как обычно, с соседкой Клавдией Антоновной Азаровой. Женщины поздоровались, перекинулись двумя-тремя ничего не значащими фразами и не спеша отправились в больницу.

Клавдия Антоновна никогда не отличалась большой разговорчивостью. Коротко спросит, выслушает ответ, кивнет головой. И все. К этому Зарецкая уже привыкла. Однако сегодня, к ее удивлению, Азарова заговорила первой. Заговорила несколько взволнованно, сбивчиво и, что самое странное, глядела куда-то в сторону, изменив своей давней привычке открыто и прямо смотреть в глаза собеседнику.

— Знаешь, дорогая, у меня к тебе большая просьба.—> Так начался разговор. — Ты имеешь дело с медикаментами. Не сможешь ли изредка откладывать кое-что для меня? Бинты, вату, йод, разные лекарства. Мне очень нужно.

— Зачем, Клава? — невольно вырвалось у Зарецкой. Азарова посмотрела на нее и тут же отвела глаза.

— Нужно! — повторила она еще раз.

- Но ты же сама...

— Конечно. Но мне этого мало.

— Не понимаю. Не собираешься ли ты продавать лекарства?

— А почему бы и нет! — словно обрадовалась Азарова. — Жизнь тяжелая, продуктов не хватает, а в медикаментах нужда. Ты же знаешь не хуже меня.

Все, что говорила сейчас Клавдия Антоновна, было настолько чуждо ее честному характеру, взглядам на жизнь, что рассмешило Зарецкую.

— Клава, зачем ты такое возводишь на себя? Как тебе не стыдно. Не хочешь — не говори. Врать-то зачем?

— Я не вру! — вспыхнула та. Лицо ее покраснело.— В общем, так. Не можешь — не делай. Я ничего не просила у тебя, ты ничего не слышала.

«Клавдия Антоновна Азарова?» — почему-то именно сейчас, в самую, казалось бы, неподходящую минуту вспомнился вчерашний вопрос брата. Что он имел в виду?.. И что задумала ее старая сослуживица, попросившая собирать и приносить ей бинты и лекарства. Спекулировать ими? Какая чепуха. Она ни за что не поверит.

Зарецкая твердо решила при первом же удобном случае вновь вернуться к этому разговору.

День ничем не отличался от других. По коридору торопливо, стараясь не попасться на глаза немецкому майору и другим чинам немецкой санитарной службы, проходили больные и сестры. Они спешили в свои палаты, робко отвечали на вопросы врачей и косили глаза в сторону двери. Лишь бы не появился этот упитанный, жирный немец, особенно любивший «случайно» заглянуть и посидеть, когда врач осматривал молодых женщин. Он не церемонился ни в жестах, ни в выражениях,— этот герр майор, шеф медицины.

Олимпиада Александровна, так и не добившись ответа от Азаровой на вопрос «зачем?», все же решила выполнить просьбу своей подруги. Три пачки ваты, несколько мотков бинтов, пара пузырьков с йодом и скипидаром, стрептоцид и еще кое-какие лекарства были бережно упакованы и спрятаны до ухода домой в бельевой шкаф. Сюда мало кто заглядывал. Кому охота копаться в барахле, да еще в хирургическом отделении.

Время подходило к полудню. Усталая, бледная, Заредкая пристроилась возле окна и, задумавшись, разглядывала почти безлюдную набережную. Как опустел город. Раньше в этот обеденный час, когда затихал зычный гудок на локомобильном, народу было полным-полно: рабочие и служащие шли обедать или выходили на набережную подышать свежим воздухом; по льду гоняли на коньках озорные мальчишки. Слышался смех, а иногда и задорные песни молодежи. Юность! Ей хотелось громко, во весь голос поведать людям о радостной жизни, о счастье, о вечерней встрече с другом. Счастье, любовь... Есть ли они сейчас в Людинове? Сберег ли кто-нибудь из оставшихся жителей в своем сердце эти чудесные чувства, или захватчики растоптали все живое, все светлое, и только страх и тревожная неизвестность руководят ныне всеми поступками и помыслами советских людей.

Нет, не может этого быть!

Голоса и шум за дверью отвлекли Олимпиаду Александровну от ее печальных дум. В комнату без стука вошли Соболев и Азарова. У них были бледные, без единой кровинки лица, губы Клавдии Антоновны дрожали. Следом за ними два санитара, рослые, угрюмые парни, внесли носилки.

Спрашивать было незачем — люди научились понимать друг друга без слов, с одного взгляда. Еще одна жертва палачей. Кого-то истязали, а потом бросили, ушли, и добрые люди, кто знает, может быть родственники или соседи, пытаются спасти избитого, изувеченного, не покорившегося фашистам человека.

Зарецкая молча подошла к носилкам, приподняла простыню и вздрогнула. Окровавленное, обезображенное лицо женщины было удивительно спокойно. Казалось, все ее муки, все страдания остались уже позади. Пришла избавительница-смерть. Но нет, женщина еще дышала. Изуродованные губы силились что-то сказать, произнести какое-то имя, но не могли. Все тело женщины напоминало сплошной багровый комок, кости были переломаны. Такого Олимпиада Александровна еще не видала.

— Что можно сделать, Лев Михайлович, чем помочь? — спросила она шепотом, подойдя к Соболеву. Тот покачал головой, развел руками и ответил тоже тихо:

— Ничем. Сделайте укол, чтобы уменьшить боли. Она почти мертва.

— Кто эта несчастная? За что ее так? — Голос Зарецкой дрожал. В эту минуту она позабыла о строгом наказе жирного циничного майора ни о чем не спрашивать, ничем не интересоваться.

— Оля Мартынова, наша учительница из средней школы. Ты ее знаешь, Липа. — Клавдия Антоновна говорила громко, медленно. Внешне она казалась спокойнее и сдержаннее всех остальных.

Оля Мартынова! Веселая, жизнерадостная комсомолка, она совсем недавно отпраздновала свадьбу и почти сразу же проводила мужа на фронт. Простая, общительная, даже в эти тяжелые дни оккупации, когда фашистский террор, нужда и голод гнули и ломали куда более сильных людей, Ольга всегда находила слова поддержки и ободрения для товарищей, для близких и для незнакомых.

Роковая случайность привела Олю Мартынову к гибели. В полицию к «господину» Двоенко, бежавшему и вернувшемуся в Людиново вместе со своими фашистскими хозяевами, попали расклеенные по городу листовки. Написанные руками комсомольцев, они призывали советских людей не гнуть спины перед захватчиками, помогать партизанам, рассказывали о положении на фронтах. Изучая доставленные в полицию листовки, рваные, мятые, Двоенко узнал на некоторых из них почерк своей бывшей «коллеги» по школе—молодой учительницы Ольги Мартыновой. Радости предателя не было конца. Еще один «красный» попался, есть что доложить коменданту Бенкендорфу. Только бы узнать и другие имена составителей листовок. Может быть, Мартынова знает... Комсомолка, учительница, жена командира, она, возможно, уже снюхалась с партизанами...

Двоенко мучительно завидовал Иванову. Того наградили бронзовым крестом — награждение состоялось почти сразу же после возвращения фашистов в Людиново, — и Александр Петрович воспринял это как личную обиду. Уж он ли не старался изо всех сил, угождая начальству, насаждая новые порядки в Людинове, а все-таки обошли, не посчитались. Сейчас в руках Двоенко был новый козырь — Мартынова, и он смертельно боялся, чтобы учительницу не «перехватил» старший следователь Иванов. А то опять обойдет молокосос, выскочка.

Поэтому Мартынова не была вызвана в полицию. Поздним вечером к ней пришел сам Двоенко, «для храбрости» крепко выпивший. Здесь, на квартире, он кричал, топал ногами, зверски бил, ломал руки молодой женщине, но Мартынова с презрением глядела на него и молчала. Освирепевший Двоенко сорвал с молодой женщины платье и в одной рубашке выгнал на улицу. Еле живая, шатаясь от боли и холода, Ольга Мартынова вышла на крыльцо, спустилась по ступенькам и неожиданно, собрав последние силы, повернулась к своему мучителю и крикнула:

— Подлец!.. Холуй!.. Падаль!.. Будь ты проклят!..

Только выстрел в упор заставил замолчать Ольгу. Она упала, а остервеневший Двоенко, склонившись над ней, брызгая слюной и топая ногами, выпускал пулю за пулей. Обойма опустела, а он все еще лихорадочно нажимал на спусковой крючок.

Когда Мартынову принесли в больницу, жизнь еще теплилась в <ее изуродованном и простреленном теле.

Здесь же, в больнице, на глазах у потрясенной Зарецкой и скорбно безмолвной Азаровой перестало биться сердце комсомолки Оли Мартыновой.

...Снова пришел вечер. На улице разыгралась метель. Мягкий, рыхлый снег устлал землю, и было ясно, что еще чуточку тепла — и он растает, превратится в грязь, в липкое месиво.

«Как-то наши там, в лесу? Тяжело, небось...» Многих из людиновцев тревожила мысль о близких, находившихся сейчас совсем рядом и в то же время бесконечно далеко. Но были и такие, кто мечтал оказаться в эту пору вдали от собственного дома, от родного города чтобы не видеть позора, унижений, не испытывать гнева и оскорблений.

— Не могу я, Клава, больше. Готова бежать куда глаза глядят. Нынче мне сердце перевернуло. Знаю, что пропаду, а не сумею сдержаться, выложу все, как есть, проклятым. Все, что думаю о них, чего желаю им, извергам.

Олимпиада Александровна шагала по комнате. Всегда спокойная, уравновешенная, она, стала нервной, раздражительной, вспыхивала по любому поводу и часто плакала.

Клавдия Антоновна сидела возле стола, грела руки над чайником и внимательно наблюдала за подругой. Когда та говорила особенно громко и зло, Азарова останавливала ее, повторяя одни и те же слова:

— Да тише ты, не сходи с ума, истерией и криком делу не поможешь.

Вначале Зарецкая даже не слышала предупреждений подруги. Но вот слова Клавдии Антоновны дошли наконец до ее сознания. Олимпиада Александровна остановилась и спросила в упор, не отрывая глаз от Азаровой:

— А чем мы можем помочь? Чем? Ты тоже не знаешь! Ведь, правда, не знаешь?

— Знаю и помогаю, — последовал неожиданный ответ, заставивший вздрогнуть Зарецкую. — Садись, Липа, и слушай.

Клавдия Антоновна ничего не требовала: ни клятв, ни обещаний. Как самую обыкновенную историю, рассказала она о своей связи с партизанами, о помощи медикаментами и лекарствами, которые ей дважды довелось передать партизанским связным.

— Теперь ты понимаешь смысл моей утренней просьбы, Липа?

— Конечно, родная. И жалею об одном — почему раньше ты ни о чем не рассказала мне. Ведь вдвоем куда легче.

— Не торопись, девочка. — Как странно, Азарова всего на несколько лет старше и вдруг назвала Зарецкую девочкой. — Не торопись, — повторила юна еще раз. — Ты видела Мартынову. Ее изувечили и убили только за то, что она написала несколько листовок. Наше дело куда опаснее. Мы помогаем партизанам. И в случае чего...

— Не надо. Не продолжай, — перебила ее Зарецкая. — Я хочу работать, хочу помогать. Я не могу больше прозябать без дела, жить без смысла и цели. Пойми, не могу!

Прижав руки к груди, Олимпиада Александровна умоляюще смотрела на подругу, и та ответила ей понимающим, ласковым взглядом. Он словно говорил: «Я верю тебе. Ну что же, пойдем вместе по трудной и смертельно опасной дороге борьбы с врагом», Впервые вечер незаметно сменился ночью. Сегодня время пролетело удивительно быстро. Женщины договорились о многом. Какие лекарства и медикаменты отбирать в первую очередь, где прятать до прихода связного. Как вести себя, если возникнут подозрения у немцев— служащих больницы — и как поступить в случае провала...

Зарецкая уже полностью овладела собой.

— Такую я тебя люблю, спокойную, рассудительную, уравновешенную. А то посмотрел бы кто-нибудь со стороны: истеричка и только! — улыбнулась Клавдия Антоновна.

— Почти то же самое сказал мне вчера брат. И о тебе спросил, интересовался, дружим ли мы.

Клавдия Антоновна сжала губы и промолчала. Зарецкая поняла, что подруга не хочет продолжать этот разговор.

Утро следующего дня выдалось безветренное и морозное. Под ногами поскрипывал снег. В голубом безоблачном небе нестерпимо ярко горел золотой солнечный диск. Подруги вместе вышли на больничный двор. И словно по уговору ни одна из них не возвращалась к теме, волновавшей обоих. Клавдия Антоновна несла под мышкой маленький сверток.

Неподалеку от главного корпуса, в месте, хорошо укрытом от постороннего глаза, Азарову окликнул юноша в ватнике и ушанке. Юноша не был знаком Зарецкой. Она невольно залюбовалась его большими серыми глазами и крупным, красиво очерченным ртом.

— Сейчас, Алеша! — негромко отозвалась Клавдия Антоновна и шагнула за угол. Вернулась она очень скоро, но уже без свертка. Олимпиада Александровна посмотрела на подругу и понимающе кивнула головой.

<< Назад Вперёд >>