Молодая Гвардия
 

А. Шеуджен.
НЕ ЗАБУДЬТЕ!
(15)



По улице медленно двигалась толпа изнуренных людей. Промокшие под дождем, пронизанные холодным осенним ветром, голодные, полураздетые, они испуганно озирались по сторонам. Женщины с грудными детьми на руках, ребятишки, жмущиеся к матерям, хилые старики и старухи, молоденькие девушки и подростки. Растянувшись больше чем на два квартала, толпа запрудила всю мостовую, брела, шаркая ногами, через лужи и наполненные водой воронки. Серые лица, посиневшие губы, воспаленные глаза, в которых отражалось отчаяние обреченных. Слева и справа теснились руины домов, сверху висело сумрачное небо.

В толпе не умолкал тихий гул. Это — плач и молитвы, стоны и робкий говор, тяжкие вздохи и шум шагов, слившиеся воедино.

Впереди, как бы открывая шествие, шагал низенький старик-раввин в черном одеянии, седобородый, худой, похожий на бога Ягве, с прядями длинных, намокших седых волос. Он то бормотал молитвы, то затягивал дребезжащим голосом псалмы и вздымал к небу выцветшие, слезящиеся глаза. Псалмы, которые он пел, призывали к смирению и покорности судьбе, уготованной в этом грешном мире всевышним каждому из живущих.

По тротуарам шли эсэсовцы с автоматами на изготовку, в черных, тускло поблескивающих плащах, как погонщики стада, гонимого на убой. Каменные лица, холодные взгляды, грубые окрики. Не люди, какие-то человекоподобные чудища, созданные для того, чтобы ревностно выполнять все приказы своего фюрера. Приказано создать в Славуте гетто—и гетто создано. Приказано уничтожить все еврейское население Подолья — и оно будет уничтожено. Сегодня прибыла первая партия для экзекуции. Ее загонят за ворота гетто. Людей заставят рыть огромную могилу, в которой найдут последнее пристанище все те, кто сейчас следуют от вокзала к месту истребления: девушки и юнцы, седые старики, матери и их ребятишки. За первой партией последуют вторая, третья. И так будет продолжаться до тех пор, пока трупами не будут забиты могилы на территории гетто и все противотанковые рвы...

Поет псалмы старый раввин. Вместе с ним взирают на небо убеленные сединами старцы. Они молятся за всех, идущих позади, молятся в надежде на милосердие Ягвы. Тщетные мольбы. Бог глух и нем. Его всевидящее око будто ослепло. Он занят своими, небесными делами. Ему некогда заниматься мирской суетой.



...Толпа прошла мимо разрушенного здания средней школы. Свернула за угол, на улицу, которая вела к гетто.

Когда за углом исчезли эсэсовцы, замыкавшие шествие, из руин школы вышел пожилой мужчина в темном суконном костюме, в сапогах и поношенной шапке романовского покроя. В одной руке он держал небольшой узелок с вещами, в другой — зонтик. Широкоплечий, рослый, он с минуту стоял среди обезлюдевшей улицы, прислушиваясь к удаляющемуся гулу толпы, затем стряхнул с пиджака следы известки и направился в центр, к полицейскому участку.

— Мне нужно видеть начальника, — заявил он дежурному полицаю.

Тот проверил его документы, подозрительно покосился на узелок и зонтик.

— Зачем вам начальник?

— По личному делу.

— Сейчас доложу.

Начальник участка был обрусевшим немцем с Поволжья.

— Кто? Откуда? — спросил он, пристально разглядывая посетителя.

— Я — русский, местный, — ответил тот. ~ По специальности врач-хирург. Уклонился от службы в армии по чисто политическим соображениям. Короче говоря, не ладил с большевиками. До войны работал здесь, в Славуте, теперь снова пришел в эти края. Хочу работать по специальности и смею заверить вас, господин начальник, что буду самым добросовестнейшим образом служить новой власти.

Немец придирчиво просмотрел предъявленные документы. Они подтверждали, что их владелец -— Федор Михайлович Михайлов — действительно был врачом, долгое время работал в Славутской городской больнице и оставил работу в связи с мобилизацией в ряды Советской Армии.

— Значит, говорите, уклонились? — переспросил начальник участка и, не дожидаясь ответа, сказал покровительственно: — Одобряю. Можете рассчитывать на мою помощь. Я сам, так сказать, из беглых. Вовремя успел распроститься с волжскими пенатами и вполне понимаю вас.

— Благодарю за внимание и участие, — поклонился Михайлов.

На следующий день он был зачислен на должность врача городской больницы, а спустя две недели, после дополнительной проверки, занял пост главного врача.. В городе ему удалась разыскать кое-кого из бывших со-трудников больницы. Молодой врач — Галина Войце-щук долго не соглашалась работать в больнице, но Михайлов сумел убедить ее, что работать при немцах— это не значит служить немцам.

— Подумайте о больных, которые нуждаются в нашей помощи. Если мы отвернемся от них — своих соотечественников, то кто же тогда поможет им?

И Войцещук согласилась. Согласились вернуться в больницу и другие.

Доверие к Михайлову со стороны немцев росло. Окончательно оно укрепилось после того, как он, проявив недюжинную прозорливость диагностика и отвергнув ранее установленный немецкими врачами диагноз, спас одного из старших офицеров славутского гарнизона. С той поры его не раз приглашали на консилиумы в близрас-положенные военные госпитали, и он, как правило, безошибочно говорил, что и как нужно делать в самых сомнительных случаях врачебной практики. Как-то возник спор. Немецкий хирург доказывал свое, Михайлов же утверждал, что немец ошибается, и састоятельно советовал воздержаться от операции, так как, по его мнению, все объективные данные говорили за то, что больной не выдержит общего наркоза. К его совету не прислушались. Операция была сделана под общим наркозом, и больной, не приходя в сознание, скончался от паралича сердца.

Вскоре после этого Михайлова вызвали на консультацию в Шепетовку, где размещался окружной отдел санитарной службы. Там нежданно-негаданно он встретился со своим старым товарищем по институту и по гражданской войне — врачом Яворским, который занимал теперь пост начальника санслужбы округа.

Когда они остались наедине в кабинете Яворского, тот сказал с виноватой усмешкой:

— Федор Михайлович, прошу понять меня правильно. Обстоятельства сложились так, что я вынужден был остаться на оккупированной территории... Едва не погиб в гестапо... А потом мне предложили работу. У меня не было иного выхода.

Михайлов встретил его слова с наигранной веселостью.

— Будет тебе оправдываться! Тебя заставили, а я сам, по доброй воле, перемахнул к немцам и, как видишь, не мучаюсь угрызениями совести. Надо жить, надо приспосабливаться к новым порядкам.

Яворский никогда не отличался стойкостью характера, всю жизнь завидовал людям мужественным и волевым. Именно таким он знал Михайлова раньше. Знал, кроме этого, что Михайлов был убежденным сторонником большевиков и самоотверженно, целиком отдавал себя служению народу и Советской власти. И вдруг такая метаморфоза. Оболочка Михайлова та же, но нутро совсем иное: сам перешел на сторону немцев, превратился в приспособленца ради того, чтобы жить.

— Я не узнаю тебя, Федор, — сказал Яворский. — Если хочешь знать, ты был когда-то моим идеалом. Мне хотелось подражать тебе, быть таким, как ты.

Михайлов рассмеялся.

— Чудак ты, право. Времена меняются, меняются и люди. Диалектика, брат, диалектика. Сегодня сила на стороне немцев, и я решил...

— Прекрати! — гневно оборвал его Яворский. Побледневший, он немало поразил Михайлова этой не свойственной ему вспышкой негодования. — Стыдно, Федор!.. Не ожидал. Страшно подумать, что ты много лет подло лгал и притворялся.

— А может, мой папа помещик, — невозмутимо сказал Михайлов, — и я решил использовать подходящий момент, чтобы вернуть наследство.

Яворский знал отца Михайлова: голытьба голытьбой, безземельный мужик, гнувший спину на помещичьих полях. В детстве Михайлов был пастухом. В 1915 году был призван во флот, учился в школе юнг, а в 1917 году, за две недели до Февральской революции, попал под суд военного трибунала за участие в бунте на военном корабле «Николаев». Потом воевал с белогвардейцами...

— Ты что, издеваться вздумал надо мной? Или ты думаешь, что я продажная шкура?

Михайлов предостерегающе поднял руку.

— Легче, легче, господин начальник! Видимо, тебе явно недостаточно пощекотали нервы в гестапо.

Нет, Яворский был положительно неузнаваем. Где его былая осторожность, осмотрительность. Говорить с таким негодованием!

— Не стращай меня, Федор, — сказал он глухо, опустившись на стул.—Черт с ним, с гестапо... Не могу больше. Хлеб, который я ем, застревает у меня в глотке. Два раза пытался лезть в петлю... Не хватило духу... На третий раз хватит... Если такие, как ты, предают, тогда, значит, всему конец.

Михайлов подошел к нему.

— Ну и дурак!

— Безвольная тварь, вот кто я, — простонал Яворский.

— Хватит тебе! — Михайлов сильно встряхнул его за плечо. — Посмотри-ка получше на меня. Не узнал ты меня, брат, ей-богу, не узнал... Значит, никогда не верил мне по-настоящему.

Яворский медленно поднял голову. И чем больше вглядывался в лицо друга, тем светлее становился его взгляд.

— Чучело ты гороховое, Федьку не узнал. Эх ты!

Они обнялись, расцеловались.

Долго рассказывал Михайлов своему другу о славутском гетто, о лагере смерти, названном лазаретом, о том, как он добирался из Киева в Славуту и как вошел в доверие к немцам.

— Не приспособленец я и не предатель, — сказал он. — Уму непостижимо, что творится вокруг. Расстрелы, казни, порки. Варфоломеевские ночи. Можно ли смириться с этим? Никогда, ни за что!.. Я видел, как гнали толпу в гетто... Я видел партию раненых военно-пленных, которых вели к гросслазарету. Изувеченные, окровавленные, они устилали дорогу своими телами. — Во взгляде Михайлова загорелась та прежняя решимость, которую знал Яворский. — Надо браться за топоры и вилы. Одному, конечно, не под силу сделать что-то существенное. Но я найду других. Я ищу их. Одна помощница уже есть, врачом у меня в больнице работает... — Михайлов крепко сжал руку Яворского. Вместе мы с тобой учились. Вместе воевали против беляков. Теперь судьба снова свела нас вместе.

— Я с тобой, Федор! — клятвенно промолвил Яворский, т- Не думай, что у меня не хватит смелости. Верно, я никогда не принадлежал к храброму десятку. Но теперь... Словом, можешь положиться на меня. Пойми, жизнь не так уж дорога мне, если я думал покончить с собой...

Они договорились обо всем. О связи, о том, как исподволь подыскивать надежных людей, чтобы затем создать боевое подполье, о паролях.

— Время от времени я буду инспектировать славут-скую больницу, — сказал Яворский.

- Там будем уточнять план действий. Возможно, изредка буду вызы-вать тебя в Шепетовку, с отчетами. Как-никак, я ведь начальник, имею на это право.

— Главное, чтобы комар носа не подточил, — предупредил Михайлов. — Побольше хладнокровия и выдержки. Упрячь подальше свою прежнюю доверчивость: шпики умеют разыгрывать из себя патриотов, да еще как!

Солнце, пробившись сквозь тучи, заглянуло в окно кабинета. Яркие лучи залили теплым светом стену, пол, улеглись на столе.

— Это добрый знак! — воодушевляясь, воскликнул Яворский, щурясь от солнца.

— Ты по-прежнему веришь в приметы?—весело спросил Михайлов.

— Грешен, батюшка, — сознался Яворский. — Верю, особенно в добрые... А солнце всегда к добру, к успеху.

Встреча со старым другом и союз, заключенный с ним, воодушевили Михайлова. Он уже не чувствовал себя одиноким в том деле, ради которого явился в Славуту и втерся в доверие к немцам. Теперь нужно было подыскивать единомышленников, соратников. Михайлов присматривался к людям: к сотрудникам в больнице, к своим пациентам. Более или менее откровенно он мог говорить только с Галиной Войцещук, но даже и ей до поры до времени не решался сказать о своей связи с Яворским, о намеченном плане. Войцещук чувствовала, что Михайлов чего-то недоговаривает. Она не донимала его расспросами, тоже присматривалась к нему и терпеливо ждала, когда он скажет ей то, что утаивал.

Дни шли за днями, а Михайлову все не удавалось найти надежных людей. Напуганные жестокими репрессиями, жители Славуты и окрестных сел держались настороженно, а многие верили в лживые информации фа-шистов о взятии Москвы, смотрели на окружающее с безнадежностью. Думая лишь о том, как уцелеть и спастись, одни отсиживались в хатах, другие выжидали, что будет дальше. Третьи, угодничая перед оккупантами, переходили к ним на службу. Верно говорится: чужая душа — потемки. Нарвись на предателя — и погубишь дело. Поэтому Михайлов вел себя осторожно, стремясь изучать каждого, с кем ему приходилось сталкиваться на работе и за пределами больницы...

Однажды к нему на прием пришел учитель из села Стриганы, некий Антон Одуха, невысокий, малоразговорчивый. Одуха жаловался на сильные головные боли, на общее недомогание.

— И давно это у вас? - поинтересовался Михайлов.

— Раньше не замечал, а этой осенью как-то сразу началось, — ответил больной.

— Работаете?

Одуха усмехнулся.

— Какая же может быть теперь работа мне, учителю. Школы закрыты, сожжены.

Михайлов выслушал его сердце, легкие, составил историю болезни.

— Нервы у вас не в порядке, а остальное, как говорится, следствие общей неврастении. Надо лечиться.

Одуха повертел в руках выписанные рецепты

— А лекарства где брать?

— Достанете в больничной аптеке, — ответил Михайлов. — И, если можно, попытайтесь раздобыть в каком-нибудь немецком госпитале. Нас пока что никто не снабжает лекарствами...

Одуха положил рецепты на стол.

— Как-нибудь обойдусь. Думаю, к тому же, что эти лекарства не пойдут мне на пользу.

— Странные рассуждения, — Михайлов озадаченно . поджал губы. — Зачем же вы пришли в больницу?

— Больной, потому и пришел, — угрюмо ответил Одуха.

— Как же вы думаете лечиться без лекарств?

— Немецких мне не нужно, и к немцам не пойду.

— Это почему же? Боитесь их?

— Я не из пугливых.

— Упрямство?

— Нет. Гордость! — ответил Одуха.

Михайлов примолк. Если перед ним провокатор, то надо немедленно давать решительный отпор и развивать роль верного служаки фюрера. Ну, а если не провокатор? Если это честный советский человек?

— Разве вам так уж плохо живется при немцах? — спросил Михайлов, пытаясь этим вопросом разведать, кто, в конце концов, стоял перед ним.

Ничего не разведал. Одуха прибегнул к встречной хитрости, спросил в свою очередь:

— А вам хорошо живется сейчас?

— Я работаю, — уклонился от прямого ответа Михайлов.

— А я не работаю.

— Почему?

— Болен.

Михайлов решил сделать иной ход.

— И много таких, неработающих, в вашем селе?

— Много.

— Все хворают?

— Нет, не все.

— Есть же такие, которым новая власть пришлась по душе, не правда ли?

— Есть такие, — ответил Одуха. — Полицейские, староста, дезертиры, дьякон...

— Это люди особой категории, — осторожно заметил Михайлов. — Меня интересует остальная, так сказать, основная масса населения.

— Что сказать об остальных? — Одуха пожал плечами. — Видимо, народ наш еще не совсем сознательный, не понимает, как облагодетельствовали его немцы. — В словах учителя была неприкрытая ирония.

Михайлов сделал вид, что не уловил ее.

— Чем же не нравятся новые порядки населению?

— Говорю, несознательный народ, — повторил с той же иронией в голосе Одуха. — Видите ли, ему не нравится, что расстреливают коммунистов и евреев, что немцы насилуют наших женщин, занимаются грабежами и отправляют в Германию молодежь.

— Погодите, погодите, — остановил его Михайлов. Одуха замолчал. Выжидательно смотрел на врача.

Он думал, что тот сейчас накричит на него и выставит из кабинета. Это — в лучшем случае. А в худшем — вызовет кого-нибудь и сдаст его, Одуха, как неблагонадежного для проверки в гестапо.

Ничего подобного не последовало.

— Не рекомендую вам, молодой человек, высказывать другим такие вещи, — проговорил Михайлов. — Кажется, я догадываюсь о первопричинах вашего заболевания и, пожалуй, согласен с тем, что обычные лекарства вряд ли помогут вам.

— Справку о болезни дадите мне? — спросил учитель.

— Дам, — кивнул Михайлов, — но при одном условии, что вы будете лечиться. Для этого, во-первых, возьмите себя в руки, во-вторых, спокойнее относитесь ко всему окружающему и, в-третьих, научитесь держать язык за зубами, Жду вас на прием через неделю. Надеюсь, за это время ваше общее состояние улучшится, и вы избавитесь от подавленного настроения. — Выходя из-за стола, Михайлов протянул пациенту руку. — Придете?

Одуха пожал протянутую руку. — Приду, доктор!..

Весь вечер Михайлов думал об учителе. Он восстанавливал в памяти каждое слово этого человека, его поведение. Все говорило как будто за то, что им стоит заняться, но Михайлов не спешил с окончательными выводами. Возможно, придется встретиться еще не раз, прежде чем сложится полное представление об этом человеке. И Михайлов решил выждать.

В свою очередь Одуха был всецело занят мыслями о встрече с врачом Славутской городской больницы. По пути в село он испытывал чувство какой-то внутренней приподнятости, чувство, подобное тому, которое ис-пытывает человек, встретивший вдруг в чужом, недружелюбном краю кого-то близкого, верного, добросердечного. Одуха понимал, что в больнице, перед незнакомым врачом, тем более, что этот врач находился на службе у немцев, он держался очень неосторожно. С другой стороны, без этой неосторожности вряд ли удалось бы приоткрыть завесу над чужой душой и разглядеть в ней нечто такое, что подействовало на весь организм куда более исцеляюще, чем любое лекарство. И хотя сердце билось взволнованней, напряженней, в нем уже не ощущалось прежней сжимающей боли. Не так, как прежде, шумело в ушах, и головная боль не казалась столь тягостной, как несколько часов тому назад.

В ту ночь Одуха не спал. До рассвета он просидел со своими друзьями, с которыми не один год проучительствовал в сельской школе. Кому-кому, а им — Гаврилю-ку и Яковюку — он мог поверять самое сокровенное. Дружба, сплотившая их еще во время работы, теперь переросла в подлинное побратимство.

Одуха рассказывал о своей встрече с Михайловым. — Не выгнал, не накричал, не выдал. И лекарство верное прописал. Сразу мне легче стало. Есть в этом человеке что-то подкупающее. Глаза прямо-таки в душу смотрят, словно хотят мысли прочитать. Сдается мне, хлопцы, он и есть тот, которого мы ищем. Умен, хитер и не зря в больнице работает. Лучшей явки не придумаешь. Приходит больной на прием, записывается в очередь. Врач принимает, выслушивает, рецепты выписывает. Все вполне естественно, законно, просто. А поди узнай, о чем врач и пациент наедине говорят: то ли про болезнь, то ли про оккупантов. Ведь я ему вон что наговорил, и ничего. Через неделю велел мне явиться.

— Ого, целая неделя! — протянул Гаврилюк.

— А ты завтра иди, — посоветовал Яковюк. — Чего ждать? Может, он и впрямь подпольщик.

— Нет, хлопцы, нельзя, — возразил Одуха. — Мало ли там, вокруг больницы, дряни всякой бродит. Приметит кто меня, заподозрит: «Вчера был, сегодня опять!» Да и тут, в селе, глаз много.

Нетерпение распирало Яковюка.

— Ну иди через день-два, — торопил он. — Скажи, что тебе хуже стало. Мол, болезнь живым в гроб кладет.

— И подпусти еще чего-нибудь, для проверки, прежде чем открываться, — сказал Гаврилюк.

Одуха заколебался: ждать или не ждать?

— Сделаем так, — решил он после некоторого раздумья. — Неделю, конечно, не выдержу. Пойду раньше. Никаких проверок устраивать не буду. Просто послушаю, что он скажет мне. А там видно будет, как вести себя.

На том и согласились.

Через четыре дня Одуха снова попал на прием к Михайлову.

— Как самочувствие, больной? — спросил тот.

— Спасибо, доктор, немного лучше, — ответил Одуха.

— Раздевайтесь, послушаю ваше сердце.

Одуха разделся до пояса. Михайлов приложил стетоскоп к его груди.

— Болит?

— Побаливает. То отпустит, то опять зажмет.

— А у меня постоянно болит, — неожиданно сказал Михайлов. — Позавчера в гетто расстреляли больше двухсот человек: Вчера в лагере военнопленных троих собаками затравили...

— Федор Михайлович... — окликнул его Одуха.

— Что, больной? — Михайлов поднял глаза па пациента. Их взгляды встретились.

— Кто вы, Федор Михайлович?

— Врач.

— Я не о том...

— О чем же? «А, будь что будет!» — подумал Одуха и, отбросив всякую предосторожность, горячо высказал все, что было на сердце.

Михайлов отнесся к этой исповеди довольно сдержанно. То предостерегающий кивок в сторону двери, то снисходительная улыбка, то строгий взгляд из-под бровей. Он слушал внимательно, не прерывая своего пациента, пока тот не высказал всего. И лишь тогда проговорил тоном упрека:

— Вы слишком опрометчивы, молодой человек. Разве я дал вам повод говорить мне такие вещи? Надо полагать, что вы забыли мой добрый совет на этот счет. Не пойму, почему вам взбрело в голову откровенничать со мной.

— Я верю вам, Федор Михайлович, — отозвался Одуха.

— Видимо, вам неизвестно, что я уклонился от службы в Советской Армии и добровольно явился к немцам, — промолвил жестко Михайлов. — И если я говорил вам о расстреле в гетто и о военнопленных, затравленных собаками, то сделал это отнюдь не для того, чтобы развязать вам язык.

— Вижу, вы все еще не доверяете мне, — вздохнул Одуха. — Ну что ж, я постараюсь доказать вам преданность Родине. Вот увидите!

Михайлов стоял у окна, смотрел на больничный двор, где ходячие больные пилили .и кололи дрова. «Нет, это не провокатор, — убеждал он себя. — Хочешь проверить его, поручи какое-нибудь задание». И снова сомнения. «А если все же провокатор? Ведь он, по сути дела, совсем не знает тебя. Призрачные намеки с твоей стороны еще не давали ему основания так обнажать свою душу, как это сделал он!»

Одуха оделся.

— Я приду к вам через неделю, — сказал он и, помол-/Чав, добавил подчеркнуто: — На прием!

Михайлов не обернулся, ничего не ответил.

— До свиданья, Федор Михайлович!

— До свиданья, — кивнул Михайлов. Ему хотелось сказать: «Обязательно приходите. Я буду ждать вас с нетерпением!» Но вместо этого сказал: — Советую не безрассудничать!

Это было в среду, а на следующей неделе, во вторник, на станции Славута была совершена дерзкая диверсия: невдалеке от входной стрелки под откос пошел эшелон с немецкими солдатами и военным имуществом, направлявшийся на фронт. Гитлеровцы немедленно оценили станцию, перевернули в Славуте все вверх дном, но так и не обнаружили смельчаков. Три самые просторные палаты городской больницы были в срочном порядке освобождены для немецких офицеров и солдат, покалеченных при взрыве эшелона. Транспортабельных отправили в ближайшие военные лазареты и госпитали.

В среду, то есть ровно через неделю, Одуха снова пришел в больницу на прием к Михайлову.

— Вы с ума сошли, — побледнел Михайлов, увидев его. — В городе облавы. Разве можно так рисковать?

— Меня выручила ваша справка, — спокойно ответил Одуха. — Надеюсь, теперь-то поверите мне?

Михайлов непонимающе уставился на него.

— Эшелон взорвали мои хлопцы,—объявил Одуха.— Надо же было доказать вам! — Он заметил, как заблестели глаза врача, и спросил, улыбнувшись:—-Или, может быть, не верите и в это?

Михайлов обнял его.

— Молодцы!

<< Назад Вперёд >>