Молодая Гвардия
 

И. И. Лозовая
БОЕВОЕ ЗАДАНИЕ


ЭТО ТЕБЕ ЗАДАНИЕ, ИРИНКА...

ДА, год с лишним мы воевали вместе: Вepa Удовенко, Аня Фурсова, Оля Колеснева, Ася Воронцова, Аня Просина, Надя Шумских, Славянова Люба, я — медицинские сестры 41-го госпиталя Черноморского флота. Бывали под обстрелами, под бомбежками. На наших руках умирали солдаты и моряки.

Помню последний наш день перед пленом в осажденном фашистами Севастополе. Толпа людей на берегу моря— все ждут катеров, ждут спасения от приближающихся танков врага. А катеров не хватает. Стонут раненые, а у нас уже кончились бинты. Мы рвем гимнастерки, рубашки...

Соленые волны захлестывают колени. Над головами — непрерывный воздушный бой, разрывы снарядов, пулеметные очереди. В десяти шагах от нас держит последний бой отряд краснофлотцев. Моряки подбегают к нам, шарят по карманам убитых — нет ли лишнего патрона, не завалялась ли хоть одна граната. Вблизи, на горе, черной бесформенной массой в сгустившихся сумерках показывается первый немецкий танк.

А потом — плен, тяжелая, кровавая дорога через Крым, Украину в Германию.

Одна из продолжительных остановок —Славута, близ Шепетовки. Голод, повальный тиф. Трупы складывали в дощатый сарай штабелями, а наутро вывозили на телегах. Однажды ночью, когда мы уже легли спать, из этого страшного сарая выполз человек и со стонами пополз к нашему бараку. Это был пленный красноармеец, которого фашисты приняли за мертвеца.

Мы подобрали его, согрели, накормили, чем могли. Наутро беднягу обнаружили и снова бросили в тифозный барак, на медленную смерть.

Мы, девушки из госпиталя, делали все, что могли, стараясь облегчить страдания больных,— дежурили в тифозных бараках, стирали белье... Заболеть не боялись— просто не думали об этом. И, конечно, не убереглись.

Первой свалилась моя подружка — хирургическая сестра Аня Фурсова, хрупкая, слабенькая. Мы все очень любили ее.

Осмотрели мы Аню — сомнений нет, сыпняк. Несколько дней лежала она без памяти, а мы боролись за ее жизнь. Обмывали, обстирывали, собирали все свои теплые вещи, чтобы укрыть ее. А когда она стала прихо-дить в себя, отдавали ей свой хлеб.

А потом —снова телячьи вагоны, смрадный запах, загаженный пол, запертые двери. Снова — неизвестность.

Так мы попали в Равенсбрюк. Я провела здесь несколько недель. А когда мы вышли из карантина, фашисты назначили меня на немецкий завод, в город Барт. Правда, немцы уверяли, что завод не военный: они хорошо помнили, как однажды в концлагере Зоэст мы категорически отказались от работы, узнав, что производство военное. Но все равно было очень тяжело расставаться с друзьями, единственными друзьями на этой чужой, враждебной земле.

Вечер. В бараке гаснет свет, только у входа тускло горит дежурная лампочка. Много услышишь в эти часы — кто шепчется, кто поет потихоньку, а кто и плачет. Была у нас девушка одна — песню даже во сне насвистывала.

— Покуй, дивчинки, спать! — кричит время от времени полька-штубовая. Затихнет шепот на минуту, а потом — снова.

Вдруг слышу:

— Иринка, Иринка, сюда! Зовет кто-то потихоньку.

Вера Удовенко. Она и Евгения Лазаревна Клем руководили нашим подпольем. Не раз, выполняя их задания, тайком ходила я по другим баракам, рассказывала о положении на фронте, призывала не падать духом, не покоряться...

На цыпочках, стараясь не шуметь, пробежала я между нарами, взобралась к Вере.

— Я тебя, Иринка, понимаю, — говорит она мне.— Самой тяжело с тобой разлучаться — сердце разрывается. Только раз уж так все вышло, принимай боевое задание. Что за фабрика, что за производство, мы сейчас не знаем. Может, и военное. Если так — от работы отказывайся, всем, чем можешь, вреди. Народ в цехах, конечно, разный. Но будут и такие, которые душой с нами. Их привлеки к борьбе. Опыт у тебя в этом деле уже есть. Мы в тебя верим.



СТОИМ

Снова — вагон. Обычный — «сорок человек или восемь лошадей». Только нас в нем не сорок, а пятьдесят четыре. Народ из разных бараков. Не всех знаю.

Дверь закрыта, запломбирована, внутри темно.

Лежим на нарах, молчим, только колеса постукивают.

— Ну, что, девчата, — спрашиваю, — работать будем?

— Кто будет... — отвечает из темного угла чей-то голос.

— А кто и посмотрит,— откликается другой.

Что ж, настроение у моих подруг боевое, такое, как надо. И от радости я вполголоса начала петь свою любимую песню —про Катюшу. Слышу—один голос подтянул, другой, третий. Через минуту пел уже весь вагон. Даже теплее как-то стало. Вот ведь как бывает: совсем незнакомые люди вместе песню споют и как будто ближе, роднее друг другу становятся. И сейчас, спев несколько песен, мы уже попросту, без всякой внутренней настороженности договорились, что, если привезут нас на военный завод, мы работать на нем не станем. А если все-таки заставят, будем все ломать, портить, срывать выполнение немецких заданий.

А план у немцев был такой — увезти нас из Равенсбрюка, от подруг, оставить каждого в одиночестве. А одиночек легче подчинить, заставить работать на «Великую Германию». Только не выйдет ничего у фашистов.

Привезли нас в Барт. Та же колючая проволока, те же бараки, здания цехов вдалеке. Партию выгрузили из вагонов, погнали в лагерь. Вдруг кто-то из наших шепчет:

— Девушки, смотрите — аэродром!

Тут нам все понятно стало. Авиационный завод.

Утром—построение на аппель. Пожилой немец в штатском выкрикнул наши номера по списку и по-русски объяснил:

— Вы прибыли на предприятие фирмы «Маузер-верке». Работа предстоит вам важная и ответственная. Кто будет трудиться хорошо, получит от дирекции дополнительный паек и, возможно, в будущем может рас-считывать на отпуск, поездку на родину. С нерадивыми же мы будем поступать строго. Очень строго!

Он поднял палец, окинул нас через очки равнодушным взглядом круглых совиных глаз и внезапно скомандовал, уже по-военному:

— Направо! По цехам — шагом марш!

Никто не пошевелился. Все пятьдесят четыре остались стоять неподвижно.

— В чем дело? — удивился немец. — Вы не поняли меня?

И тут одна из военнопленных — Самойлова звонко выкрикнула:

— Ваш завод — военный!

— Да, ну и что же? — спросил немец. Он протер очки, словно хотел рассмотреть пояснее, кто это говорит.

— А мы — советские военнослужащие и производить оружие для убийства наших солдат отказываемся.

И вот пятьдесят четыре женщины стоят во дворе, на холодном, пронизывающем сентябрьском ветру, стоят час, два, три. Вечереет, в бараках зажигаются огни, мимо идут с завода рабочие — французы, чехи.

— Кто эти люди? — спрашивают они. — Почему они стоят здесь?

— Это русские. Они отказываются работать,— отвечает конвойный.

— Браво, русские! — кричат с восхищением в толпе, к моим ногам летит плитка шоколада. Спасибо за помощь, друзья! Нагибаюсь, чтобы поднять — и в этот момент удар по лицу. Ауфзеерка.

Стоим. Ночь уже спустилась на лагерь. Холодно, хочется прижаться друг к другу. Но только сделаешь шаг в сторону, и, словно привидение, появляется перед тобой женщина в черном плаще с капюшоном — надзира-тельница. Свистит хлыст, удары обжигают лицо, плечи.

Спасибо Вере Удовенко — теплую фуфайку дала она мне перед отправлением в Барт. Не будь на мне сейчас этой фуфайки, я бы совсем превратилась в ледышку.

И снова вспоминаю о друзьях, о том хорошем, что узнала в Равенсбрюке. Нет, выйдя из его стен, мы, конечно, не забудем о своих муках. Но вместе с тем мы вечно будем с любовью вспоминать о крепкой дружбе, о Коммунистическом кольце, которое связало там женщин-антифашисток многих стран. Никогда не забуду я, как пожилая чешка Мария Ноузек, муж которой партизанил в Карпатах, приносила мне, больной, всю еду, которую получала в посылках Красного Креста, как внимательно ухаживала за Аней Фурсовой югославка Мария.

Этого забыть невозможно...

Наступило утро, а мы все стояли. Как я узнала потом, о забастовке русских военнопленных известно было уже в Равенсбрюке. Кто-то из немецкого начальства, изумленный нашим упорством, рассказал обо всем в лагере. А такую весть не удержишь — скоро все бараки знали, что мы не сломлены.

Тогда фашисты решили применить еще одно средство. Они заставили нас снять с себя сначала верхнее платье, потом белье. Мы мерзли, зуб на зуб не попадал, но все оставалось по-прежнему.

Но вот из служебного помещения в сопровождении охранников вышел вчерашний немец в штатском. Он подошел к Самойловой, ткнул ее в грудь пальцем.

— Эта.

Потом указал на трех девчат, что стояли рядом с ней, — Галю Дальневосточную, Малыгину и грузинку Маро.

— И эти.

Всех четырех схватили и увели. Немец хладнокровно закурил сигарету и сказал негромко, но так, чтобы все слышали:

— Жизнь этих женщин в ваших руках. Если вы будете упрямиться, немецкая администрация пойдет на крайние меры. Ваших подруг казнят здесь, перед строем, на ваших глазах. Подумайте.

И ушел.

Имели ли мы право обрекать подруг на смерть? Конечно, нет. Но и согласиться работать на фашистском военном заводе было тоже невозможно. Что делать? Переговорили друг с другом по цепочке и решили: условия дирекции принять, но в цехах начать планомерный, систематический саботаж.



СЛОМАННЫЕ СВЕРЛА

Работа, на которую меня поставили, считалась нетрудной. Надо было куски белой жести выпрямлять большим деревянным молотком.

Немец-мастер объяснил мне, что и как, и задержался, чтобы посмотреть, как у меня пойдет дело. Раз — и я ударила молотком мимо. Два — угодила себе по пальцу. Вскрикнула от боли дурным голосом, уронила молоток на пол, загремела жесть. Немец схватился за голову, проклиная мою глупость и непонятливость. Принялся объяснять все сначала.

Но «глупая русская девчонка» не подавалась ни на какую учебу. Тогда к моему станку подошла ауфзеерка. Она имела больше дела с русскими пленными и, видимо, сразу поняла настоящую причину моей «бестол-ковости». Покосившись на меня, она что-то быстро сказала мастеру. «Тяжелая работа»,— разобрала я.

Перевели меня на сверлильный станок. Я и на нем никак не могла научиться работать. Но зато приловчилась ломать сверла: просто они у меня так и летели одно за другим. За новыми сверлами надо было ходить на склад через весь цех, и я успевала на ходу перекинуться словечком с другими работницами.

Подойду бывало к девушке, которая, на мой взгляд, слишком уж старается, и скажу вполголоса:

— Не стыдно тебе? Для кого силы тратишь? Куда это все идет — на убийство твоего брата, мужа, сына! Медленней, хуже надо работать, вредить, вредить фашизму.

Но в цехе нашелся предатель — Мария Н., моя соседка по станку, сухопарая женщина с недобрыми, колючими глазами. Она, оказывается, внимательно наблюдала за моими действиями. Я этого не заметила. А когда заметила, было уже поздно — она успела шепнуть ауфзеерке:

— Вот военнопленная Ирина не работает совсем, только бродит по цеху и агитирует своих камрадок.

Эсэсовка давно на меня косилась. А на сей раз подошла сзади и прижала к моей ноге раскаленный железный прут. Боль пронизала меня, я закричала и упала без памяти.

Очнулась в ревире. Надо мной склонилась женщина-врач. Посмотрела я на нее, и легче сразу стало на душе, и боль как будто унялась: это же доктор Кето, наша, севастопольская, с которой мы вместе попали в плен и мучились в Равенсбрюке.

Мы познакомились с ней еще на фронте. Я всегда представляла грузинок темноглазыми, черноволосыми и очень удивилась, узнав, что эта хрупкая, стройная, светлоокая женщина с копной непокорных каштановых волос — уроженка Кавказа. Очень красива была тогда доктор Кето, и очень шла к ней морская форма.

Фамилию ее — Хомерики — я помнила и очень удивилась, когда услышала, что в ревире все называют Кето Сеземовой. Я спросила, почему это так. И вот что рассказала мне Кето.

В те страшные дни, когда фашисты гнали пленных красноармейцев и моряков по пыльным дорогам Крыма в Бахчисарай, Кето была в одной из колонн. Шли босиком, под знойным солнцем, оставляя на земле кровавые следы. Время от времени конвоиры-кавалеристы пускали в ход свои хлысты, заставляя полумертвых от усталости людей бежать.

И вот один из пленных падает. Он больше не может идти, он ранен и |болен, пусть лучше убьют —все равно. Конвоир равнодушно тянется к кобуре, расстегивает ее, вынимает пистолет.

Пленный оборачивается к колонне и из последних сил говорит:

— Отвернитесь, не смотрите. Невеселое это зрелище, когда стреляют в человека.

Внезапно Кето узнает его — это русский военный врач Сеземов из госпиталя, где она работала раньше. Как трудно поверить, что этот изможденный, обросший и оборванный человек — тот, прежний, весельчак и заводила.

Кето сама не помнит, как это случилось, как она кинулась к Сеземову, прикрыла его своим телом:

— Оставьте его, он же раненый...

Конвоир выругался, в воздухе мелькнула плеть. Кровь Кето струйкой скатилась на запрокинутое лицо Сеземова. Колонна остановилась, подбежал переводчик:

— Пошла вон отсюда, а то и тебя пристрелят!

— Не уйду,— твердо сказала Кето и неожиданно для самой себя добавила,— не могу же я оставить в таком положении своего мужа!

— Это правда? Он — ее муж? — спросил немец, обращаясь к пленным. Те подтвердили.

Кето получила индивидуальный пакет, чтобы перевязать рану мнимого мужа, его положили на повозку, и ей позволили идти рядом.

Так она стала Сеземовой. Под этой фамилией она прошла тяжелый, мучительный путь через застенки Равенсбрюка.

...Через Сеземову и другого врача — Тамару Ивановну Чаяла нам удалось установить постоянную связь с коммунистическим подпольем в Равенсбрюке. Делалось это так — время от времени Кето и Чаяла, ссылаясь на то, что в заводском ревире нельзя лечить тяжелобольных, отправляли их (и тех, кого они выдавали за больных) назад, в Равенсбрюк. Те передавали Клем и Удовенко наши записки. А из концлагеря на завод небольшие партии военнопленных шли довольно часто. Через них мы получали слова дружеского привета и, что самое главное, деловые указания: как проводить саботаж, как более тонко и незаметно выводить из строя различные мелкие детали самолетов. Кстати, в этом деле помогала нам и Кето Сеземова, служившая когда-то в авиационной части и немного знакомая с машинами.

...Выйдя из ревира, я снова очутилась в цехе, рядом с Марией Н. Мы с ней обменялись ненавидящими взглядами. Ничего, думаю, злись-злись, а я от своего не отступлюсь.

Была среди нас одна очень хорошая женщина—артистка. Сама она из Харькова, немолодая уже — лет сорока. Женей звали. Бывало весь день за станком поет — голос грудной, мягкий, красивый. Поет, а горка деталей не увеличивается. И другие заслушаются ее, выключат станки — тишина, только голос звенит! Мастер прибежит, ругается, а Женя только смеется да руками разводит:

— Такой уж у меня характер, жить не могу без песен, и ничего мне с собой не поделать...

Весной, в апреле, мы с Женей разговорились — скоро май, а кто не помнит, как Первомай на Родине встречали? "Радостно, весело — самый мой любимый был этот, праздник!

— Ну, что? — спрашивает меня Женя.— Как Первое мая встречать будем?

— Как положено,— отвечаю.-- И, знаешь, что еще? Ведь у нас, в советских календарях, этот день красной краской напечатан — нерабочий, значит. Давай и мы у себя в цехе его выходным объявим!

Так и решили. Поговорили с рабочими, убедили их— если дружно возьмемся, фашисты ничего не сделают.

Наступило утро Первого мая — ясное, солнечное, совсем как дома, на Родине. Через полчаса после начала работы по всему цеху разнесся голос Жени. Песня звенела, перекрывая гул станков:

Солнце майское, светлее
С неба синего свети...

Один за другим замерли станки. А мы все столпились в крохотной уборной. Стоим, шепчемся, пересмеиваемся— вместе не страшно.

Слышим —крики, ругань! Прибежал мастер, ауф-зееркй. Тычками, взашей выгнали нас, подвели к станкам. Прошло минут двадцать — опять все сначала. И так —целый день. А побои, от которых у многих слезы выступали на глазах, в этот день только вызывали смех.

Закончился Первомай хорошо — собрались мы в бараке, поздравили друг друга, спели потихоньку хором, Женя прочитала стихи.

Обо всем этом я написала подругам в Равенсбрюк. С одним из транспортов пришел ответ от Ани Фурсовой и Веры Удовенко. Они писали, что все живы, все в порядке, с фронтов новости хорошие.

Спустя месяц среди военнопленных на заводе прошел слух, что Е. Л. Клем и Веру Удовенко кто-то выдал фашистам. При обыске у них нашли списки членов подпольной организации, и гитлеровские палачи их заму-чили. Услышав об этом, я от горя места себе не находила, руки опускались. Но память о подругах, вера в победу помогли пересилить отчаяние, и я продолжала борьбу.

Только через много лет, после войны, я узнала, что слухи были ложными: Евгения Лазаревна и Вера вышли из лагеря живыми.



ЗВЕЗДЫ НА КРЫЛЬЯХ

...Наши войска приближались. В 1944 году советские самолеты часто бомбили аэродром завода. Помню, как сейчас, первый налет. Мы стояли на аппеле. Вдруг в воздухе послышался отдаленный гул самолета. Вначале никто не обратил на это внимания, но потом в этом гуле послышалось что-то знакомое, близкое. Ведь когда-то на фронте мы по звуку безошибочно отличали советские машины от фашистских.

Звук рос, ширился, заполнял все небо. Я подняла голову. Прямо на нас, все ниже неслась большая серая птица. Вот она промелькнула над головами, и на крыльях ее я отчетливо увидела родные красные звезды.

Самолет с ревом пронесся над аэродромом, дал пулеметную очередь, взмыл ввысь и пропал в тучах. Послышался глухой взрыв — на летном поле запылал немецкий истребитель. Ауфзеерки, бледные, с перекошенными лицами, гнали нас прочь, в кусты. А мы, торжествующие, со слезами на глазах, не скрывали своей радости— обнимались, крепко жали руки друг другу.

С этого дня Барт зажил иной жизнью. Завод почти прекратил работу. Немецкие мастера занимались в основном упаковкой и отправкой куда-то готовых частей самолетов, деталей, материалов. Все это заставили делать нас. А мы по-прежнему продолжали саботаж. Но на борьбу с ним у немцев уже не хватало ни времени, ни желания. Через некоторое время нас погрузили в ва-гоны и повезли в Шейнфельд, на другой военный завод.

В Шейнфельде завод был совсем маленький — вернее, всего один цех. Здесь меня, как военнопленную, поставили на электросварку. Правда, вскоре я заболела от истощения, и фельдшерица из ревира, смелая югославка Нива, много помогавшая нам, русским, дала мне освобождение от работы. Когда кончился срок освобождения, Нива выписала второе, потом третье освобождение— охрана их по существу уже не проверяла. Гитлеровцы растерялись и больше думали о спасении своей шкуры, чем о «служебном долге». Их пугали частые воздушные тревоги.

Вспоминаю такой случай. Мы, освобожденные от работы по болезни, сидели на солнышке около барака. Мимо прошла одна из ауфзеерок, совсем молодая девчонка. Под мышкой она открыто несла штатскую одежду, видно, только что купленную. Заметив наши насмешливые улыбки, она тоже улыбнулась — растерянно и виновато — и сказала по-немецки (одна наша девушка перевела):

— Бои идут уже под Кюстрином. Пора подумать и о себе.

Нас они сейчас очень боялись. Знали, как только подойдут советские войска, мы фашистов своими руками растерзаем. А они с надеждой посматривали на Запад — ждали англичан и американцев — и на всякий случай готовили себе штатскую одежду, чтобы сбежать от нас.

Прошло еще несколько дней. Нас опять погрузили на машины и куда-то повезли. Ночью мы проехали по улицам какого-то большого города мимо разрушенных кварталов, горящих зданий. Невдалеке слышались взрывы авиабомб. Может быть, это был Берлин.

На окраине мы высадились. Переночевали в большом пустом зале. А наутро нас уже пешком погнали по шоссе. Смотрим — ауфзеерок уже нет, видно, сбежали, воспользовавшись темнотой. Остались одни солдаты — конвойные. И ощущение своей силы появилось у нас, больных, измученных женщин! Ведь только потому, что мы русские, мы внушали страх этим вооруженным до зубов, здоровым, откормленным фашистам!

Проходим через селение. Вдруг на балконе одного из домов показывается старуха и что-то кричит по-немецки, указывая рукой в сторону шоссе. Конвоиры наши оглянулись пугливо и, позабыв о нас, бросились наутек. Постояли мы и разбрелись кто куда.

Вместе с двумя подругами —ленинградкой Зоей и москвичкой Валей — я переночевала в лесу. А наутро на шоссе послышался рокот моторов. Из-за поворота показалась колонна танков с красными звездами на башнях.



Литературная запись С. Токарева.

<< Назад Вперёд >>